|
|
Чехов Антон Павлович |
1860-1904 |
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Антон Павлович Чехов
Бялый Г.По поводу его записных книжекЧехов очень дорожил своими записными книжками. Он вел их много лет, с 1891 года до конца жизни, и всегда относился к ним необыкновенно внимательно и бережно. Он их просматривал и перечитывал, время от времени производил ревизию своему хозяйству и приводил его в порядок, зачеркивал ненужное, переносил материал из одной книжки в другую. Он гордился ими перед друзьями и шутя предлагал купить у него заготовленные там сюжеты. Чехов относился к своим записным книжкам как к накопленному богатству. Как только записные книжки Чехова появились в печати, они сразу заинтересовали широкого читателя. Он скоро совсем забыл, что перед ним писательская «кухня», то есть нечто глубоко интимное и на читателей вовсе не рассчитанное, и стал воспринимать записные книжки Чехова как особого рода художественное произведение, а сюжетная связь иных записей с хорошо известными и давно любимыми произведениями еще более усилила радость художественного восприятия. Впрочем, неизвестного в этих записных книжках было больше, чем известного. Сценки, веселые и грустные; смешные и забавные фамилии; афоризмы, иногда непритязательные, а иногда серьезные и [091] глубокие; сюжеты комические и глубоко драматические — все это сразу возникло перед читателем и поразило его новизной содержания и оформления. Прославленная чеховская лаконичность, уже ставшая классической, одержала в записных книжках новую победу: целый мир образов и фабул возник в необычном даже для Чехова сгущении. В двух-трех фразах умещались конспективно рассказанные истории целых жизней, художественные портреты людей разных слоев общества, разных званий и чинов, состояний и профессий. Купцы, чиновники, офицеры, юристы, священники, актеры, антрепренеры, профессора, писатели, учителя, доктора с характерными особенностями речи, внешности, мысли, привычек, понятий уместились на поразительно малом количестве страниц, и обрисованы они были по условиям жанра со скупостью и яркостью уже совершенно необычайными. Форма кратчайшей записи обнажила художественную тенденцию Чехова-повествователя и показала ее в крайнем выражении. Получилось так, что в записях, не предназначенных для читателя и имевших чисто служебное назначение, Чехов-художник превзошел себя самого. В этих записях отразилась вся Россия чеховской поры, с ее дурным и хорошим, здесь то, что Чехов отвергает, и то, о чем мечтает, на что надеется. Здесь те на первый взгляд невинные мелочи, которые, однако, говорят истинному художнику об испорченности всей жизни сверху донизу, как мельчайшие симптомы заболевания иной раз говорят врачу о тяжелом поражении организма. Здесь люди, больше похожие на животных, чем на нормальных людей, как, например, «толстая пухлая трактирщица — помесь свиньи с белугой», или дама, [092] имеющая вид кенгуру, или «барышня, похожая на рыбу хвостом вверх». Эти бестиальные образы из записных книжек становятся в ряд с аналогичными фигурами из чеховских рассказов, ранних и поздних, где действуют «папаши» толстые и круглые, как жуки, и «мамаши» тонкие, как голландская сельдь, и бараны в облике «милостивых государей», и полицейские хамелеоны, и разные другие звери, нарядившиеся людьми. Любопытно, что животные, не ряженые, а настоящие, приобретают у Чехова по контрасту человеческие черты. Такова знаменитая Каштанка, наделенная самыми милыми человеческими свойствами, и быки, которым было стыдно, когда погонщики били их на людях («Холодная кровь»), и старая нервная волчица в «Белолобом». В записных книжках к ним присоединяется такс, стыдящийся своих кривых лап... Такие персонажи Чехова гораздо человечнее всяких хамелеонов, больше того — они человечнее даже разных людей, каждый из которых целиком исчерпывается своей профессией, должностью или общественным положением. В таком персонаже, быть может, нет ничего звериного, зато нет и ничего человеческого. В рассказе 1885 года «Упразднили» герой весь состоит из одного только чина (он прапорщик), когда же этот чин упраздняется, он совершенно теряет охоту жить. И Чехов смеется над этим, потому что речь идет не о человеке, а только о прапорщике. Точно так же и в раннем рассказе «Смерть чиновника» (1883) умирает от острого приступа подлого холопского страха и угодничества не человек, а чиновник в душе. Чехов опять смеется, и в этом схеме просвечивает высокое авторское представление о человеке, каким он мог и должен был бы быть. [093] К этому разряду чеховских героев, которые по внешности как будто бы люди, а на самом деле и не люди вовсе, а лишь персонифицированные профессии, относятся в записных книжках такие персонажи, как тот господин, который морит клопов и питается этим, и с точки зрения своего ремесла смотрит на произведения искусства: если в «Казаках» Л. Толстого не говорится о клопах, значит — «Казаки» плохи. К нему присоединяется юрист, усматривающий преступление в морской буре, и капитан, который учит фортификации свою дочь, и бывший подрядчик, который на все смотрит с точки зрения ремонта и жену себе ищет здоровую, чтобы не потребовалось ремонта. Сюда же идет и дьяконский сын (в другой записи — учитель), назвавший свою собаку Синтаксис, и коллежский асессор, восклицающий с возмущением: «Влюблен? любовь? Никогда, я коллежский асессор». Об этом коллежском асессоре у Чехова ничего больше не сказано. Одна только фраза, и перед нами — социальный тип, со своим характером, физиономией, уровнем понятий. Как зоолог по одной кости может восстановить скелет целого животного, так читатель по одной только фразе (или поступку) чеховского персонажа может восстановить весь его социально-бытовой облик, настолько велика обобщающая сила каждой чеховской детали. Другой чеховский герой (из тех же записных книжек) говорит матери: «Мамаша, не показывайтесь гостям, вы очень толстая», и нам опять-таки больше нечего знать об этом человеке, мы знаем о нем все. Иногда для этого довольно одной только фамилии, например, Мордохвостов, или госпожа Гнусик, или господин Курицын, который очень озабочен тем, чтобы его не называли Курицын. [094] Человек пишет в любовном письме: «Прилагаю на ответ марку»,— и это не просто бытовой эпизод, а целая картина социальной среды, нравов, понятий, бытовых норм. За этой фразой видится многое, прежде всего — сам влюбленный корреспондент. Художник, наделенный воображением, мог бы написать его портрет. Воочию видишь «человека, который, глядя в окно на похороны, думает (или говорит?): «Ты умер, тебя на кладбище несут, а я завтракать пойду». Это тема «Смерти Ивана Ильича». Толстой говорил в своем рассказе о полном равнодушии людей из общества к смерти близких, равнодушии, страшном до преступности и лицемерно скрывающемся под покровом условных форм, имитирующих горе и скорбь. У Чехова, в его коротенькой записи, все грубее и проще. Здесь неприкрытый цинизм и самоуверенная наглость людей, убежденных в своем праве на сытое, утробное благополучие и не знающих ничего святого. Любопытно, что, набрасывая все эти портреты беглыми, но яркими штрихами, Чехов не обличает, не возмущается, не повышает голоса, но от этого сила его отрицания не уменьшается, а, напротив, увеличивается. Он показывает компанию самых простейших человекообразных существ с их дикими понятиями, словами и поступками как нечто привычное, устоявшееся, не вызывающее даже удивления при всей своей несообразности и фантастичности. Чтобы отвергнуть все это, не нужно даже возмущаться, достаточно указать и пройти мимо. Чехов так и поступает. Из этих мимолетных эскизов и портретных миниатюр возникает особый мир, отрицаемый А. П. Чеховым, мир «торжествующей свиньи». В этом мире говорят: «Что? писатели? Хочешь, я за полтинник [095] сделаю тебя писателем?» В этом мире пишут ругательные письма известным певцам, актерам, писателям: «Ты думаешь, подлец» и т. д. и, разумеется, без подписи. Заметка эта начинается так: «N. всю жизнь писал»... Всю жизнь!.. Но, повторяю, автор не удивляется: он привык к своей кунсткамере. Ее обитатели спрашивают жениха: «Ваша невеста хороша?» и слышат в ответ: «Да они все одинаковы». Некий обыватель говорит решительно обо всем: «Что же хорошего? тут ничего нет хорошего!» Недовольные всем на свете, они при этом необыкновенно довольны собой. Один держится точно икона. А другому кажется, что его везде уважают и высоко ценят, везде, даже в железнодорожных буфетах, и потому он ест всегда с улыбкой. Третий (писатель!) уверен, что он очень знаменит, что его знают все, а его узнают только тогда, когда по ошибке принимают за капельмейстера. Четвертый, слушая, как сын читает вслух семье Руссо, думает: «У Руссо золотой медали на шее не было, а у меня вот есть». И так далее в том же духе. Записные книжки Чехова содержат множество примеров тупого самодовольства, примитивной глупости, непроходимой наглости. Любопытно, что рядом с самодовольными наглецами, самоуверенными тупицами, «неудобными» людьми разных сортов, у Чехова становятся люди как будто деликатные и скромные, но безвольные, робкие и слабые. И эти последние ничуть не лучше первых. В записной книжке набросан сюжет рассказа о робком молодом человеке, которому по ошибке в гостях... поставили клистир, а он, думая, что эго так принято, не протестовал, видимо, из высшей деликатности. Перед нами одна из разновидностей этой характерно чеховской темы, она [096] освещена здесь резко комическим светом и разработана в гротескном духе. К этому же кругу сюжетов примыкает и конспект другого рассказа — опять о робком молодом человеке, обожателе актрисы; он звонит к ней, но трусит и убегает; горничная отворяет и не видит никого; потом опять звонок, опять бегство; кончается тем, что приходит дворник и бьет его по шее. Все это мелочи, конечно, забавные эпизоды, смешные случаи, не больше того, но в сумме взятые, они образуют ту пеструю мозаику фактов и фактиков, из которых складывается иногда смешная, иногда страшная картина жизни — нелепой, странно обезображенной, «неудобной». Одним из важных признаков ненормальности общего уклада жизни была для Чехова ее непорядочность; она сказывается в отношениях между людьми, в неуважении к себе, в привычке к пустой болтовне, в бесконечных разговорах о труде, заменяющих самый труд. В записной книжке Чехова есть такая заметка: «Крестьяне, которые больше всего трудятся, не употребляют слова «труд». И эта непорядочность в сознании Чехова связана теснейшим образом с бесхарактерностью, с безволием, которые отличают часто людей как будто воспитанных и внешне вполне благопристойных. Есть у Чехова персонажи, принадлежащие «к числу тех порядочных, но бесхарактерных и безвольных людей, которые, несмотря на воспитание, не могут удержаться, чтобы не прочесть письма, если оно лежит перед ними на столе». Один из таких людей зарисован в записной книжке. Это спирит, человек, имеющий претензию проникать в тайны потустороннего мира. Вероятно, этот человек с белыми, пухлыми пальцами считает себя одним из немногих избранных, одним из тех, кто живет на [097] высоких вершинах духа. По существу же это, по-видимому, один из внутренне несвободных людей, застрявших в паутине чужих, на веру принятых мыслей, человек с недисциплинированным умом и путаницей понятий. «У несвободных людей всегда путаница понятий», — замечает Чехов в той же записной книжке. Мы вплотную подошли к одной из самых больных и важных для Чехова тем — к теме интеллигенции с ее силой и разумом, с ее болезнями и недостатками. Подлинную интеллигенцию Чехов ставил необыкновенно высоко, он ценил и любил ее великих деятелей, он видел в них надежду страны. Когда умер знаменитый географ Н. М. Пржевальский, Чехов сказал о нем и людях его типа: «Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки... делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу». О рядовых исследователях Сахалина Чехов писал, что эти интеллигентные русские люди «совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека». Подобных суждений можно привести много, и все они говорят об одном — о преклонении Чехова перед интеллигенцией в настоящем, высоком смысле этого понятия. Но рядом с этой — «святой» — интеллигенцией Чехов видел и знал и другую интеллигенцию, интеллигенцию только по имени, которого она недостойна. Он видел нытиков, лишенных вкуса к жизни, вроде Иванова, героя его пьесы того же названия, и праздных говорунов, вроде Лаевского из повести «Дуэль», и унылых героев «малых дел», вроде Лидии Волчаниновой из «Дома с мезонином», и опустившихся [098] людей, вроде Ионыча, и идейно опустошенных людей из некогда передовой интеллигенции, вроде героя «Жизни ненужного человека». Большой счет предъявлял Чехов к русской интеллигенции и сурово взыскивал с нее за ее грехи и ошибки.
Иллюстрация к рассказу «Ионыч». «Мусульманин для спасения души копает колодезь. Хорошо, если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодезь или что-нибудь вроде, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность бесследно»,— сказано в записной книжке. Это требование обращено прежде всего к интеллигенции, и многие, очень многие интеллигенты чеховской поры не подходили под эту высокую мерку. Они не думали о вечности, о подвигах, о «чести родины и науки», о народе и его нуждах, они были заняты своей персоной, личным благополучием, своими раздутыми самолюбиями и юбилейными чествованиями. Таких было много, Чехов наказывал их своим презрением. Это о них с убийственной краткостью сказано в записной книжке: «Москва с юбилеями, плохим вином, мрачными самолюбиями». За этой крошечной заметкой стоят характерные для чеховской Москвы картины профессорских юбилеев, писательских обедов, актерских дрязг и соперничества. Обыватели относятся к образованным людям с завистливым почтением. Благоговейным шепотом говорят: «Он окончил два факультета». Это суеверное обожание Чехов с улыбкой отметил в записной книжке. И точно обращаясь к наивно благоговеющим людям, Чехов писал там же: «Университет развивает все способности, в том числе глупость». Дядя Ваня всю жизнь преклонялся перед самовлюбленной бездарностью, профессором Серебрядовым, который двадцать пять лет писал об искусстве, ничего в нем не понимая. [099] В записной книжке есть его коллега, другой профессор, быть может тоже возбуждающий в ком-нибудь благоговение и требующий поклонения и жертв. Это профессор, уверенный в том, что «не Шекспир главное, а примечания к нему». Не о нем ли сказано в другой записи: «Едва сделался ученым, как стал ждать чествования»? Интеллигентов средней руки Чехов не ставил выше своих ученых собратьев. Обладатели университетских дипломов очень быстро забывали свою поверхностную образованность, переставали читать, утрачивали интеллектуальные интересы, скрывая свою умственную лень под маской разочарованности. «Не то, не то», — говорят они о стихах и романах, к которым утратили вкус. И Чехов не обошел их в записных книжках своим укоризненным вниманием. Он понимал, что образованность бывает иной раз только тончайшей пленкой, прикрывающей первобытную дикость и грубость. Об этом говорит психологически глубокий, хотя и парадоксальный на первый взгляд, набросок сюжета о молодых супругах, которые вскоре после женитьбы, к собственному стыду, подрались, потом опять — «ив конце концов, увидели, что они вовсе не образованны, а дикие, как большинство». Быть может, эти люди придут к возрождению: они поняли, в чем их беда и несчастье, они прозрели, а это — в глазах Чехова — уже много значит. В рассказе «Тяжелые люди» Чехов писал: «Бывают в жизни отдельных людей несчастья, например, смерть близкого, суд, тяжелая болезнь, которая резко, почти органически изменяет в человеке характер, привычки и даже мировоззрение». К событиям, способным перевернуть жизнь человека, Чехов относил и нравственный толчок: внезапно и резко пробуждающий спящую душу. [100] В записных книжках есть замысел этого рода. Молодой, только что окончивший филолог приезжает в родной город. «Его выбирают в церковные старосты. Он не верует, но исправно посещает церковные службы, крестится около церквей и часовен, думая, что так нужно для народа, что в этом спасение России. Выбрали его в председатели земской управы, в почетные мировые судьи, пошли ордена, ряд медалей, — и не заметил, как исполнилось ему 45 лет, и он спохватился, что все время ломался, строил дурака, но уже переменять жизнь было поздно. Как-то во сне вдруг точно выстрел: «Что вы делаете?» — и он вскочил весь в поту». Летаргический сон души и мгновенное пробуждение — резкое, точно выстрел, — вот глубоко драматическая тема, отражающая чеховскую надежду на пробуждение, пробуждение интеллигентного, мыслящего человека, и шире — любого человека с еще не умершей совестью («Горе», «Скрипка Ротшильда»). Чехов старался будить пока не поздно, он будил всех, кого считал способным к пробуждению, будил своими рассказами и заготовками к ним, духом и смыслом своего творчества. Отвергая людей, которые при всей образованности своей ленивы, бездарны, несвободны нравственно, неправдивы перед самим собой, Чехов мечтал о людях совсем другого склада. Например (и, быть может, прежде всего), о людях, способных к истинной любви, а не к тому, чтобы «пофилософствовать о любви», к чему так склонны интеллигенты. «Когда любишь, то такое богатство открываешь в себе, сколько нежности, ласковости, даже не верится, что так умеешь любить», пишет Чехов в записных книжках. Любовь для Чехова — один из мощных толчков, которые ведут человека к нравственному [101] прозрению, к пробуждению человека в человеке. Достаточно вспомнить «Даму с собачкой», чтобы понять это. Чехов хотел видеть людей ясных умственно, чистых нравственно и опрятных физически. И об этом сказал он в записных книжках в коротком и прекрасном афоризме. Он хотел видеть людей искренних, и искренность отождествлял с правдой. «Прав тот, кто искренен», — сказано в записной книжке. Конечно, любой так называемый трезвый и положительный человек мог бы возразить Чехову или герою, в чьи уста должна была быть вложена эта фраза, что можно искренне заблуждаться. Но для Чехова, по-видимому, дело было в том, что даже в заблуждении искреннего человека есть своя правда, потому что понятие правды многосторонне, и искренность — одна из важнейших сторон его. Да Чехов вряд ли стал бы спорить с положительными и солидными людьми, вроде того филолога, каким он был до «выстрела». Чехову были милее те, кто выбился из привычной нормы, кого снисходительно называют чудаками. Об этом написано в записной книжке: «Чудаки казались ему прежде больными, а теперь он считает, что это нормальное состояние у человека — быть чудаком». Самоуверенные глупцы всегда бранят и преследуют чудаков, но «лучше от дураков погибнуть, чем принять от них похвалу». Это еще афоризм из записной книжки, и это, конечно, из кодекса морали «чудаков», не приемлющих мир мордохвостовых, хамелеонов, благонамеренных тупиц и торжествующих бездарностей. О записных книжках Чехова немало написано, можно написать еще больше, но исчерпать их содержание вряд ли возможно. Это своеобразный конспект всего чеховского творчества, это наброски [102] к напечатанным произведениям и художественные планы, не дождавшиеся осуществления. Пусть читатель вдумается в беглые, наспех набросанные и в то же время отчеканенные строки великого писателя, и перед ним раскроется громадный мир его искусства. А мастерские рисунки современного художника тонкими и точными штрихами воссоздадут перед глазами читателя колорит минувшей эпохи, отражен-ной в записных книжках Чехова, и помогут яснее понять и почувствовать современное звучание чеховского голоса. Г. Бялый [103] Цитируется по изд.: Из записных книжек А. Чехова. Л., 1968, с. 91-103.
Вернуться на главную страницу А.П. Чехова.
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |