|
|
Бек Александр Альфредович |
1903-1972 |
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Александр Альфредович Бек
А.А. Бек.
Шохина В.Л.Социология «Жестокой эпохи»Один случай из жизни Александра Бека скажет о нем больше, чем самая обстоятельная биография. Когда началась Великая Отечественная война, он вступил в ополчение, в Краснопресненскую стрелковую роту. В октябре 1941 года его отозвали в распоряжение журнала «Знамя» (изданию этому суждено было играть важную роль в творческой судьбе писателя и после его смерти). Однако Бек, упросив командира, отправился на фронт, в составе так называемой писательской роты. «...Это был один из самых сложных и самых занятных характеров среди нас, притом что писательская рота отнюдь не испытывала недостатка в ярких индивидуальностях и необычных биографиях...» — вспоминает Борис Рунин. Бек взял на себя роль «ротного Швейка», «наш Бейк» — так его называли. Сформированная наспех дивизия, куда входила рота, испытывала недостаток в транспортных средствах, и обычно после поверки Бек простодушно-лукаво спрашивал у командира: «Товарищ лейтенант! Когда же вы меня командируете в Москву за полуторкой?» Однажды лейтенант, включившись в игру, скомандовал: «Боец Бек! Шагом марш в Москву за полуторкой!» — «Есть в Москву за полуторкой!» — отчеканил Бек, вышел из строя и — исчез. Рота двигалась все дальше от Москвы, на запад, и была уже на приднепровском рубеже, когда в ее расположение въехал пикап с московским номером, из кабины вышел Бек и отрапортовал: «Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнил. Машина с шофером прикомандирована к нашей части» 1. Каким образом он, чудаковато-штатский человек в очках, проделал всю эту чистой воды авантюру, так и осталось неизвестным. Впрочем, как и многие другие вещи, проделанные им... _____ 1. Рунин Б. Писательская рота.— «Новый мир», 1989, № 3, с. 101 — 102. [05] Родился Александр Альфредович Бек в Саратове, в 1903 году, в типично интеллигентской российской семье. Его отец и дядя были военными врачами. Согласно семейным преданиям, прадеда, почтмейстера Бека, когда-то вывез из Дании Петр Первый. Учился А. Бек в Саратовском реальном училище, проявляя особенные способности в математике. Преподаватель, задавая классу задачку, обычно говорил: «А для Бека у меня особая задачка — потруднее». Склонность к точной методологии и к решению «задачек потруднее» осталась у него на всю жизнь. В шестнадцать лет, после училища, он ушел добровольцем в Красную Армию, попал в дивизионную многотиражку и получил там свою первую профессию — «труженик газеты»; после гражданской войны поступил в Свердловский университет на исторический факультет. В 1923 году он напечатал в «Правде» очерк «Главный козырь Максимыча» за подписью Ра-Бе, расшифровывающейся просто: «рабочий Бек». Потом Бек стал профессионально заниматься литературной критикой, присоединившись к известной тогда группировке «Литфронт». Группировка представляла собой «левую оппозицию» внутри РАППа, лихо критиковала его теории (типа теории «живого человека» и «срывания масок») и административно-командные методы руководства литературным процессом. Бек-критик опубликовал множество статей и рецензий и даже выпустил книгу по социологии чтения — «Лицо рабочего читателя» — на основе бесед с читателями Донбасса. Механика литературы, вопросы восприятия текста чрезвычайно занимали его, и, возможно, он и оставался бы критиком и теоретиком литературы, если бы рапповский журнал «На литературном посту» не разгромил его так, что он вынужден был уйти в заводскую многотиражку. «Да, пришлось испытать судьбу «угробленного» критика, чтобы зародилась мысль и мечта о писательстве»,— иронически констатировал Бек в 1932 году. В 1931 году А. Горьким была создана редакция «История заводов и фабрик». Она ставила перед собой большую и благородную задачу — дать подробную картину индустриального развития России. В духе того времени было бригадное, коллективное творчество. Чуть позже Горький же организует поездку писателей на пароходе для создания огромной коллективной книги «История Беломорско-Балтийского канала», воспевшей, впервые в истории русской литературы, рабский труд ГУЛАГа. Бог уберег Бека от участия в этом неправедном деле, хотя он, «не опубликовавший ни одного абзаца прозы, порой лишь поглядывал со стороны — и, воз- [06] можно, не без зависти — на эту притягательную кутерьму...» 1 Для поездки в Восточную Сибирь Бек сколачивал бригаду сам. Из настоящих писателей, как он выражался, удалось привлечь только Николая Смирнова, автора замечательных книг «Джек Восьмеркин американец», «Государство солнца», «Дневник шпиона». Дружба с этим человеком — недолгая (в поездке он умер от тифа), но содержательная — много дала для профессионального развития Бека. «У Николаши... я учился писательскому зрению. Мы могли, например, потратить полтора-два часа лишь на то, чтобы перебирать, перечислять один за другим все дымы завода, определить словами особенный цвет, особенный вид каждого»,— вспоминает он в «Почтовой прозе». Пять месяцев Бек, как было принято выражаться, нарабатывал материал на площадках Кузнецкстроя, «перелистывал людей». Так появилась первая его повесть «Курако», которой не раз еще предстояло откликаться в будущих книгах, и особенно через тридцать лет, в романе «Новое назначение». Лучший русский доменщик, «наш доменный поп», как называли его металлурги, впервые показал себя, расплавив «козел» (затвердевший в печи чугун), который в России никто никогда не расплавлял. Курако не просто профессионал высокого класса, но человек, одержимый доменным делом и ничего, в сущности, кроме него знать не желающий. Он напоминает набоковского Лужина, шахматиста, которому всюду видятся очертания фигур и шахматные ходы. Такой человеческий характер Бека очень интересовал: в автобиографии «Страницы жизни» он приводит поразившее его сравнение конфигурации завода с силуэтом чайки на мхатовском занавесе, услышанное от главного инженера Кузнецкстроя. Тип абсолютного профессионала — тип редкий, экзотический. Как и Лужин, Курако совершенно оторван от обычной, нормальной жизни, от всего, что не связано с плавкой металла. И Бек, с самого начала своей писательской работы тяготея к беспафосному повествованию, невозмутимо рассказывает о том, как его герой почему-то избил, будучи мальчиком, гувернера-француза, который его воспитывал, а потом, в возрасте пятнадцати лет, ударил бутылкой по голове директора училища и сбежал из дома — чтобы работать доменщиком. Однажды, когда Курако у винной лавки декламировал перед рабочими «Гаврилиаду», его нашел отец. В от- ____ 1. Бек А. Почтовая проза. Собр. соч. в 4-х томах, т. 4, М., «Художественная литература», 1976, с. 406. [07] вет на просьбу отца поговорить с ним, этот странный человек попросил слушателей донести родителя до извозчика... Специалист высокого класса, он находит радость только в жизни печи, в промежутках предаваясь крутым кутежам. Он обладает невероятной способностью в две-три минуты проникнуть в смысл самого сложного чертежа. Он создал свое, куракинское, братство «русских американистов» — это когда люди работают с российской страстью и американской продуктивностью. Достаточно бросить взгляд на чертеж, чтобы узнать их работу. Поглощенностью делом Курако напоминает и Момыш-Улы из «Волоколамского шоссе», и Бережкова из «Таланта», и, конечно, Онисимова из «Нового назначения». В Юзовке у Курако квартира в восемь комнат, из которых шесть пустует; он вклеивает в специальный альбом чертежи печей — из заграничных и русских журналов, из заводских архивов: таких альбомов в России только два, второй у отца русской металлургии, профессора М. А. Павлова. Каким-то образом в 1905 году Курако оказывается начальником боевой дружины, а в 1920, за три недели до смерти от тифа, вступает в партию. Но революция интересует его настолько, насколько она может способствовать осуществлению заветных планов — созданию заводов-гигантов американского образца. Так и в «Новом назначении» Бек скажет о другом металлурге: «Осуществляя свои домны... Челышев являлся сторонником Советской власти, сторонником партии, совершившей небывалую индустриализацию... у него, выстроившего заводы по планам и заветам Курако, было немало оснований благодарить Сталина». Поэтому Курако и приветствует революцию, пришедшую в Гурьевск под черным знаменем, в виде отряда анархистов. Когда их атаман Рогов предлагает Курако приготовиться к народному суду «за службу паразитам», тот глубоко задумывается: не совершил ли он в свое время ошибки, отказавшись от предложения стать подполыциком-профессионалом, предпочтя доменное дело революционному... Рогов называет свою программу: «От железа насилие. Без железа все равны будут...» И далее совсем замечательно: «Не умеешь ли этого — чтоб все железо в порошок, в пыль?.. В Китай пошли бы. Китай мою программу примет». Есть в этой повести и еще один герой, как бы параллельный Курако. Он тоже «безразличен к судьбам революции» и считает главным делом «создание проекта, пригодного для любой власти общественной структуры». Это инженер-металлург Кратов из знаменитого директорского выпуска Санкт- [08] Петербургского горного института. В «Почтовой прозе» читаем: «В 1900 году среди других институт окончили шестеро. Проходит 15 лет, идет год 1915-й. Шесть горных инженеров стали директорами крупных акционерных компаний. Они держат в руках уголь, железо и золото России. Проходит еще 15 лет, идет год 1930-й. Шестеро приговорены к расстрелу... Им немало места уделено в толстом томе под названием «Процесс Промпартии»». По отношению к этим специалистам, уже безжалостно истребленным Сталиным, возбуждает себя презрением безупречный профессионал, тогда нарком танкостроения, Онисимов, называя их «вчерашние ура-рыцари»,— возбуждает, чтобы утвердиться в том, что он-то уцелел закономерно. Первая повесть Бека — документальная, пересыпанная сообщениями из газет, среди которых и декрет о национализации, и статьи Ленина, и краткое, от 19 июля 1918 года: «Николай Романов расстрелян» — оканчивается почти так, как хотел анархист Рогов, «по-китайски». После смерти Курако ничего не осталось от металлургического завода Копикуза: лесопилку растащили, склады разгромили, чертежи Курако уложили в ящик и отправили неизвестно куда. И только в 1934 году Курако поставлен памятник — рельс Кузнецкого металлургического завода. Первой главной, как принято выражаться у писателей, книгой стало у Александра Бека «Волоколамское шоссе». И прежде всего потому, что с нею пришли слава и успех. Бойцы носили эту книгу в полевых сумках на фронте, ее читали и передавали друг другу в тылу. После войны в ряде соцстран «Волоколамское шоссе» входит в обязательное чтение для слушателей военных академий. В Центральном разведывательном управлении США (ЦРУ) по роману Бека изучают психологию советского командира, пытаясь, как по романам классиков, постичь загадочную русскую душу. Факты этого «утилитарного чтения» могут на первый взгляд показаться не столь уж и значительными. Однако на самом деле именно точность есть безусловное свидетельство состоятельности художественного метода: вспомним, с какой точностью воспроизводил дислокацию воинских подразделений Л. Толстой, как точно давал Достоевский топографию действий своих романов. Над первой повестью тетралогии «Волоколамское шоссе» А. Бек начал работать в 1942 году. События, обстановка, сам воздух Подмосковной битвы были совсем рядом, близко, [09] и далеко еще было до великого перелома — Сталинградской битвы, показавшей необратимость поражения вермахта. На этом этапе у нас присутствовала вера — столь привычная российская вера вопреки всему,— но не могло быть уверенности в неизбежности победы, а это совершенно разные психологические состояния. Кроме того, что враг не был пущен к столице, великая битва под Москвой была значительна еще и тем, что Красная Армия, столкнувшись здесь совсем не с той войной, к которой ее готовили, обрела, ценой огромных потерь и унизительных поражений, необходимый опыт: здесь выковывались воистину новые военные навыки, происходила настоящая переподготовка. И этот чрезвычайно важный для нас в той войне момент — момент необходимого, под давлением обстоятельств, перестраивания армейской стратегии и тактики, — запечатлен в «Волоколамском шоссе» во всей его диалектической сложности. На протяжении многих лет мы говорили о техническом преимуществе врага, о коварности внезапного нападения и т. п.— официальная мифология надолго и глубоко вросла в сознание нации. На самом деле страна жила тогда в сугубо военизированной обстановке: кроме роста численности армии (за четыре предвоенных года — в 3,5 раза), активно действовала и система ОСОАВИАХИМа, школьники проводили бесконечные военные игры. Фильмы, песни, литература — все было нацелено на будущую победоносную войну, и противник тоже был известен: фашизм. По большинству позиций (по танкам, авиации и артиллерии) наше оборонное производство превосходило германское, уступая единственно только в незакончившемся еще перевооружении. Разговоры о «внезапности» тоже более чем сомнительны. Даже если Договор 1939 года, печально известный «Пакт Молотова — Риббентропа», был принят советской стороной за чистую монету, то ведь на протяжении 1940—1941 годов в ЦК ВКП(б) и в Советское правительство поступала обширная развед-информация о подготовке фашистской Германии к нападению на СССР 1. Истоки коллективного солипсизма: когда все всё знают и одновременно как бы не знают,— лежали в самой природе сталинского режима, в его насквозь идеологизированной политике. Жертвами абсурдной логики двоемыслия оказывались все: и внушаемые низы, и внушавшие верхи, которые сами начинали верить в свои же мифы больше, чем в очевидную реальность. Только двойное, ослабленное сознание могло ____ 1. См.: Известия ЦК КПСС, 1990, № 4, с. 198—222. [10] вместить в себя и активную подготовку к войне, и идею о «полной неподготовленности». Только те, кто не желал знать реальности, мог, расходуя огромные силы и средства на «наступательную войну», уничтожать лучшие армейские кадры. «Первоклассный состав советских высших военных кадров истреблен Сталиным в 1937 году. Таким образом, необходимые умы в подрастающей смене еще пока отсутствуют»,— успокаивал, призывая к походу «на Восток», своих соратников Гитлер, и он был прав 1. В книге «Волоколамское шоссе» нет героя в обычном понимании. Здесь действует групповое, народное сознание, одну из его наиболее ярких, пульсирующих точек — Момыш-Улы — и представляет Бек. Это «человек, у которого нет фамилии», если воспользоваться названием одной из главок. Все его частные, вне коллективные характеристики остаются за пределами изображаемого, за кадром. И не потому, что он лишен личностных черт. Напротив, это человек яркой индивидуальности, но сейчас, в условиях народной войны, он осознанно, как показывает автор, отсекает от себя все интимное, резко обрывая воспоминания о «милых картинах прошлого». Из прошлого для Момыш-Улы имеет значение лишь то, что прямо связано с его армейской функцией. Устав Красной Армии, предписывающий командиру говорить о батальоне «я», входит в плоть и кровь его: он вспоминает о «чудесных минутах счастья — особого счастья командира, когда ощущаешь себя слитым воедино с батальоном». Момыш-Улы — вольный сын степей, но он к тому же и носитель общинно-родового сознания. Армия наилучшим образом воспроизводит это сознание. Батальон — семья, комбат — глава семьи, комдив — глава рода... дальше Бек не идет. И совсем не случайно, хотя и неожиданно для себя, Момыш-Улы называет командира дивизии Панфилова «аксакал»,— как его самого называет подчиненный казах Бозжанов, как украинец Горкуша называет за глаза «батькой»: это срабатывают, всплывают из подсознания привычные представления рода. Принимая в батальон, после проверки, чужих бойцов, бежавших от немцев, Момыш-Улы испытывает чисто отцовские чувства: «Пробежал трепет радости. Я ощущал: они уже дороги мне, сердце приняло их». Более того, чувство рода простирается у этого человека на ____ 1. «Осенняя (1940 г.) проверка... показала, что из 225 командиров полков, привлеченных на сбор, ни одного человека не оказалось с академическим образованием, 25 окончили военные училища, а остальные 200 — лишь курсы младших лейтенантов» (см.: Анфилов В. А. Начало Великой Отечественной войны. М., 1962, с. 28). [11] всю советскую страну — это его род, его Родина, поэтому он, азиат, дерется здесь за Москву, где никогда не ступала нога его отца, деда, прадеда. Родовые отношения облегчают задачу исполнения власти: когда разрозненные воли как бы собираются в единый кулак, в единое целое, подчиняясь руководящей воле, исполняя исходящие от нее приказания. И конечно, умением создать такую атмосферу, умением чувствовать незримые нити, связывающие множество людей, все их бессознательные импульсы и порывы, Момыш-Улы, прирожденный командир, обладает в полной мере, что покрывает недостаток его военного образования: ведь он из тех командиров, кто пришел на место уничтоженных Сталиным военных профессионалов. Комбат втягивает подчиненных в свою ауру: и в их речах звучат его интонации, в поступках — видны его ухватки. Сам он, в свою очередь, принимает такие же посылы от генерала Панфилова — здесь показано среднее рабочее звено армейской власти. Воспринимая волю командира, комбат Момыш-Улы пропускает ее через себя и передает дальше — бойцам. Пробегающий между людьми «незримый ток» и позволяет чувствовать себя единым организмом — войском. Тут свои достоинства и свои недостатки: ведь «незримые токи» переносят всякую информацию — и положительную, и отрицательную, и побуждающую к действию, и сковывающую. И хорошо, если источник волеизъявления информации принимает верное решение, посылает умный приказ, задает нужный тон и т. п. Взаимообусловленность, точнее взаимозависимость, старших и младших, подчиняющих и подчиненных точно и тонко передается Беком. Вот Панфилов отдает приказ Момыш-Улы, своему последнему резервному батальону, задержать противника у деревни Иванько, в обстоятельствах весьма сложных, когда линия обороны прорвана. «Глядя в глаза Панфилова, я произнес «есть», а сам подумал: «Ты не уверен, ты колеблешься... Зачем же ты посылаешь меня?» Но когда генерал произносит: «Я сомневаюсь, я колеблюсь... У меня нет решения, но нет и времени»,— досада сменяется у Момыш-Улы нежностью и любовью. Оказавшись в окружении, не имея возможности даже накормить бойцов, комбат на какое-то очень недолгое время утрачивает присутствие духа. И — «я вдруг ощутил сорок — пятьдесят уколов в спину. Бойцы взглядами кололи меня... «Ты нас погубишь или выведешь?», «Почему ты ничего нам не приказываешь... почему не заставляешь быть солдатами?» — это возвращает ему решимость. [12] Как пишет о «Волоколамском шоссе» западногерманский славист В. Казак: «...отход от примитивной идеализации, свойственной ура-патриотизму, и одновременно приспособление к требуемой партией линии настолько умело сочетаются, что обеспечили повести в Советском Союзе непреходящее признание». Если с первой частью этого утверждения вполне можно согласиться, то вторая — более чем сомнительна: «линия партии» ничего такого, что написал (беспартийный.— В. Ш.) Бек, не требовала, требовало время, которому партия, как известно, всегда внимала с большим запозданием. В Красной Армии исполнение приказа было возведено в абсолют, принимавший абсурдные, противоречащие здравому смыслу формы. Произошло это отчасти из-за репрессий, уничтоживших наиболее яркие индивидуальности и давших ход посредственностям, но главным образом — благодаря общему для всей страны культу дисциплины и строгой иерархичности. В сущности, социальная система и ее идеология воспроизводили основные родово-общинные черты, когда во главу угла ставилось общее, родовое, а частное, индивид, низводилось до нуля. «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой...» — вовсе не пропаганда, а один из опознавательных знаков эпохи. Готовность, по приказу, стать героем или, оборотная сторона того же самого, самоуничтожиться — вот характерная черта поколения: Я понимаю все... И я не спорю. Высокий век идет высоким трактом. Я говорю: «Да здравствует история!» И головою падаю под трактор,— писал Павел Коган. Для Момыш-Улы, «степного коня, не выносящего узды», самое непереносимое — подчиняться. «Мне казалось унизительным: подходить к командиру бегом, стоять перед ним смирно, выслушивать повелительное и краткое: «Без разговоров! Кругом!» Внутри все бунтовало». Но это то личное, что он обязан отбросить, чтобы потом и самому произносить «повелительное и краткое». Замечательно, что самая крайняя вольность преобразуется в армейской плавке в сугубую дисциплину, то есть в несвободу. Да, Момыш-Улы понимает, что самое тяжелое — подчиняться, но понимает также, что без этого, по тогдашним меркам, нет и армии: «...Вчера вы могли спорить с начальником... С сегодняшнего дня Родина отбирает у вас это право». Любой приказ сверху, пусть [13] противоречащий здравому смыслу, безукоснительно исполнялся, инициатива снизу казалась невозможной. Однако жестокая реальность взломала этот стальной каркас иерархии и дисциплины. Из Устава Красной Армии было вычеркнуто даже само слово «отступление». «Рабоче-крестьянская Красная Армия будет самой нападающей из всех когда-либо нападавших армий»,— гласило одно из его положений. Мрачные думы одолевают Момыш-Улы, ему, буквально воспринявшему дух и букву Устава, трудно понять, почему приходится отступать: «Наступление, наступление, вперед, только вперед — таков был дух кашей армии, дух предвоенных пятилеток, дух поколения. Об отступательных боях мы не помышляли, тактикой, теорией отступления никогда — по крайней мере на моем офицерском веку — не занимались». И это нечто большее, нежели чей-то просчет, это закономерное следствие эпохи чистого и потому в значительной мере бессмысленного энтузиазма: замкнутый сам на себя, он подчиняет себе и логику жизни, не учитывая меняющейся реальности. Избранная Беком манера невозмутимой документальности позволяла доносить правду о войне — в той мере, в которой он сам ее чуял,— до читателя, правдой-то как раз и не избалованного. «Что думали немцы — и не только немцы — о советском человеке? — рассуждает генерал Панфилов. — ...это человек, зажатый в тиски принуждения, человек, который против воли повинуется приказу, насилию...» На протяжении всего романа этот незаурядный советский генерал, а вместе с ним и Момыш-Улы ищут выходы из царства буквы, приказа, устава к живой, быстро меняющейся, не поддающейся уставному расчету реальности. Постепенно, шаг за шагом продвигается Панфилов к истине. И его привязанность к комбату-казаху не в последнюю очередь связана с тем, что Момыш-Улы, своими практическими действиями опрокидывая столь чтимые им приказ и устав, помогает Панфилову в этом продвижении вперед, в постижении правды. «Сегодняшнюю случайность» назавтра Панфилов применял как «осознанный тактический прием». И надо было быть отважным человеком — или оказаться в безвыходном положении,— чтобы в той атмосфере скованности и безынициативности утверждать раз от раза со все большей убежденностью: «Беспорядок есть новый порядок». Ведь это явно не стыковалось с принятым и привычным: «Исполнять», «Не рассуждать». В конце концов оказывается, что, когда беда у порога, [14] когда некуда деваться, предельная вроде бы целесообразность железной дисциплины становится просто-напросто вредной, губительной, стоящей множества жизней и большой крови. И главные достоинства бойца проявляются не благодаря, а вопреки системе,— когда устав «ломают доведенные до крайности, до отчаяния командиры», когда, оторванный от командира, от мудрого отца-наставника, советский человек, «которого воспитала партия,— сам принимает решения». В романе определенно названа причина отступления советских войск в первые месяцы войны, и называет ее генерал Панфилов — «наш грех: пренебрежительно отнеслись к реальности». Пренебрежение к реальности — вот главный порок системы, микрокосмом которой и является армия. И мощной, чуткой интуицией художника Бек точно выходит на него. В поминальном слове Момыш-Улы называет Панфилова генералом реальности и генералом правды. «Волоколамское шоссе» начинается тем, что повествователь называет себя «всего лишь добросовестным и прилежным писцом». А кончается, если принять первое буквально, совершенно неожиданно: «Я скрыл улыбку. Мой грозный Баурджан, ты верен себе, характер, что создан под пером, создан вниманием и воображением». То, что выглядит незатейливым рассказом участника событий (реального исторического лица), оказывается на самом деле изощренно построенной романной конструкцией. Автор-повествователь, исполняющий скромную роль (вроде Хроникера в «Бесах»), получает возможность таким образом одновременно и знать обо всем, и сохранять бесстрастность, столь важную для жанра романа. На всем пространстве текста расставлены вроде бы неприметные вешки-указатели, объясняющие главные художественные принципы Бека. Это и язвительная полемика писателя с господствующей тогда поэтикой «социалистического классицизма» (выражение А. Синявского). «Пишите,— говорит Момыш-Улы:— «Не ведая страха, панфиловцы рвались в первый бой...» И тут же добавляет: «Так пишут ефрейторы литературы...» Это и упреждающие «ловушки» для критики: «Если будущий критик кашей повести сочтет нужным кого-либо в этом обвинить (речь идет о том, что батальон отрезан от своих.— В. Ш.), я могу облегчить ему задачу: виноват я!» Это и внешне незаметная, но действенная активизация читательского внимания в виде все тех же «поучений» героя автору: «Поставим здесь большую точку», «...не упускайте, пожалуйста, из виду одной мелочи: на войне существует противник. И, как ни странно, он не всегда делает то, что хочется вам», «Приступим к [15] новой повести. Но помните наше условие... Ваше божество — правда!» Последняя, четвертая, повесть, завершающая «Волоколамское шоссе», была опубликована в «Новом мире» в 1960 году. Почти двадцать лет отдал писатель этой книге. За это время увидели свет и повести о металлургах — «я снова возвратился к тем, с кем меня сроднила прошлая литературная работа,— к героям индустрии»: «Тимофей — Открытое сердце», «Новый профиль». В 1956 году вышел роман, названный «Талант», с подзаголовком «Жизнь Бережкова». Герой его, гениальный конструктор, создавший первый мощный советский авиамотор, рассказывал, как и в предыдущей книге, ироничному повествователю свою жизнь. И перед читателями раскрывалось «великое таинство» — «акт творчества в душе творящего». «Я уяснил,— пишет А. Бек в «Страницах жизни»,— что способен быть чутким к людям творческой страсти, способен ощутить, распознать внутренний мир таких людей». Острый интерес к человеку, одержимому делом, к профессионалу оставался для писателя определяющим всегда. Третий его роман, в центре которого также находится профессионал в самом чистом виде, имел несколько рабочих названий: «Дело, только дело», «Солдат Сталина», «Солдат». Наконец автор остановился на слове «Сшибка». Редакция «Нового мира» объявила роман в конце 1965 года под названием «Новое назначение». С ним роман и вышел к советскому читателю, но... только спустя двадцать с лишним лет, когда Бека уже не было в живых: в 1986 году в журнале «Знамя». Конечно, какая-то часть читателей уже роман знала: он пришел на родину, как и многие книги тогда, в тоненьком непостоянном, но настойчивом ручейке «тамиздата». В предисловии к одному из западных изданий Юрий Домбровский писал: «...эта книга не для легкого чтения. «Разглядывать вещи так, значит разглядывать их слишком пристально»,— сказал как-то Горацио. Бек — очень пристальный писатель, но давайте же все-таки читать его. Чтоб хорошо понять историю нашего времени». Главы посольств в Тишландии пожимают, прощаясь, руку советскому послу Онисимову, «представителю великой и все еще несколько загадочной, раскинувшейся и в Европе, и в Азии социалистической державы». Дело происходит в 1957 году, через двенадцать лет после того, как держава стала победительницей во второй мировой войне, через три с небольшим года после смерти Сталина и расстрела, как шпиона западных разведок, Берии и спустя всего несколько месяцев [16] после знаменитого доклада Хрущева на XX съезде партии. Да, Россия остается «несколько загадочной», умом ее по-прежнему не понять, общим аршином не измерить. Евразия — это не Европа и не Азия, но в то же время и Европа и Азия. Конфликт героя романа «Новое назначение» аналогичен конфликту, с которым сталкивался Момыш-Улы. Хотя Онисимов и русский, он такой же, как Момыш-Улы, носитель общинно-родового, азиатского сознания, иерархического, негибкого, абсолютизирующего указание сверху. Сшибка — осознанное противоречие между приказом (понимаемым как долг) и здравым смыслом, логикой, совестью, наконец. Комбат-панфиловец мучается проблемой выбора: либо выполнить приказ, то есть ни в коем случае не отдавать немцам станцию, погубить батальон и погибнуть самому, либо, вопреки приказу, под угрозой трибунала, а значит, расстрела отступить и потом попытаться обходным маневром вновь захватить станцию. Первый вариант — образец сугубой дисциплинированности и, по большому счету, поражение. Второй — нарушение приказа, риск, но и возможность победы. После сильных мучений и колебаний Момыш-Улы выбирает, поступаясь принципами, второе. Онисимов, солдат партии, оказывается перед таким же выбором: произнести привычное «Есть!» в ответ на приказ Сталина (о внедрении метода инженера Лесных) или, в согласии со своей инженерной совестью, отказаться от выполнения вредного, с точки зрения интересов вверенной ему отрасли промышленности, приказа. Онисимов, почти мгновенно, произносит спасительное (обратим внимание на это слово): «Есть!» И с этой минуты он, кажется, навсегда проигравший. Но проигрывает он лишь потому, что тот, кто отдавал приказ, скоро уйдет со сцены. Ведь наверняка это не первое, противоречащее здравому смыслу указание, которое получает Онисимов — человек из когорты «бойцов за выполнение директив». «...Людей такого склада в истории еще не было,— социологически точно определяет их повествователь романа.— Эпоха дала им свой чекан, привила первую доблесть солдата: исполнять! Их девизом, их «верую» стало правило кадровика-воина: приказ и никаких разговоров!» Да и Момыш-Улы, человек того же поколения, того же чекана, то есть принципиально несвободный, выиграл только потому, что экстремальные условия — жестокая реальность войны и только она — на время повернули людей к норме, к трезвому взгляду на вещи. Об административно-командной системе сказано уже довольно много, и в первую очередь Гавриилом Поповым, [17] автором блестящей статьи о романе «Новое назначение» — «С точки зрения экономиста». В пятнадцать лет Онисимов прочитал «Что делать?» Ленина, и ясность мысли, убежденность, логика покорили подростка навсегда. В шестнадцать лет он стал членом партии, и никогда с тех пор не пытался уклониться от исполнения партийного долга. Русские мальчики, принимавшие гипотезы за аксиомы,— это особая тема. Как восхищались мы тем, что Гайдар в пятнадцать лет командовал полком! Именно подростку, чей духовный мир находится в становлении, легче всего воспринять какую-то одну, но безусловно определенную идею, упростить тем самым процесс своей социализации. В романе «Новое назначение» появляется знаменитый писатель Пыжов, задумавший книгу о черной металлургии. Он заносит в записную книжку план будущей работы: «Небывалый революционный способ получения стали. Академик Ч., ученик знаменитого доменщика Курако, герой первых пятилеток, не понял. Министр О., член ЦК, инженер-металлург, не разобрался, не понял! Дошло до Ст. Он понял. И открыл дорогу этой революции в технике». Так внутри книги возникает своего рода антикнига, нечто такое, с чем Александр Бек как раз и спорит всем своим знанием. Но что же все-таки движет этими людьми, каковы изначальные и последующие мотивы их поступков, где кончаются идеалы и начинается корысть? Образ Пыжова в известной мере проясняет образ Онисимова — он его зеркальный двойник,— и подсказывает ответы на все эти непростые вопросы. Как и Онисимов, писатель Пыжов — настоящий профессионал в своем деле. Более свободный, богемный (насколько это возможно) род занятий обусловливает и иную манеру его социального поведения. Там, где Онисимов, «великий молчальник», застегнутый на все пуговицы и крючочки, сохранит вид невозмутимости, не колеблясь произнесет свое «Есть!», Пыжов может рассмеяться «смехом, что почти неотличим от настоящего». В двадцатые годы, то есть тоже в юном возрасте, Пыжов уверовал в Сталина и никогда, даже находясь в самом глубоком запое, не изменил ему. Как и у Онисимова, у него жива совесть, и это тоже становится причиной его трагедии, на которую автор только намекает. Почему же гибнут, пропадают эти люди, честные профессионалы, верные своим принципам?.. Достоевский говорил: «Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?» Вот этого-то как раз и не делают герои романа (за исключе- [18] нием, может быть, главного доменщика Челышева и Головни-младшего). За причиной отказа проверить верность своих убеждений стоит — после веры в идеалы и в Сталина, после многолетней привычки к партийной дисциплине и т. п.— еще одна из мотиваций. Она не менее, а то и более существенна, и, может быть, именно эта мотивация и делает их людьми Системы, несвободными людьми. «Любишь властишку-то?» — спрашивает у Пыжова собеседник. «Грешен, батюшка»,— чистосердечно признается знаменитый писатель. Не будем моралистами: в человеческой натуре властолюбие занимает не последнее место и движет многими разными делами. Однако в основе странной, малопонятной для внешнего взора административно-командной системы лежит чрезмерное поклонение власти, страсть к власти ради власти — поэтому все власть имущие, включая Сталина (точнее, начиная со Сталина), оказываются самыми несвободными людьми. И поэтому система, имеющая в различных своих звеньях отменных профессионалов, работает столь абсурдным — то трагическим, а то и комическим — образом. Вроде бы все винтики и шестеренки системы точно пригнаны... Но происходят нелепые, в сущности, вещи. Нарком Онисимов вникает во все мелочи дела, включая чистку картошки в столовой завода. Руководитель госбезопасности Берия увлекается проблемой новаторского способа плавки и подготовкой плана индустриализации Восточной Сибири. В мельчайшие подробности каждого представленного на его рассмотрение вопроса вникает сам глава правительства Сталин. То есть люди определенно заняты не своим делом, однако все это в порядке вещей и даже считается доблестью. Изобретатели, авантюрист-неудачник Лесных и талантливый инженер Головня, оба они, будучи задействованы в этой странной игре, пробивают свои изобретения не иначе как через Центральный Комитет партии. И весь этот абсурд есть неизбежный результат приоритета политических интересов над экономическими в существующем государстве. Дух абсурда передан в сцене празднования годовщины Октября. Сталин неожиданно пожимает руку доменному мастеру, Головне-отцу, и все, кто идет за Хозяином, считают своим долгом повторить рукопожатие. «Мастер сперва все улыбался, потом на его красном лице... выразилось удивление, а напоследок, когда с ним за руку здоровались совсем ему неведомые люди, он выглядел вовсе ошарашенным.» Но и после смерти Хозяина абсурд не исчезает. Запрещение — особым указом! — задерживаться на работе сверх восьмичасового срока столь же нелепо, как принуждение к сидению [19] в кабинетах до рассвета. Как выражается в романе главный доменщик Челышев: «...азиатчина. Форменная азиатчина». Замысел романа «На другой день» возник у Александра Бека и в самом деле на другой день, по прошествии недолгого времени после смещения с поста Никиты Сергеевича Хрущева. События октября 1964 года, теперь определяемые как «начало застойного периода», своим объективным историческим смыслом вызывали к размышлениям о сущности и природе власти в социалистическом государстве, о путях овладения властью, о ее целях и средствах. В 1965 году А. Бек говорит в анкете для читателей о том, что собирается «вывести в качестве одного из персонажей Владимира Ильича Ленина». Другим персонажем романа предстояло стать Иосифу Виссарионовичу Сталину, и в конце концов его фигура оказалась центральной. Непосредственная работа над романом шла в 1967—1970 годах, во время пусть камуфлированной, но вполне однозначной ресталинизации, во время замораживания хрущевской «оттепели». И как раз в такое, очевидно не выигрышное с точки зрения конъюнктуры время, только что потерпев издательскую неудачу с романом «Новое назначение», Бек занимается исследованием феномена Сталина. «Трудность в описании Сталина — показать, на чем было основано доверие к нему Ленина, и зародыши того, чем Сталин стал в будущем, и их конфликта»,— записывает писатель в рабочих тетрадях. Наконец он находит концепцию романа, которая, как кажется, «дает возможность оживить всякие омертвевшие аксиомы, возвратить им новое содержание» — «он (Ленин) ее (партию) создал, а она потом его же сожрала, а затем и себя самое». Историко-политическая и писательская отвага А. Бека поразительны. Ведь в его романе действуют не только Сталин и Ленин, два равновеликих субъекта исторического процесса, но и люди, о которых в 60-е годы глухо молчали: Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Каменев. Материалы для романа писатель искал в архивах, в спецхранах библиотек Москвы, Ленинграда, Тбилиси, Баку. Он встречался со старыми большевиками, с сотрудниками ленинского секретариата, с теми, кто лично знал Сталина. Одним из таких людей был Сергей Иванович Кавтарадзе, работавший со Сталиным в революционном подполье. Кавтарадзе и стал основным прототипом Алексея Каурова: он играет в романе роль хроникера тех давних событий. В своей работе А. Бек сумел прорваться и сквозь [20] инерцию официального догматизма, и сквозь иллюзии и предрассудки либерального толка. Создавая именно вне идеологический роман, нечто, не тронутое «ни фимиамом, ни обличениями позднейших годов», не подчиненное одной-единственной, заведомо известной оценке исторических лиц и событий, А. Бек на самых первых страницах романа подает другу-читателю сигнал: «Не проста, не выведена прямыми линиями история, которую нам предстоит воспроизвести». В соответствии с задачами такого романа Бек выбрал свой путь. Прежде всего он поставил между автором-повествователем и действующими лицами посредника — Алексея Петровича Каурова. Именно через его отношение преимущественно и осуществляется сюжет. В беседах с автором — это своеобразная рамка романа — Кауров вспоминает: «Я тогда был невинным, наивным мальчишкой. Воистину простаком революции». Точно так же Томас Манн, любимый автор Бека, старается в «Докторе Фаустусе» «развязать демонизм типично недемоническими средствами, поручить его изображение гуманно-чистой, простой душе...». Выбор точен: если Сталин вообще был способен на откровенность, то только с таким вот «простаком революции», от которого не надо ждать подвоха, кто не обманет, не предаст и кто, самое главное, не окажется соперником в борьбе за власть. Еще Кобе-Сталину должно импонировать и то, что Кауров по отцу русский, а по матери грузин: он, как никто другой, в состоянии понять и кровное грузинское, и культивируемое Кобой русское. Любопытно, что самые разные или особо доверительные вещи Коба предпочитает говорить по-грузински. Через язык проступают разные пласты личности Сталина, мера официального ее проявления и интимного, непосредственного. И чем более в этой личности будет оформляться, отвердевать официальное, политическое, тем более Сталин будет превращаться в «русского». Бек подробно показывает сознательную русификацию Сталина: и ее комические стороны, когда, например, Коба патетически восклицает: «Русь, дай ответ» и сам же отвечает: «Не дает»; и самые вульгарные, когда он, в шутку, предлагает устроить в партии погром меньшевиков-евреев большевиками-русскими. Движитель ее — верный инстинкт большого политика, заставляющий Сталина подключаться к магистральному потоку истории. «Коба, нравственно ли отринуть свою национальность?» — спрашивает Кауров. Ответ резок и определенен: «Ныне есть в мире нация, стать сыном которой не зазорно, не безнравственно для пролетарского революционе- [21] ра... Россия теперь прокладывает путь человечеству». Объяснение это, целиком принадлежащее партийной идеологии, показывает истоки ее притягательности в условиях самодержавной России для представителей малых наций, получающих таким образом возможность преодолеть правовые ограничения, обрести дополнительную силу, мощь. Здесь же лежит и начало будущей национальной политики Сталина, превратившей русский народ в символ государственности, в «первый среди равных», и многолетнего заблуждения, что «мы жили, не замечая национальностей»... Рабочее название романа «На другой день» — «Власть». Бек психологически тонко и точно описывает процесс и результат воздействия харизматического лидера на внимающих ему: «Эти вот слова — трудное не есть невозможное — и оказались почему-то последней гирькой, которая перетянула Каурова к ленинским тезисам. Правда, мысли еще не уложились, остались взвихренными, взбаламученными, еще следовало думать и думать...» Прервем цитату на полуфразе для наглядности: — «Но Кауров был уже радостно готов... определиться в качестве ленинца». Иррациональность его восприятия соответствует иррациональности воздействия харизмы — именно поэтому писатель, повествуя о столь диковинных и непривычных вещах, вроде даже и не удивлен. У Кобы в романе выделен ряд неприятных черт, и чисто физических (неряха, низкий лоб, раздвоенный на кончике нос — признак жестокости, тусклый взгляд), и поведенческих — готовность к предательству, хитрость, нетерпимость к насмешкам над собой при общей склонности к шутливости — то есть, конечно, он предстает менее симпатичным, чем Ленин. Но при всем этом Сталин наделен такой харизмой, при которой все эти черты как бы стушевываются, отступают на задний план. «Человек, не похожий на человека», — так порой думает Кауров про своего друга, но думает, глядя снизу вверх, с удивленным восхищением. А. Бек как будто специально задавался целью разрушить стереотипы восприятия Сталина, ставшие модными уже в наши дни. Какой человеческий фактор включается, например, когда речь идет о личной жизни Сталина! Писательская проницательность сказалась и в том, что Бек не побоялся изобразить Сталина человеком незаурядного ума, обширных познаний, неустанно «впитывающего, вбирающего образование», человеком интеллектуального склада. Через все повествование проходит настойчивая мысль о схожести, о близости Ленина и Сталина. Энергично подчер- [22] кивается их «приблизительный рост», рыжина усов, монголоидный разрез глаз у одного и азиатское их сечение у другого. (У них даже жен зовут одинаково — вот еще одна причуда истории!) Оба любят русские поговорки, оба работают над своей речью особо: «Иностранных выражений стало меньше»,— думает Кауров, слушая выступления Ленина; он же отмечает появление в лексиконе Сталина русских простонародных речений. «Слякоть, сволочь, слизняки»,— Сталин о меньшевиках. «Никчемные интеллигентики, анемичные старые девы, жулябии»,— Ленин о старых товарищах по «Искре». Ленин обнаруживает точно такую же, как и Сталин, мгновенную готовность к смене тактики. Оба ни на минуту не сомневаются, что власть будет в их руках, чем особенно удивляют «простака революции» Каурова. Умение автора показать главное, основное для романа через столкновение вроде бы каких-то совершенно сторонних пластов и реалий виртуозно. Как обычно, А. Бек посылает свою весть не прямо, не публицистично; он не декларирует, не доказывает — он показывает, выстраивая сложную систему зеркал, каждое со своей оптикой, но отражающее один и тот же предмет, одно и то же обстоятельство. На вечеринке у Аллилуевых Енукидзе уговаривает Сталина жениться на Марии Ильиничне — и снова за обыденно-шутливым разговором встает нечто большее, встает история и политика в полный их рост: «Она два раза собиралась замуж. Но с одним женихом Владимир Ильич разошелся по аграрному вопросу, с другим — насчет самоопределения наций... А тебе, Коба, все карты в руки». Здесь ответ на вопрос, поставленный перед самим собой писателем: почему Ленин доверял Сталину, — потому, что тот был для него все-таки первым среди равных. Не забудем к тому же, что большевики, профессиональные революционеры, жили по определенным законам — этос их своеобразен. В этом смысле характерна семья Аллилуевых. Взаимоотношения с людьми, реакции на те или иные обстоятельства просчитываются, будто ходы в шахматной партии. Вероятно, во всем этом есть нечто чрезвычайно притягательное, недаром того же Каурова за границей одолевает «тоска по России, по революционной работе, по той дисциплине, что значилась партийной». И наверное, партийный этос и в самом деле оптимально соответствует задачам и психологии подполья. Другой вопрос, что происходит, когда законы тайной боевой организации, законы подполья, его романтика и его здоровый авантюризм переносятся, так сказать, на землю, распространяются на обычных людей, принимая чем дальше, [23] тем более причудливые формы, что и было показано в «Новом назначении». Идейный центр романа — это вопрос о власти, о государстве, о народовластии, это знаменитые Апрельские тезисы, одно из наиболее утопичных ленинских построений: не случайно в связи с Лениным в романе не раз возникает образ хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского. Их, скажем так, небезусловность показана все теми же способами — через «зеркала». «Так оно, Коба, и сбудется. Мы на своем веку это увидим: государство отомрет»,— говорит романтик Зиновьев. На что Сталин реагирует саркастически многозначительно, как практик-реалист: «В Швейцарии?» И дело вовсе не в том, что Сталин коварно собирается извратить ленинские мысли: ему просто еще не все ясно. Русь не дает ответа. Но «мысль о неисповедимости путей России была чужда русскому марксистскому движению»,— пишет А. Бек. И может быть, лишь в эти минуты сомнения Сталин оказывается плохим марксистом. Поверять теорию критерием истины — практикой пришлось сразу; собственно, она и была не столько теорией, сколько руководством к действию. Времени на теоретическую обкатку не было, в нем, впрочем, особенно не нуждались: как любил говаривать Ленин, переводя на свой лад Наполеона, «сперва ввяжемся в драку, а там видно будет». Конечно, и сам Ленин чувствовал недостаточность своих придумок. Не изменяя себе, А. Бек показывает это косвенно, отстраненно — и тем более убедительно. Электрик Аллилуев рассказывает Ленину о германском аппарате, который исполняет только верные приказы дежурного. «Неожиданно Ленин рассмеялся.— Ловко. Исполняет только верное! — Наклонившись к спутнику, шепнул: — Эх, нужна была бы нам такая вещь для управления будущим нашим государством. Хотя бы на первых порах примитивная и недостаточная...» Вот это-то звено в системе и не предусматривалось вообще! Ленинские принципы государственности были ориентированы на правильных, хороших людей и не давали возможности отфильтровывать и сдерживать наиболее темные стороны человеческой натуры. И еще один очень важный вопрос, встающий со страниц романа,— это вопрос об ответственности идеолога, о связи теоретика и практика, тем более важный, что идея именно и была предназначена для улицы (в отличие, скажем, от идей Ницше). Зловещая метафизика проглядывает сквозь вполне вроде бы обыденные действия, события романа. Великолепный пример тому — эпизод, в котором Сталин бреет Ленина. «Не [24] спеша подправил бритву на ремне... И уверенными, точными движениями начал сбривать шуршащий под острием волос. — Разделаем, Владимир Ильич, в наилучшем виде. Не узнаете сами себя. — Начисто удалив бороду, Сталин подсек бритвой краешек коротко ощетиненных усов, и, закончив, глядя в трюмо, отражавшее измененного Ленина, отпустил шутку: — Стрижем, и бреем, и кровь отворяем. С почтением — Цирюльник Верная Рука». Так демонстрируется писателем связь теории с практикой (не только из скромности Сталин в романе все время называет себя практиком) и решение вопроса об ответственности идеолога. Здесь, в этой сцене, и страна, залитая кровью. Ленин «разделывается» Сталиным, потому что он содержит в себе такую возможность. Он доверяет Сталину, видит в кем своего младшего брата. И уж конечно, роман дает ответ на вопрос, почему на Сталина, в отличие от Гитлера, не было покушений. Сталин был свой среди своих, воплощением коллективного духа партии, и самых возвышенных, и самых низменных ее устремлений. Ключевой символ для понимания образа Ленина в романе «На другой день» — Дон Кихот. Ленин как Дон Кихот революции... Одно лишь прикосновение к сомнению приводит хитроумного идальго к смерти: происходит сшибка, такая же, какая погубила Онисимова. «Чудится, нет ему износа»,— роняет повествователь, хорошо знающий, что произойдет через какие-нибудь три года. Ленин умер от сшибки, от того, что преподнесла ему «ирония истории» на другой день после революции. Очевидно, что Сталин рассматривается писателем как тот, кто подхватит выпавшее из рук знамя, и как тот, кто постарается, чтобы знамя побыстрее выпало. Тому свидетельством опубликованные в 1989 году любопытнейшие беседы А. Бека с личными секретарями Ленина — Л. Фотиевой и М. Володичевой, ставшими сталинскими «шпионами» у постели больного (Бек собирал материал для следующего романа задуманной, но, увы, не осуществленной им эпопеи). Да и сам Сталин твердо знал, что власть будет у него. В «Новом назначении» сын Онисимова приносит в дом стихотворение, которое чем-то задевает безразличного к поэзии солдата партии: Ты обо мне не думай плохо, Моя жестокая эпоха. [25] Движимый «острым сознанием историчности того, что является горячей современностью», Александр Бек с профессиональной честностью описал «режим социализма, полный иллюзий», представил на наш суд художественно цельную, диалектичную и потому социологически точную картину «жестокой эпохи». Социология означает здесь непредубежденность и отказ от идеологического диктата любого толка, раскрытие основных общественных тем и возможность ясного исторического видения. И поэтому книги Бека уже стали фактами не только литературы, но и политики. Станут они и фактами философии жизни. В. Шохина [26] Цитируется по изд.: Бек А.А. Собрание сочинений в четырех томах. Том первый. Повести и рассказы. Новое назначение. Роман. М., 1991, с. 5-26.
Вернуться на главную страницу А.А. Бека
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |