Аввакум Петрович
       > НА ГЛАВНУЮ > БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ > УКАЗАТЕЛЬ А >

ссылка на XPOHOC

Аввакум Петрович

1620-1682

БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
1937-й и другие годы

Аввакум Петрович

Икона Святой великомученник Аввакум

Святой великомученник Аввакум. Икона.

АВВАКУМ (Петрович) — юрьевский протопоп, один из первых представителей церковного раскола, отличавшийся редкими дарованиями, энергией и железной волей. Сын сельского священника. Род. в 1620 или 1621. При патриархе Иосифе (40-е гг. XVII в.) была создана т. н. комиссия справщиков, к-рая должна была исправить все богослужебные книги, ходившие на Руси. В неё, наряду с И. Нероновым, С. Вонифатьевым, Н. Пустосвятом и др. протопопами и дьяконами, входил и А. В 1646—1647 был связан с «Кружком ревнителей благочестия» и стал известен царю Алексею Михайловичу. В 1652 подвизался протопопом в г. Юрьевец-Повольский, откуда по воле царя был определён в священники Казанского собора в Москве. Сменивший в том же году Иосифа патриарх Никон отставил всех прежних справщиков и передал всё дело исправления книг киевлянину Епифанию Славинецкому и греку Арсению Суханову. В 1653 Никон разослал по всем моск. церквам «памятную грамотку», где указывал, что «по правилам в иных случаях можно поясным поклоном заменять земной, и что следует креститься тремя перстами ». Когда эту грамоту прочли И. Неронов и А., то, по словам последнего, они «задумались, увидели, яко зима хощет быти; и сердце у них озябло и ноги задрожали… ».

По словам Н. И. Костомарова, «отставленные справщики, которых самолюбие было сильно задето… кричали против Никона, что он поддается наущениям киевлян, зараженных латинскою ересью. Горячими его противниками сделались тогда протопоп Иван Неронов и друг Неронова юрьевский протопоп Аввакум, живший в доме его во время своего пребывания в столице». Выступив с протестом и обличениями против патриарха Никона (1653), А. подал царю челобитную по поводу неправых, по мнению А., действий, предпринятых Никоном, которой и было положено начало расколу. На церк. соборе 23 апр. 1656 была представлена книга «Скрижаль», в которой было напечатано проклятие двуперстному сложению, после чего собор предал анафеме и проклял всех неповинующихся церкви последователей двуперстия. Начались гонения на противников перемен, вводимых в церкви новым патриархом. Многие из них были посажены в тюрьмы или сосланы. А. вместе с семьёй попал сначала в Тобольск, а затем в Даурию. Вот как об этом говорится в Житии протопопа Аввакума:

«…Таже послали меня в Сибирь с женою и детьми. И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть. Протопопица младенца родила, — больную в телеге и повезли до Тобольска; три тысячи верст недель с тринатцеть волокли телегами, и водою, и саньми половину пути. Архиепископ в Тобольске к месту устроил меня… По сем указ пришел: велено меня из Тобольска на Лену вести за сие, что браню от писания и укоряю ересь Никонову… Таже сел опять на корабль свой... поехал на Лену. А как приехал в Енисейской, другой указ пришел: велено в Дауры вести — дватцеть тысящ и больши будет от Москвы. И отдали меня Афонасью Пашкову в полк, — людей с ним было 6 сот человек; и грех ради моих суров человек: беспрестанно людей жжет, и мучит, и бьет. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня. Егда поехали из Енисейска, как будем в большой Тунгуске реке, в воду загрузило бурею дощеник мой совсем: налился среди реки полон воды, и парус изорвало, — одны полубы над водою, а то все в воду ушло. Жена моя на полубы из воды робят кое-как вытаскала, простоволоса ходя.

А я, на небо глядя, кричю: «господи, спаси! господи, помози!» И божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощенике двух человек сорвало, и утонули в воде. По сем, оправяся на берегу, и опять поехали вперед. Егда приехали на Шаманской порог, навстречю приплыли люди иные к нам, а с ними две вдовы — одна лет в 60, а другая и больши: пловут пострищись в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хочет замуж отдать. И я ему стал говорить: “По правилам не подобает таковых замуж давать”. И чем бы ему, послушав меня, и вдов отпустить, а он вздумал мучить меня, осердясь. На другом, Долгом, пороге стал меня из дощеника выбивать: “Для-де тебя дощеник худо идет! Еретикде ты! Поди-де по горам, а с казаками не ходи!” О, горе стало! Горы высокая, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В гoрах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а галки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята индейские [индейки], и бабы [пеликаны], и лебеди, и иные дикие, многое множество, — птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы, и олени, и изубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие — вo очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков со зверьми, и со змиями, и со птицами витать. И аз ему малое писанейце написал, сице начало: “Человече! Убой ся бога, седящаго на херувимех и иризирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобство показуешь”,— и прочая: там многонько писано; и послал к нему. А се бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему, — версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их; и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачут на меня, жалеют по мне. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит; начал мне говорить: “Поп ты или роспоп? [расстрига]” И аз отвещал: “Аз есмь Аввакум протопоп; говори: что тебе дела до меня?” Он же рыкнул, яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой, и паки в голову, и сбил меня с ног и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом.

А я говорю: “Господи, Исусе Христе, сыне божий,— помогай мне!” Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: “Пощади!” Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: “Полно бить-тово!” Так он велел перестать. И я промолыл ему: “Зa что ты меня бьешь? Ведаешь ли?” И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал да и упал. И он велел меня в казенной дощеник оттащити: сковали руки и ноги и на беть [перекладину] кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал… Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну,— река о том месте шириною с версту, три залавка [уступа] чрез всю реку зелот круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, — меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, — нужно было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили… По сем привезли в Бражкой [Братский] острог и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до Филипова поста в студеной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья. Что собачка в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею бил, — и батошка не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: “Прости!” — да сила божия возбранила, — велено терпеть. Перевел меня в теплую избу, и я тут с аманатами и собаками жил скован зиму всю.

А жена с детьми верст с дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю — и лаяла да укоряла. Сын Иван — невелик был — прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрьму, где я сидел: начевал милой и замерз было тут. И на утро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери — руки и ноги ознобил. На весну паки поехали впредь. Запасу небольшое место осталось, а первой разграблен весь: и книги, и одежда иная отнята была, а иное и осталось. На Байка- лове море паки тонул. По Хилке по реке заставил меня лямку тянуть: зело нужен ход ею был, — и поесть было неколи, нежели спать. Лето целое мучилися. От водяныя тяготы люди изгибали, а у меня ноги и живот синь был. Два лета в водах бродили, а зимами чрез волоки волочилися. На том же Хилке в третьее тонул. Барку от берегу оторвало водою, — людские стоят, а мою ухватило да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном; а я на ней ползаю, а сам кричю: “Владычице, помози! Упование, не утопи!” Иное ноги в воде, а иное выползу наверх. Несло с версту и больши; да люди переняли. Все розмыло до крохи! Да што петь [ведь] делать, коли Христос и пречистая богородица изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь; а люди — те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы тое много еще было в чемоданах да в сумах; все с тех мест перегнило — наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: “Ты-де над собою делаешь за посмех!” И я паки свету-богородице докучать: “Владычице, уйми дурака тово!” Так она-надежа уняла: стал по мне тужить. Потом доехали до Иргеня озера: волок тут, — стали зимою волочитца. Моих работников отнял, а иным у меня нанятца не велит.

А дети маленьки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп нарту сделал и зиму всю волочился за волок. У людей и собаки в подпряшках, а у меня не было; одинова лишо двух сынов, — маленьки еще были, Иван и Прокопей, — тащили со мною, что кобельки, за волоr нарту. Волок — верст со сто: насилу, бедные, и перебрели. А протопопица муку и младенца за плечами на себе тащила: а дочь Огрофена брела, брела, да на нарту и взвалилась, и братья ея со мною помаленьку тащили. И смех и горе, как помянутся дние оны: робята те изнемогут и на снег повалятся, а мать по кусочку пряничка им даст, и оне, съедши, опять лямку потянут; и коекак перебилися волок, да под сосною и жить стали, что Авраам у дуба мамврийска. Не пустил нас и в засеку Пашков сперва, дондеже натешился, и мы неделюдругую мерзли под сосною с робяты одны, кроме людей, на бору, и потом в засеку пустил и указал мне место. Так мы с робяты отгородились, балаганец сделав, огонь курили и как до воды домаялись. Весною на плотах по Ингоде реке поплыли на низ. Четвертое лето от Тобольска плаванию моему. Лес гнали хоромной и городовой. Стало: нечева есть; люди учали с голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие — огонь да встряска [пытка на дыбе с прижиганием огнём], люди голодные: лишо станут мучить — ано и умрет! И без битья насилу человек дышит, с весны по одному мешку солоду дано на десять человек на все лето, да петь работай, никуды на промысл не ходи; и верьбы, бедной, в кашу ущипать сбродит — и за то палкой по лбу: не ходи, мужик, умри на работе! Шестьсот человек было, всех так-то перестроил. Ох, времени тому! Не знаю, как ум у него отступился. У протопопице моей однарятка [однобортный кафтан] московская была, не сгнила, — порусскому рублев в полтретьяцеть [двадцать пять] и больши, по тамошнему — дал нам четыре мешка ржи за нея, и мы год-другой тянулися, на Нерче реке живучи, с травою перебиваючися. Все люди с голоду поморил, никуды не отпускал промышлять, — осталось небольшое место; по степям скитающеся и по полям, траву и корение копали, а мы — с ними же; а зимою — сосну [cосновую кору]; а иное кобылятины бог даст, и кости находили от волков пораженных зверей, и что волк не доест, мы то доедим. А иные и самых озяблых ели волков, и лисиц, и что получит — всякую скверну.

Кобыла жеребенка родит, а голодные втай и жеребенка и место скверное кобылье съедят. А Пашков, сведав, и кнутом до смерти забьет. И кобыла умерла, — все извод взял, понеже не по чину [не как положено] жеребенка тово вытащили из нея: лишо голову появил, а оне и выдернули, да и почали кровь скверную есть. Ох, времени тому! И у меня два сына маленьких умерли в нуждах тex, а с прочими, скитающеся по горам и по острому каменею, наги и боси, травою и корением перебивающеся, кое-как мучился. И сам я, грешной, волею и неволею причастен кобыльим и мертвечьим звериным и птичьим мясам. Увы грешной душе! Кто даст главе моей воду и источник слез, да же оплачу бедную душу свою, юже зле погубих житейскими сластьми? Но помогала нам по Христе боляроня, воеводская сноха, Евдокея Кириловна, да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна: оне нам от смерти голодной тайно давали отраду, без ведома ево, — иногда пришлют кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, колько сойдется, четверть пуда и гривенку-другую, а иногда и полпудика накопит и передаст, а иногда у коров корму из корыта нагребет. Дочь моя, бедная горемыка Огрофена, бродила втай к ней под окно. И горе, и смех! Иногда робенка погонят от окна без ведома бояронина, а иногда и многонько притащит. Тогда невелика была; а ныне уж ей 27 годов, девицею, бедная моя, на Мезени, с меньшими сестрами перебиваяся кое-как, плачючи живут. А мать и братья в земле закопаны сидят [в земляной тюрьме]… Было в Даурской земле нужды великие годов c шесть и семь, а во иные годы отрадило. А он, Афонасей, наветуя мне, беспрестанно смерти мне искал… Таже с Нерчи реки паки назад возвратилися к Русе.

Пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под робят под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошедьми не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится — кольско гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на иея набрел, ту же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: “Матушка, государыня, прости!” А протопопица кричит: “Что ты, батько, меня задавил?” Я пришол, — на меня, бедная, пеняет, говоря: “Долго ли муки сея, протопоп, будет?” И я говорю: “Марковна, до самыя смерти!” Она же, вздохня, отвещала: “Добро, Петрович, ино еще побредем”. Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робята на пищу, божиим повелением нужде нашей помогая; бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум прийдет. Ни курочка, ни што чудо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при неи плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или и рыбки прилучится, и рыбку клевала; а нам против того по два яичка на день давала. Слава богу, вся строившему благая! А не просто нам она и досталася.

У боярони куры все переслепли и мереть стали; так она, собравши в короб, ко мне их прислала, чтоб-де батько пожаловал — помолился о курах. И я-су подумал: кормилица то есть наша, детки у нея, надобно ей курки. Молебен пел, воду святил, куров кропил и кадил; потом в лес сбродил, корыто им сделал, из чево есть, и водою покропил, да к ней все и отслал. Куры божиим мановением исцелели и исправилися по вере ея. От тово-то племяни и наша курочка была… Таже приволоклись паки на Иргень озеро. Бояроня пожаловала, — прислала сковородку пшеницы, и мы кутьи наелись. Кормилица моя была Евдокея Кириловна... А опосле того вскоре хотел меня пытать; слушай, за что. Отпускал он сына своего Еремея в Мунгальское царство воевать, — казаков с ним 72 человека да иноземцов 20 человек, — и заставил иноземца шаманить, сиречь гадать: удаст ли ся им и с победою ли будут домой? Волхв же той, мужик, близ моего зимовья привел барана живова в вечер и учал над ним волховать, вертя ево много, и голову прочь отвертел и прочь отбросил. И начал скакать, и плясать, и бесов призывать, и, много кричав, о зем лю ударился, и пена изо рта пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их: “Удастся ли поход?” И беси сказали: “С победою великою и с богатством большим будете назад”. И воеводы ради, и все люди, радуяся, говорят: “Богаты приедем!” ...А я, окаянной... во хлевине своей кричал с воплем ко господу: “Послушай мене, боже! Послушай мене, царю небесный, свет, послушай меня! Да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроиши всем, приложи им зла, господи, приложи, и погибель им наведи, да не сбудется пророчество дьявольское!”

И много тово было говорено. И втайне о том же бога молил. Сказали ему, что я так молюсь, и он лишо излаял меня. Потом отпустил с войским сына своего. Ночью поехали по звездам. В то время жаль мне их: видит душа моя, что им побитым быть, а сам таки на них погибели молю. Иные, приходя, прощаются ко мне, а я им говорю: “Погибнете там!” Как поехали, лошади под ними взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы, что собаки, завыли; ужас на всех напал. Еремей весть со слезами ко мне прислал: чтоб батюшко-государь помолился за меня. И мне ево стало жаль. А се друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня кнутом отец ево бил, и стал разговаривать отцу, так со шпагою погнался за ним. А как приехали после меня на другой порог, на Падун, 40 дощеников все прошли в ворота, а ево, Афонасьев, дощеник, — снасть добрая была, и казаки все шесть сот промышляли о нем, а не могли взвести, — взяла силу вода, паче же рещи — бог наказал! Стащило всех в воду людей, а дощеник на камень бросила вода; чрез ево льется, а в нево не идет. Чюдо, как то бог безумных тех учит! Он сам на берегу, бояроня в дощенике. И Еремей стал говорить: “Батюшко, за грех наказует бог! Напрасно ты протопопа тово кнутом тем избил; пора покаятца, государь!” Он же рыкнул на него, яко зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, “господи, помилуй!” говорит. Пашков же, ухватя у Малова колешчатую пищаль [ружьё с колесным замком], — никогда не лжет, — приложася на сына, курок спустил, и божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и паки осеклась пищаль. Он же и в третьи так же сотворил, пищаль и в третьих осеклася же. Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на сторону спустил — так и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумався, и плакать стал, а сам говорит: “Согрешил, окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня наказует бог!” Чюдно, чюдно! По писанию: яко косен [медлителен] бог во гнев, а скор на послушание, — дощеник сам, покаяния ради, сплыл с камени и стал носом против воды; потянули, он и взбежал на тихое место тотчас. Тогда Пашков, призвав сына к себе, промолыл ему: “Прости, барте [пожалуйста], Еремей, — правду ты говоришь!” Он же, прискоча, пад, поклонился отцу и рече: “Бог тебя, государя, простит! Я пред богом и пред тобою виноват!” И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, и гораздо почитает отца и боится его. Да по писанию и надобе так: бог любит тех детей, которые почитают отцов. Виждь, слышателю, не страдал ли нас ради Еремей, паче же ради Христа и правды его? А мне сказывал кормщик ево, Афонасьева, дощеника, — тут был, — Григорей Тельной. На первое возвратимся. Откель же отошли, поехали на войну. Жаль стала Еремея мне: стал владыке докучать, чтоб ева пощадил. Ждали их с войны, — не бывали на срок. А в те поры Пашков меня и к себе не пускал. Во един от дней учредил застенок и огнь росклал — хочет меня пытать. Я ко исходу душевному и молитвы проговорил; ведаю ева стряпанье, — после огня тово мало у него живут. А сам жду по себя и, сидя, жене плачущей и детям говорю: “Воля господня да будет! Аще живем, господеви живем; аще умираем, господеви умираем”. А се и бегут по меня два палача. Чюдно дело господне и неизреченны судьбы владычня! Еремей ранен сам-друг дорошкою мимо избы и двора моева едет, и палачей вскликал и воротил с собою. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с кручины. И Еремей, поклоняся со отцем, вся ему подробну возвещает: как войско у него побили все без остатку, и как eвo увел иноземец от мунгальских людей по пустым местам, и как по каменным горам в лесy, не ядше, блудил седмь дней, — одну съел белку, — и как моим образом человек ему во сне явился и, благословя ево, указал дорогу, в которую страну ехать; он же, вскоча, обрадовался и на путь выбрел. Eгда он отцу рассказывает, а я пришел в то время поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня,— слово в слово что медведь морской белой, жива бы меня проглотил, да господь не выдаст! — вздохня, говорит: “Так-то ты делаешься Людей тех погубил сколько!” А Еремей мне говорит: “Батюшко, поди, государь, домой! Молчи для Христа!” Я и пошел. Десеть лет он меня мучил, или я ево — не знаю; бог разберет в день века. Перемена ему пришла …». Размолвка с царём и удаление Никона с патриаршего престола (1666) стали на руку противникам его новшеств. Они заговорили смелее, чем прежде. Самый рьяный из ревнителей старины, А., был возвращён из Сибири в Москву: «…И мне грамота: велено ехать на Русь. Он [Пашков] поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем. “Хотя-де один и поедет, и ево-де убьют иноземцы”. Он в дощениках со оружием и с людьми плыл, а слышал я, едучи, от иноземцев дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых, и больных, и раненых, кои там негодны, человек с десяток, да я с женою и с детьми — семнатцеть нас человек, в лотку севше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, амо же бог наставит, ничево не бояся. Книгу Кормчию дал прикащику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Василия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал и моея головы искал; в ыную пору, бивше меня, на кол было посадил, да еще бог сохранил! А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить. И я, выпрося у них Христа ради, а прикащику выкуп дав, на Русь ево вывез, от смерти к животу, — пускай ево, беднова! — либо покаятся о гресех своих. Да и другова такова же увез замотая. Сего не хотели мне выдать; а он ушел в лес от смерти и, дождався меня на пути, плачючи, кинулся мне в карбас. Ано за ним погоня! Деть стало негде. Я-су,— простите! — своровал: ...спрятал ево, положа на дно в судне, и постелею накинул, и велел протопопице и дочери лечи на ново. Везде искали, а жены моей с места не тронули, — лишо говорят: “Матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась!”

А я, — простите бога ради, — лгал в те поры и cказывал: “Нет ево у меня!” — не хотя eго на смерть выдать. Поискав, да и поехали ни с чем; а я ево на Русь вывез… Прикащик же мучки гривенок с тритцеть дал, да коровку, да овечок пять-шесть, мясцо иссуша; и тем лето питалися, пловучи. Доброй прикащик человек, дочь у меня Ксенью крестил. Еще при Пашкове родилась, да Пашков не дал мне мира и масла, так не крещена, долго была, — после ево крестил… Поехали из Даур, стало пищи скудать, и с братиею бога помолили, и Христос нам дал изубря, большова зверя, — тем и до Байкалова моря доплыли. У моря русских людей наехала станица соболиная, рыбу промышляет; рады, миленькие, нам, и с карбасом нас, с моря ухватя, далеко на гору несли Тереньтьюшко с товарищи; плачют, миленькие, глядя на нас, а мы на них. Надавали пищи, сколько нам надобно: осетров с сорок свежих перед меня привезли, а сами говорят: “Вот, батюшко, на твою часть бог в запоре [приспособление для отлова рыбы] нам дал, — возьми себе всю!” Я, поклонясь им и рыбу благословя, опять им велел взять: “На што мне столько?” Погостя у них, и с нужду запасцу взяв, лотку починя и парус скропав, чрез море пошли. Погода окинула на море, и мы гребми перегреблись: не больно о том месте широко — или со сто, или с осьмдесят верст. Егда к берегу пристали, восстала буря ветренная,и на берегу насилу место обрели от волн. Около ево горы высокие, утесы каменные и зело высоки, — двадцеть тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалуши [башни], врата и столпы, ограда каменная и дворы, — все богоделанно. Лук на них ростет и чеснок, — больши романовскаго луковицы, и сладок зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя, и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей, — по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем осетры, и таймени, стерледи, и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия [тюлени] в нем: во окиане-море большом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело густо в нем; осетры и таймени жирни гораздо, — нельзя жарить на сковороде: жир все будет… В Енисейске зимовал; и паки, лето плывше, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и по селам, во церквах и на торгах кричал, проповедая слово божие, и уча, и обличая безбожную лесть. Таже приехал к Москве. Три годы ехал из Даур, а туды волокся пять лет против воды; на восток все везли, промежду иноземских орд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в ыноземских руках. На Оби великой реке предо мною 20 человек погубили християн, а надо мною думав, да и отпустили совсем. Паки на Иртише реке собрание их стоит: ждут березовских наших с дощеником и побить. А я, не ведаючи, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и обскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: “Христос со мною, а с вами той же!” И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть совершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя, торговать со мною стали — медведен я у них накупил [залежалый товар], — да и отпустили меня. Приехав в Тоболеск, сказываю; ино люди дивятся тому, понеже всю Сибирь башкирцы с татарами воевали тогда. А я, не разбираючи, уповая на Христа, ехал посреде их. Приехал на Верхотурье, — Иван Богданович Камынин, друг мой, дивится же мне: ”Как ты, протопоп, проехал?”».

По словам В. Сиповского, «сам царь ласково беседовал с ним — старался склонить его к уступкам; сначала Аввакум, казалось, поддался увещанию, но ненадолго, а там опять принялся за свою прежнюю проповедь в защиту старины, будто бы поруганной Никоном. Горячая и сильная проповедь Аввакума действовала на многих: ему удалось привлечь к своему учению нескольких боярынь, в том числе княгиню Урусову и боярыню Морозову, которые помогли расколу. Никита Пустосвят и Лазарь муромский своими сочинениями тоже послужили “старой вере”. Немало было и других поборников ее. Повсюду являлись разные странники, отшельники, блаженные, которые возвещали народу, что наступает кончина света, что скоро придет Антихрист, грозили вечной гибелью всем, кто примет трехперстное сложение, трегубое аллилуйя, будет произносить и писать Иисус вместо Исус и проч.» Начались новые волнения. Власти вынуждены были принять срочные меры против распространения раскола. В 1666 собор в Москве рассмотрел и осудил учения некоторых «лжеучителей»; он призвал их и др. распространителей вредных мнений против церкви, обличал, увещевал их отречься от заблуждений, грозил подвергнуть наказанию. Многие испугались и выражали раскаяние.

Однако А. не сдался ни на какие уговоры. Тогда его торжественно лишили сана, предали проклятию, отлучили от церкви и сослали в Мезень, а затем в Пустозёрский острог. В 1667 Великий собор, на к-ром присутствовали вост. патриархи, подтвердил все постановления прежних соборов и в самых сильных выражениях произнёс анафему на всех непокорных. После этого все староверы превратились уже в раскольников, и произошло их решительное отделение от церкви. 1 апр. 1682 А. «за великия хулы на царский дом» был казн ён: его заживо сожгли в срубе. По преданию, сохранившемуся у раскольников, А. перед смертью показал народу двуперстное крестное знамение и сказал: «Коли будете таким крестом молиться, вовек не погибнете, а покинете этот крест, и город ваш песок занесет и свету конец настанет!»

Владимир Богуславский

Материал из кн.: "Славянская энциклопедия. XVII век". М., ОЛМА-ПРЕСС. 2004.

Славянская энциклопедия


Вернуться на главную страницу Аввакума

 

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ



ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС