|
II
(Первая встреча с Декабристами. — Арест. — Допрос самим
Государем без свидетелей. — В Кронштате. — В Петропавловской крепости. —
Следствие. — Ссылка.)
Из записаннаго в 1826 году
Еще в Апреле 1825 года мне случилось стоять «во внутреннем карауле
Зимняго дворца. Караул этот в то время занимал корридор, ведший из смежной
залы кавалергардскаго караула, офицером котораго на этот раз был Свистунов,
мой соученик по Пажескому корпусу. Таким образом мы с ним целый день провели
вместе, у общаго обоим караулам столика, за болыним экраном камина. С
Свистуновым я не встречался со времени выпуска из корпуса. Беседа между нами
шла оживленно; мы, казалось, сошлись во вкусах и наклонностях. Я остался
доволен проведенным днем, Свистунов тоже, что видно было уже из того, что,
при снятии с караула, он просил меня не миновать его двери, ежели мне
когда-либо доведется быть в той стороне где он квартирует.
В первый же мой визит Свистунову моя будущность была решена. Мы
дотолковались // С 45 до разных откровенностей и, в конце концов, собеседник
мой мне сообщил, что он принадлежит к тайному обществу, и предложил мне
последовать его примеру. Не долго думавши, не дождавшись даже дальнейших
обяснений, я дал ему «слово». Эти обяснения не замедлили излиться в
восторженной речи, предмета которой требовал выражение и оборотов мне
незнакомых, так как моя тогдашняя мудрость во французском разговоре
заключалась лишь в «здравствуй» да «прощай», с примесью разве пустых
банальных фраз; мой же собеседник владел этим языком как своим природным.
Вышел от Свистунова, я шел куда глаза глядят, без плана и без цели. В моей
голове бродили смутныя, но не тревожныя мысли. Так как прежде я не слышал о
существовании других тайных обществ кроме братства масонов, то это последнее
легко отождествилось с моим новым членством: сказано «тайное», значить
масонство! Что ж, масонство, как видно, дело недурное; на масонов смотрят
как на людей высшей интеллигенции, как на людей передовых; и // С 46 в числе
ближайших наших наставников были масоны: старик Оде-де-Сион — масон; Триполи
— масон (этот и не скрывал, что он масон); дядя мой князь Манвелов, тоже
масон. Сам Триполи, когда о дяде зашла речь, отозвался о нем: «Oh, il est
des notres, il est aussi mysterieux16, а я в нем этого и, не подозревал!»
Как слышно, между высшими государственными людьми многие принадлежать к
тайному обществу; на это указывал и Свистунов. Да чего тут! Сам Государь,
говорят, масон, и т. д. и т. д. все в том же роде.
Последующие за тем два мои визита Свистунову, с целью добиться от него более
положительных обяснений, были неудачны: в первый, я застал у него несколько
человек гостей; во второй — одного, сидевшаго в стороне за газетой. Это был
товарищъ Свистунова по полку, с которым знаком я не был, но в лицо его знал.
С Свистуновым мы распрощались надолго: он мне сказал, что не сегодня, так
завтра он уезжает за ремонтом. Неудача эта меня // С 47 однакож не очень
заботила, так как я не знал, было ли в положениях общества заранее намечено
время для каких-либо действий. На поверхности окружающей меня жизни была
тишь, а вглубь заглянуть мне и не мыслилось; спешить с обяснениями не
представлялось крайности; вернется со своей командировки, тогда и обяснимся.
Времени впереди—целое море!
Между тем прерванныя таким образом, с одной стороны, сношения стали
завязываться с другой. Мой товарищъ Зет заподозрил мои, небывалые прежде,
визиты Свистунову. От слова к слову, Зет мне открыл, что он состоит членом
тайнаго братства (этого прежде я не знал), в духе котораго и желает войти со
мною в общение. Я с радостию дал согласие; я не усомнился, что вновь
предлагаемое братство — тоже самое, которому я уже не был чужд; я ухватился
за представляющуюся мне возможность удовлетворить мое любопытство. Но тут
дело пошло на чистоту: цель общества — истребление предержащей власти мне
была сообщена; но о сроке исполнения этой цели не было слова, a доведаться о
том я и не подумал.
// С 48
Между тем эта конечная цель, так круто мне обявленная, привела меня в ужас.
Я решительно отверг ее, сказав, что для меня немыслимо и подумать лишить
жизни и последняго плебея, еслиб даже он и заслуживал подобной кары.
После этого разговор наш был не долог. Мы кончили тем, что происшедшее между
нами в те минуты должно оставаться втайне и как бы забытым и что, по крайней
мере, прежде чем я на чем либо остановлюсь, мне нужно время на размышение.
Зет не настаивал; мы остались по прежнему друзьями.
Ежели я, не колеблясь, отдал себя в руки Свистунову, с которым лет пять не
встречался: то как было не довериться Зету? С ним мы провели вместе более
чем два года и, казалось, хорошо узнали друг друга; на него я надеялся, как
на каменную стену. Но, несмотря на это, последнее открытие произвело во мне
такое потрясете, что я в тот же день свалился—заболел горячкой. По причине
этой-то болезни я не мог сдедовать с полком в лагери и все лагерное время
оставался в Петербурге.
// С 49
Вскоре после того как полк пришел из лагерей, я выздоровел и предался моей
обычной жизни. Болезнь как будто вышибла из меня недавнюю напасть и меня
отрезвила; ежели когда и схватывали ощущения безпокойства, то не надолго: я
всегда утешал себя тем, что вот Свистунов, рано или поздно, да наконец
приедет же, и я, наступя на горло, все у него выведаю. Как знать, может быть
существует и другое подобное общество, но с намерениями менее варварскими;
ежели же оба они одной и той же птицы перья, то я просто от Свистунова
возьму мое слово назад и буду чист: ведь Зету слова я не дал! Так я и
остался в выжвдательном положении. Зеть молчал и не заводил разговора о
«деле», а я и подавно.
Среди таких-то обстоятельств мы вновь перебрались с нашим батальоном на
загородное расположение в глухой, относительно, Петергоф: тишина,
бездеятельность, непроходимая проза жизни. В это время мы с Зетом читали
Шеллингову биологию, по Велланскому, в чем нам изредка помогал наш лекарь.
Но такая материя, могла ли она // С 50 служить развлечением для моей живой,
впечатлительной натуры? Я начал скучать, а с тем вместе морально уединяться,
сосредодоточиваться, и тут стали во мне пробуждаться прежния тревоги.
Разделить их было не с кем; я жаждал излить пред кем нибудь всю мою душу.
Мне вспала на ум отрадная мысль: посоветываться с кем-либо из моих друзей.
Мой первый выбор пал на M. H. Семенова: он один мог спасти меня от этого
адскаго затруднения. Но каким образом явиться перед ним, как преступнику —
да, преступнику! Это слово грозно звучало в моей совести. Мое признание было
бы слишком внезапно, слишком дико пред непреклонностью убеждений Семенова. Я
не мог надеяться с перваго же раза возбудить в нем участие ко мне, а одна
мысль хоть на минуту уронить себя в его мнении была для меня невыносима. И
так я оставил мысль о Семенове и остановился на другом лице, на одном из
моих школьных товарищей, с которым, квартируя в одном доме (Гарновском) и по
выходе из корпуса, мы очень часто видались, очень часто беседовали и вообще
// С 51 находились в наилучших отнощешях. Это был человек с кротким, ровным
характером, далеко не эксцентрик, но с либеральным и в высшей степени
гуманным направлением. Этот школьный мой друг был Яков Ростовцов.
Я не знал идо сих пор не знаю, принадлежал ли Ростовцов к «обществу»; да я и
не ради толков об обществе хотел его видеть: я только желал у него выведать,
никого не называя, ниже и себя, как бы он поступил, еслиб очутился в
положении, подобном моему, не открывая, что в этом случае я нодразумеваю
себя. Но, видно, судьбе не угодно было, чтоб эта моя попытка имела успех. Я
два раза ездил за этим из Петергофа в Петербург. В первую из этих поездок,
когда я пришел к Ростовцову, у него сидел какой-то незнакомый мне господин,
а во вторую я у него застал двух общих наших приятелей, В. Семенова и
Башуцкаго. «Вот кстати», сказали они, как бы сговорившись, «а у нас сегодня
маленькое литературное заседание». Читали отрывки из «Князя Пожарскаго»,
трагедии, которую писал тогда Ростовцов; читал // С 52 не сам автор (он был
заика), а Семенов. Вечер прошел допоздна очень приятно, но не для меня
собственно: я, с чем приехал, с тем должен был и уехать, так как, был
отпущен на срок, не хотел опаздать возвращением к своему месту. Я, однакож,
не унывал; меня не покидала се таже мысль: времени впереди нет конца, еще
успеем! Я не подозревал, что мы уже накануне смутных дней.
И в самом деле, в Петергофе вскоре было получено известие о кончине
императора Александра Павловича. Присягнули Константину.
Зет впал в безпокойство и от времени до времени стал сильно задумываться
«Что с тобою?» спросил я у него, «ты как будто не в себе; уж не жалеешь ли
об Александре Павловиче? Сколько знаю, ты не был в числе его поклонников». —
«А я так удивляюсь», возразил он сухо, «как можно не быть поражену при таком
важном событии: мало ли что может случиться!
После первой присяги новому Государю, Зету принесли письмо из Петербурга.
Прочитав это письмо, Зет проговорил: «Нечего // С 53 делать, придется
сездить в Петербурга». — «3ачем это?» — «Приехала мадам Ванвиц17 и желает со
мною повидаться ».
На другой день он отправился в Петербург. Оттуда он вернулся с важными
новостями: Константин Павлович отказывается от престола; к нему послан
важный сановник, а потом и Михаил Павлович поехал в Варшаву; гвардия и народ
в тревоге; всеобщее недоумение.
Дня за два до 14-го Декабря, Зет получил коротенькую записку, без подписи; в
записке этой было лишь сказано: «У нас все готово, держитесь крепко». —«Что
это значить?» спросил я. — «А значить то», отвечал Зет, «что гвардия, раз
присягнув Константину, не присягнет Николаю».
После этого, весьма натурально, между Зетом и мною других разговоров не было
как на эту тему. Мне только казалось странно, что я сильнее чем Зет был
убежден в том, что гвардии и нельзя было поступить иначе: присяга не шутка;
как-таки, // С 54 поклявшись в верности одному, вдруг, ни с того, ни с сего,
давать такую же клятву другому, не узнав заранее, почему первая клятва
остается недействительною18! Мы протолковали далеко за полночь и порешили
тем, чтоб Николаю не присягать. В заключение, я предложил следующее: дабы
наше сопротивление не имело, по возможности, вида открытаго непослушания,
прежде чем обряд присяги начнется, вызвать Щербинскаго (наш батальонный
командир) в другую комнату, там обявить ему наш отказ от присяги Николаю и,
ежели Щербинский потребуешь, отдать ему наши шпаги безпрекословно.
Зет согласился, но как-то не Вдруг. Вообще он стал держать себя в отношении
ко мне иначe; прежде, в наших обсуждениях, я почти всегда сознавал его
превосходство надо мною; теперь же выходило наоборот: он постоянно оказывал
уступчивость. // С 55 С тем вместе и выражение в его чертах изменилось: оно
стало безпокойно, не говоря уже, что он очень похудал за это короткое время;
какая-то странная, как бы судорожная, улыбка не сходила с его лица. Не
трудно было догадаться, что, в лоследшою свою поездку в Петербурга, он
виделся там со своими друзьями и вошел с ними в особыя соглашения. Но зачем
он их от меня скрывал, он, который, при нескольких случаях, отдавал
справедливость моим действиям? Я не мог этого понять, а допытываться находил
для себя... неудобным.
В самый день 14-го Декабря я стоял в карауле. День тянулся спокойно; ко мне
на гауптвахту никто не заглядывал. Выло еще засветло, когда я узнал, что
Офицеры сходятся на присягу, чего с гауптвахты не было видно. Я теперь не
припомню, у кого происходила эта церемония: у Щербинскаго ли, ба-тальоннаго
нашего командира, или у генерала Чечерина, старшаго воинскаго начальника в
Петергофе. В это время часовой крикнул: «Вон!» Подехали сани. Из них ловко
выпрыгнул // С 56 Чичерин и, сбросив с себя шубу обратился к караулу,
поздоровался с солдатами отрывисто, но ласково, и продолжал тоном убеждения:
«Смотри же, ребята, я на вас надеюсь; надеюсь, что у вас все будет тихо и
благополучно. Я не сомневаюсь, Что тихо все обойдется»... и т. д. и т. д.
все таже и одна песня. Генерал сделал бы лучше, еслиб воздержался от
необычнаго с солдатом красноречия: такая новизна не могла не задеть внимания
их. Как только вошли опять в караульню, между ними поднялись толки и догадки
о причине такой любезности со стороны чужаго им генерала19. Я приотворил к
ним дверь и сказал, что они будут мне мешать спать, если не умолкнуть,
тотчас водворилась тишина. Уснуть, разумеется, я не мог, с нетирпением
ожидая, чем все это кончится.
Когда совсем стемнело, и горела свеча, дверь вдруг растворилась и вошел Зет.
Это он прямо с присяги, в мундире. Я рванулся к нему. «Ну что, как?»
спрашиваю и с тем вместе вижу, что он на себя не похож: бледен как смерть.
// С 57
— «Да что!» с трудом выговорил он. «Я поспешил, чтоб тебе сказать»...
— «Что же, присягнул?»
— «Никак нельзя было иначе».
— «Это отчего?»
— «Да так... Когда я вошел, где собрались, все на меня вдруг взглянули
как-то странно, подозрительно, как будто знали. Да я и нездоров; черть его
знает отчего... все меня... вот опять»... и он поспешил к двери.
— «Присягни ж и ты», сказал он уходя. «Теперь уже нечего; ведь мы
условились, чтоб заодно».
Я его проводил до наружной двери караульни. Переступая порог, он еще раз
сказал: «Присягни же, смотри», и скрылся в темноте ночи.
Все это приводило меня в смущение. Ясно было, что мой бедный Зет просто
струсил: никто и никаким образом не мог узнать, что между нами было
соглашено. Если бы и в самом деле что-либо знали, Зету ничто не мешало
обясниться наедине с Щербинским и дать себя арестовать. Да, наконец, лучшим
ручательством того, что наша тайна // С 58 осталась тайною служить то, что
ежели бы Щербинский о ней преведал, то, нет сомнения, арестовал бы нас еще
до присяги.
Вслед за уходом Зета, на гауптвахту явился Щербинский с священником и привел
караул к присяге,
Поздно уже ночью, когда все стихло, вдруг послышался топот скорых шагов по
платформе; громко стукнула выходная дверь, и ко мне вбегает Норов20. «Вот
Новость», произнес он торопливо и подавляя голос: «в Петербурге бунт,
Милорадович убит!» Это поразило меня несказанно. Наскоро обменявшись со мною
парою слов, Норов выбежал из комнаты.
Когда я снялся с караула, то застал Зета несколько успокоенным, но
молчаливым. На мои вопросы он отвечал кратко, с явной неохотой. Молчал и я,
не желая ему надоедать.
В туже ночь наш батальон выступид к Петербургу.
Уже разсвело, когда мы пришли на привал; тут тоже на привале стояли уланы.
// С 59
Мы, Измайловцы. собрались на завтрак в местной гостинице. Разговор
исключительно вращался на важности тогдашняго положения дел. Щербинский
видимо робел, терялся. Зашел вопрос: так как сообщение с Петербургом
прервано, а солдаты, нет сомнения, ничего вернаго о происшедшем не знают, то
благоразумно ли оставлять их в неведении и тем, может быть, дать
злоумышленникам возможность распускать ложные слухи в пользу своего
предприятия? Как знать, может быть, бунт не на столько еще подавден, чтоб не
мог снова вспыхнуть. На это я первый подал мнение, что следует не медлить и
перед Фрунтом батальона громко обявить, что несколько рот гвардии вышли из
повиновения, и когда Милорадович подъехал к ним чтобы их образумить, то
выстрелом из толпы был смертельно ранен. «Этим», заключил я, «вы полковник,
внушите к себе доверие солдат и вооружите их против убийц любимаго
генерала». После того не прошло и четверти часа, как получено было
предписание остановить движете батальона и возвратиться в Петергоф. Так мой
совет остался втуне: он мог // С 60 быть полезен лишь при дальнейшем
движении к столице.
По пробитии «подема» я подходил уже к батальону, выстроившемуся к
выступлению в обратный путь, как увидел, кружок офицеррв, уланских и наших,
среди которых один энергически ораторствовал, размахивая руками. Я подошел.
Это быд уланский офицер Скалон. Он утверждал, что бунт в Петербурге не
только не увялся, как можно было заключить из нашего возвращения, но что,
напротив, бунт растет; что после Милорадовича, Михаил Павлович едва не
подвергся той же участи, а равно и митрополит, явившийся с крестом увещевать
непокорных; что они, вырвав крест из его рук, били его крестом по голове и
т. п... Зет до того воспламенился этим разказом, что бросился было к
батальону, дабы его возмутить; но, к счастью, Норов, тут же стоявший, не
допустил его к тому. В эту минуту батальон был уже готов двинуться, и мы
поспешили к своим местам.
По возвращении в Петергоф, к нам вскоре приехал ген. Пав. Петр. Мартынов. Он
был послан Государем для того только, // С 61 чтобы довести до сведения его
величества, все ли благополучно в нашей стороне. Мартынов остался ночевать в
Петергофе у Щербинскаго. Мы, Измайловцы, в числе восьми, собрались к нему на
чай и провели этот, хотя не долгий, вечер с чрезвычайным интересом. О «злобе
дня» разговоров было мало; вместо них генерал возбудил наше любопытство
разказами о Павловском времени, и тут две эпохи Павла и Александра,
относительно обращения этих государей со своими подданными, предстали между
собой лицом к лицу. Не говоря уже о том, что, в свои спокойныя минуты,
Александр очаровывал всякаго к кому относился с словом, но и среди гнева,
даже среди раздражения, никогда не выходил из границ приличия; но Павел
бывал неукротим в своихь выговорах и не стеснялся в самых грубых
оскорблениях. Мы ушам своим не верили, слушая генерала, служаку до мозга
костей. Вот напр. что случилось за день или за два (не помню хорошенько) до
кончины императора. В манеже он присутствовал при разводном ученьи. Первая
половина ученья прошла благополучно; но далее, по // С 62 ошибке офицеров,
не удалось какое-то «построение», и все перепуталось, Павел громко произнес:
«Врете, свиньи»! и произнес он это не среди еще наиболее сильнаго
раздражения, в какое он впадал в иныя минуты.
Под конец вечера речь, натурально, зашла на соответственную сторону нрава
новаго Императора, с которою мы хорошо освоились, благодаря тому, что, как
шефу нашего полка, Николаю Павловичу представлялось много случаев относиться
к нам непосредственно. Как только разговор коснулся этого предмета, все мы
без труда согласны были в том, что Николай Павловичу хотя был строг, хотя
был неупустителен, но выговоры его всегда были дельны, справедливы, и, как
ни были они резки, никогда не затрогавали самолюбия того, к кому относились.
Мы простились с генерлом, долженствовавшим до света выехать в обратный путь
и разошлись в самом счастливом настроении духа.
По возвращении в Петергоф, первые дни мы проводили в совершенной тишине, без
всяких выдающихся случаев. На улицах // С 63 было почти пусто. Сообщения с
Петербургом не было заметно; но слухи ходили, смутные, слухи робкие,
смутные, безевязные: называли Бестужевых; говорили, что Государь был
предупрежден о возмущении каким-то лейб-егерским офицером. Толки эти не
имели исхода для разяснений, тем более, что и внутри города сообщения не
было: каждый сидел у себя дома; офицеры виделись между собою тогда лишь,
когда сходились по службе. Наконец до нас дошла весть о самоубийстве
Богдановича! Это сильно обоих нас поразило: Богданович был общим нашим
другом. Наши с Зетом беседы приняли характер печальный, но в отношении
собственно нас самих не особенно тревожный: буря нас миновала — ну, и слава
Богу! Себя мы хвалили за сдержанность и осторожность: поступи мы иначе, быть
может, мы еще больше испортили бы дело. Как можно было угадать чем именно
эта вспышка развяжется в Петербурге? Ведь только там и могло разрешиться,
чья возмет — Константина или Николая. Там весь Фркус, вся сила; а мы здесь
что с нашею горстью? Еслиб кинулись, очертя голову, в такое // С 64
рискованное предприятие, могли бы, ни за-что ни про-что, попасть в просак и
погубить батальон. Словом, мы стали более и более успокоиватся, стали
находить, что беда стрясется только на тех, кто участвовал в бунте, кто
захвачен на площади; там конечно многие пострадают. Мы просиживали у камина
далеко за полночь и отходили ко сну безмятежно.
В один из таких вечеров, именно 23-го Декабря, часов в 11 вечера, среди
полнейшей тишины, прерываемой лишь храпом наших слуг, в комнате этих
посдедних вдруг послышался необычайный шум, затем лязг засова наружной
двери. К нам входить Щербинекий и смертно бледный, подходя ко мне: «Государь
Император», начал он (в эту минуту вошел Фельдегерь) «изводил приказать
арестовать вас; пожалуйте вашу шпагу и приготовьте ваши бумаги, какия у вас
есть; вот им (он указал на Фельдегеря) повелено представить вас прямо к Его
Величеству».
При этом слове Зет бросился с криком в угол комнаты, схватил там свою шпагу
и, суя ее в руки Щербинскаго, продолжал // С 65 кричать: «Тут виновата я, я
один. Гангеблов не виноват ни в чем. Везите и меня к Государю!»
— «Да мне не приказано вас арестовывать; я не в праве этого сделать».
— «Говорю вам», повторял Зет, возвышая еще голос, «говорю вам, полковник: я
один, понимаете ли? Я один тут виноват; я Государю во всем признаюсь, всю
правду ему выскажу. Ежели вы меня не арестуете, вы будете отвечать; берите
мою шпагу и отправляйте меня вместе с Гангебловым».
Зет был в полном разстройстве духа; я же, не находя в том, что сделал ничего
незаконнаго (в моей голове только вертелась присяга) был спокойнее,
приписывая мой арест ложному доносу и уверенный, что после перваго же
допроса меня отпустят с миром. Мои сборы были недолги: бумага», которыя
могли бы меня компрометировать, у меня не было. Когда все было готово к
выезду, мы спустились с лестницы и разместились в санях: Фельдегерь сел по
средине между Зетом и мною. Мороз был жестокий, ночь хоть глаз выколи.
Дорогою мы, разумеется, молчали; узнали только, что // С 66 везший нас
Фельдегерь был Годефруа. На станции мы не перемолвились ни одним словом.
Когда сани были поданы, ГодеФруа нам «казал: «Мм. гг., я должен вас
предупредить, что мне приказано вас обыскать, нет ли при вас какого либо
оружия; но я этого не сделаю, в полной уверенности, что, как благородные,
люди, вы меня, не погубите». Мы ему предложили обыскать себя, но он
решительно отказался.
В Зимнем дворце нас ввели в небольшую ярко освещенную комнату, где никого не
было. Вскоре, из противоположной двери, к нам вошел дежурный генерал
Потапов.
— «Кто из вас Гангеблов?» спросил он.
— «Я, ваше прев-во», отозвался я.
— «Вы знаете, за что вы арестованы?»
— «Не знаю, ваше прев-во». Потапов с тем же вопросом перешел к Зету.
— «Знаю», твердо произнес Зет. «Я арестовал себя за то, что принадлежу к
тайному политическому обществу», и затем полилась, непрерывным восторженнш
потоком, речь, из которой к величайшему // С 67 моему удивлению, я узнад,
что он, Зет, еще в 1817 году, быль принять в братство Карбонаров Итальянцем
профессором Джилли21, вскоре после того умершим в доме сумасшедших; что в
недавнее время он вступил и в Северное политическое общество, и т. д., и т.
д.
Но далее я уже ничего не слышал: при этой фразе меня бросило в жар, я едва
устоял на ногах; в моей памяти быстро промелькнули все, даже мельчайшие,
случаи, начиная от Свистунова до последней поездки Зета в Петербург и до
«привала». Все это ясно проблеснуло в моей голове, все вместилось в одном
мгновении; очевидно стало, что не спор за Константина или Николая, а
Свистуновское братство подняло бурю. Теперь я уже наперед знал, чем буду
встречен у Государя. Но, думалось мне: быть не может! Свистунов далеко—за
ремонтом...
Между тем Зет заключил свою исповедь Потапову так: «Вот все, что я имею
сказать».
// С 68
Потапов, слушавший с напряженным вниманием и видимо пораженный, молча вышел
из комнаты.
Через несколько минут таже дверь снова отворилась, и ген. Мартынов (бывший
мой полковой командир) велел мне следовать за собою. Пройдя с ним две или
три пустыя залы, я вдруг очутился лицом к лицу с Николаем Павловичем. Он был
один в комнате, в сюртуке, без эполетов. Я не видал его в таком простом
наряде с тех пор как, в бытность камер-пажем, бывал на воскресных дежурствах
в его Аничковом дворце. Он стоял, подбоченясь девой рукой, лицом к двери,
как бы ожидая моего появления.
— «Подойдите ближе ко мне», сказал Государь. «Еще ближе», и, дав мне
приблизиться менее чем на два шага, произнес: «Вот так».
Николай Павлович был бледен; в чертах его исхудалаго лица выражалось
сдерживаемое волнение. Вперив мне в глаза свой проницательный взор, он,
почти ласковым голосом, начал так:
// С 69
— «Что вы, батюшка, надедали?.. Что вы это только наделали?.. Вы знаете, за
что вы арестованы?..
— «Никак нет, Ваше Величество; не знаю.
— «Вы бы должны были поступить, как поступил ваш товарищъ (при этом он
указал на двери, чрез который я вошел как бы поясняя, что подразумевает
Зета). Вы могли впасть, как он, в заблуждение, в ошибку, но имели времени
опомниться, поправить ваш проступок искренним раскаянием. Были вы знакомы с
Оболенским и Бестужевым?»
— «Оболенскаго, Ваше Высочество, я знал только в лицо, а с Бестужевым
встречался в обществах, но очень редко».
— «Я не о том вас спрашиваю», как бы вспылив, заметил Николай Павлович: «я
хочу знать, были ли вы с ними в сношениях по тайному обществу?»
— «Никак нет, Ваше. Высочество, не был».
— «Не Высочество, а Ве-ли-чество», вдруг, смягчив голос, поправил Государь.
«Были // С 70 ли вы», продолжал он, «были ли вы в списке покойнаго Государя?
— «Не знаю, Ваше Величество, и не мог этого знать».
— «Вы мне должны сказать, кому вы дали слово принадлежать к политическому
тайному обществу».
— «Ваше «Величество, мне не было даже известно о существовании общества с
политическою целью; я знал, что есть общества религиозныя, но ни в одно из
них я не вступал». Говоря это, я горел от стыда, так как ложью я всегда
гнушался22.
Тут Николай Павлович, не сводя с моих глаз пристальнаго взора, взял меня под
руку и стал водить из угла в угол залы.
— «Послушайте», начал он, понизив голос, «послушайте, вы играете в крупную и
ставите «ва-банк. Заметьте, что я не напоминаю вам о присяге, которую вы
дали // С 71 на верност вашему Государю и вашему отечеству; это дело вашей
совести пред Богом. Но вы должны были не забывать, что вы дали под-пис-ку,
что не вступите ни в какое тайное общество. Такими вещами шутить нельзя. Вы
не могли не заметить, что я вас всегда отличал: вы служили при жене», и т.
д. и т. д. Государь не задавал уже мне вопросов, а непрерывно говорил один,
тоном, где слышались не то упрек, не то сожаление. Между прочим он сказал:
«Вы помните прошлогодний лагерь; вы помните что раз было во время развода...
Видите, как я с вами откровенен. Платите и вы мне тем же; с тех пор вы у
меня были на особом отличном счету». Эти слова меня озадачили: я никак не
мог понять, на какое такое особенное обстоятельство намекает Николай
Павлович. За тем он еще продолжал; но что далее говорил, того не припомню,
как потому, что речь эта велась довольно долго, так и по той причяне, что
был заинтересован загадочным намеком на лагерный развод. Наконец, не слыша
никакого с моей стороны отзыва, Государь видимо терял терпение, и когда мы
дошли до // С 72 того места, с котораго начали ходить и где Мартынов все это
время стоял на вытяжку. Государь остановился и, повернув меня лицом к себе,
«Ну», сказал он, «теперь вы на меня не пеняйте: я для вас сделал все что мог
сделать... Так вы не хотите признаться? Смотрите мне прямо в глаза! Так вы
не хотите признаться? В последний раз вас спрашиваю: кому вы дали слово?»
— Ваше Величество, я не знаю за собой никакой вины.
«Поймите, в последний раз вас спрашиваю: никому слова не давали?»
— Никому, произнес я решительно.
«И вы скажете, что вы не дали слова Свистунову?»
— Н-н-е-т.
«И вы это говорите, как благородный офицер?»
Я совершенно растерялся. Я не мог двинуть языком...
«Видите, Павел Петрович», гневно сказал Государь, указывая на меня
Мартынову. «Вы не верили, вы его защищали — вот вам!!.. . Посадите его в
отдедьную комнату».
// С 73
Мартынов и я вышли. В той комнате, где оставался Зет, он приказал мне
дожидаться, а Зета повел с собою.
Я остался один среди совершенной тишины. Необычайность и громадность
значения того, что со мною совершилось в такое короткое время, в какие
нибудь три-четыре часа; мысль, что я на столько обратил на себя внимание
Государя, что сам Государь лично меня допрашивал, и рядом с этим, мое наглое
и так пошло оборвавшееся лганье, все это быстро сменялось в моем
разстроенном сознании. Я надеялся, впрочем, что мое моральное падение дальше
не пойдет: с Зетом Государь, верно, заведет речь обо мне. Как не завести?
Вместе жили. Но Зет меня не выдаст, не выдаст и потому уже, что не знает,
держусь ли я еще слова, которое дал Свистунову. Мы так давно об этих вещах с
ним не толковали! Словом, я был не совсем еще сбит с позиции.
Вошел Мартынов, а за ним и Зет. Мартынов велел мне тоже следовать за собою.
Мы пошли дальше. В одной из комнат писал какой-то адютант; тут наш вожатый,
приказав нам дожидаться, пошел // С 74 за сдедующия двери. После довольно
долгаго ожидания, во время котораго мы, в присутствии адютанта, не могли
перемолвиться ни одним словом, нас позвали, ввели в комнату, полную разнаго
чиновнаго народа и суетливаго движения, и сдали Фельдегерю, на уже не
Годерфруа, а другому. Он нас привез в крепость. Когда сани остановились у
комендантскаго подезда, который мне был памятен23, я, не стесняясь
соглядатайствомФельдегеря, сказал Зету:
— «Прощай же!»
— «Как так?>
— «Да так: Государь приказал посадиг меня особо.
Мы обнялись, горячо обнялись.
Перед комендантом мы предстали не вдруг, а тогда только, как вернулся
плац-адютант, которому, при входе в канцелярию, нашим Фельдегерем был
передан конверт. От коменданта мы вышли с плац-адютантом, который на пути
нам // С 75 сказал: «Вас, господа, не знаем как и разсадить: все помещения
заняты»24. И в самом деле, мы вместе введены были в большой, сводчатый
каземат, где было много солдат; каземат этот служил караульней. Нас завели
за досчатую перегородку, не выше двух с половиною аршин, устроенную у
противоположнаго от входа угла и, вопреки приказанию Государя, там нас
оставили. В отверстие маленькой двери поставленные у нея два часовые
вставили на-крест свои ружья. Говорить между собою мы могли свободно, но
лишь в полголоса, чему и способствовала, и вместе с тем затруднял, гомон
караульных.
// С 76
— «Ну что?» быль первый мой вопрос, «как Государь с тобой обошелся?»
— «О, он несколько раз меня обнимал, сказад, что прощает, чтоб я посидел
только под арестом, пока кончится следствие».
— «Что же ты ему говорил?»
— «Да тоже, что высказал Потапову. К этому, я хорошо приготовился: я всю
дорогу обдумывал, времени на то было довольно. Государь допытывался о
Галямине и Богдановиче; он знал, что они были друзьями. Я ему сказал, что
они давно разсорились, что Богданович был человек несчастный, так как он был
предан пагубной привычке ранней своей юности. При этом Государь спросил у
Мартынова: «Правда это, Павел Петрович?» — «Не могу утверждать, Ваше
Величество», сказал Мартынов, «но знаю, что Вогданович был нрава очень
угрюмаго, подозрительнаго, был раздражителен и щекотлив». — «Я первый»,
продолжал Зет, «о тебе заговорил, что ты ни в чем не виноват; но Николай
Павлович как будто не обратил на это внимания, как будто и // С 77 не
слышал, a после о тебе уже не упоминал».
Мы пробеседовали до утра и на другой день до вечера; говорили и о
посторонних предметах, возвращаясь от времени до времени к настоящему. Тут я
узнад много такого, на что прежде не обращад внимания: что казалось мне
невероятным, баснословным, то теперь представилось положительным фактом,
напр. казнь Людовика XVI, о которой, хоть мимоходом мне и случалось слышать,
но я верил в нее не, больше как верил вообще в историческия басни, как-то
вскормление Ромула волчицей и пр.
Точно также Зет только теперь мне открыл, что смерть императора Александра
Павловича должна была служить сигналом к открытию действий Общества. При
зтом я спросшгь у Зета: «Почему же он прежде меня об этом не предупредил?
Почему он оставлял меня в неведении о сроке, в который Общество должно было
привести в исполнение свой план? Знать это», прибавил я, «было для меня
чрезвычайно важно, как вижу теперь ».
// С 78
— «Не мог же я», отвечал Зет, «не могь же я всего тебе открыть после того,
как ты не захотед согласиться на главную меру, на истребление властей, без
чего цель Общества не могла быть достигнута».
— «Положим это так», возражал я; «но после бунта отчего ты мне не открыл,
что бунт был поднят для собственных целей Общества, а вовсе не для того,
чтобы дать престол Константину? Ежели теперь ты сам решился добровольно
явиться с повинной к Царю: то как ты не подумал, что при подобных же
обстоятельствах, такой шаг был бы не безполезен и для меня?»
— «Да я никак не ожидал», оправдывался мой собеседник, «чтоб и тебя
арестовали: о наших тайных делах мы так давно не упоминали, что мне и в
голову не приходило, чтоб тебя хватились».
Я смолчал. Малодушие, охватившее Зета при присяге, еще можно извинить:
внезапный страх, чувство невольное, вдруг подавить такое чувство мы не
властны; но этот изворот Зета, к тому же проговоренный совершенно
беззастенчиво, меня глубоко возмутил. Ему, работавшему в Петербурге под // С
79 одним предлогом, а со мною в петергофе под другим — ему «не приходило в
голову», что в последнем случае он работает не на чистоту.
Зет, чем далее, тем более приходил в себя. До того же, с тех пор как он,
вышед от Государя, присоединился ко мне; он оставался чрезвычайно
разстроенным: черты его лица как-то подергивались; он был, казалось в жару,
и нервная улыбка его не покидала. От времени до времени он повторял:
— «Теперь уж нечего!.. теперь все кончено, все пропало! Уж не стоит
увертываться, лучше говорить всю правду!»
На другой день после нашего арестования нас повезли вечером в Зимний дворец.
Меня позвали перваго и ввели в ту самую залу, где накануне меня допрашивал
Государь. В левом от меня углу противоположной стены залы на этот раз сидел
у столика генерал-адютант Левашев.
— «Подойдите», сказал он. «Отвечайте на вопросы, которые я вам буду
задавать».
Я стал у него за плечом, так чтобы мне было видно, что он будет писать. Но
// С 80 первым же моим ответам, которые он записывал, я увидел, что Русский
генерал, носящий Русское имя, не тверд в Русской орфографии. Это меня не
столько насмешило сколько испугало: не у места поставленный знак препинания
может, чего добраго, извинить смысл моей речи. Я не утернел:
— «Ваше превосходительство», сказал я, «позвольте мне самому писать».
— «Что ж», закричал он, привскочив на стуле: «разве я не умею писать
по-русски?»
В это самое мгновение что-то стукнуло и шорхнуло; взглянув влево, откуда это
послышалось, я увидел черную вертикальную полосу непритворенной двери,
против той в которую я вошел... Это Государь! мелькнуло у меня в голове. И в
самом деле, кто другой мог там быть, кто мог стоять или сидеть в темной
комнате вблизи собственных царских покоев? В показаниях, данных Левашову, я
сознался только в том, что дал слово Свистунову, который мне передал, что
цель Общества — стремиться к республиканской Форме правления и к соединению
Славянских племен в одно политическое тело. — После меня позван был // С 81
к Левашову Зет. Когда он вернулся от него, обоих нас привели в комендантскую
канцелярию; там, накинув на нас огромныя волчьи шубы, нас сдали двум
фелдегерям. Перед тем, чтоб сесть в сани, мы опять обнялись и разлучились.
Меня привезли в Кронштадт и посадили на гауптвахту, занимаемую караулом от
морской артилерии. В Кронштадте меня продержали, помнится, более месяца.
Караульные офицеры были простые, но очень добрые ребята; они, равно как и
заходившие к ним нередко по нескольку человек их сослуживцы, относились ко
мне очень любезно. От них я узнала, что тоже в Кронштадте на гауптвахтах
сидят, на одной Шереметев25, а на другой мой приятель граф Коновницын
(Петр), котораго, как говорили, Государь тоже простиль. От офицеров нашей
гауптвахты доносились до меня и разные слухи, например, что Ермолов перешел
со своим корпусом Кавказ и идет на присоединение к бунтовщикам, что Польша
тоже возстала, и т. п. На первых днях моего здесь ареста, // С 82 поздно
ночью, меня навестил брат моего и Коновницына приятеля, Лихонин, с которым я
иногда встречался у Искрицкаго; пробыл он у меня с полчаса и, среди
разговора, ловко всунул мне в руку сверток с серебряными рублями, сказав,
что это от Коновницша. На другой же день кстати я получил деньги через моего
полковаго командира; до того же времени все, содержавшиеся на гауптвахтах,
столовались караульными офицерами, до получения пособий из дому. Заносились
иногда и литературныя новости; одна из них пришлась мне по душе: это только
что вышедшия тогда в свет мелкия стихотворения Пушкина26. Они были для меня
источником величайшаго наслаждения.
Почти через месяц, как выше упомянуто, меня перевезли в Петропавловскую
крепость и заключили в той ея части, которая называется «под Флагом», в
комнате довольно просторной, с окном на Неву. // С 83 К этой комнате надо
было подняться пo узкой лестнице на маленькую площадку, где стоял часовой и
где было только двое дверей, одна близ другой, под прямым углом. За первой
из них, с замком и засовом, слышались чьи-то одинокие шаги (там уже был
узник), в другую ввели меня. Таким образом я имел соседа; но кто он, от меня
это, разумеется, было скрыто. Мы так близко находились друг от друга, что
легко могли бы переговариваться; но это было строго запрещено.
Первые дни моего здесь ареста проходили в совершенной тишине, так как эта
часть крепости отделена от прочих помещений, и до нея не достигает никакой
шум. Я имел кое-какое развлечение смотреть в окно на то, что двигалось по
скованной льдом Неве; но мой сосед и тем не мог пользоваться: его окно
обращено было во внутрь крепости, да и то, быть может, было покрыто слоем
извести. При обоих наших казематах прислужник был один, молчаливый как рыба:
он не отвечаль даже на вопрос, что сегодня, Понедельник иди Вторник? Одно,
что сколько-нибудь разнообразило // С 84 монотонное течение времени, это
были урочные визиты плац-адютантов: утром и вечером, в известные часы, они
являлись минуть на пять, на десять.
На первой же неделе моего водворения в втом каземате, меня водили в залу
заседания Следственной Коммиссии. Там я застал одного только Бенкендорфа.
Его прием подействовал на меня успокоительно; в тихой, кроткой речи он меня
убеждал покориться необходимости; говорил, что, после того как Государь
лично удостоверился в моем, конечно, необдуманном проступке, всякая
неискренность ни к чему уже не поведет, кроме как к затягиванию дела, с
которым Государь желает покончить до коронации; что лишь несколько главных
виновников (при этом он окинул глазами залу, как бы украдкой) не могут,
конечно, не подвергнуться должной каре, но что прочие будуть помилованы. В
заключение он сказал, что Николай Иванович (Депрерадович) очень обо мне
интересуется27.
// С 85
На другой день, плац-адютант принес мне «вопросные пункты» от Следственной
Комиссии. Взглянув на эту бумагу, я сказал: «Да это лишнее; на эти самые
пункты я уже отвечал генералу Левашову». — «Ничего», заметил он, «вы
все-таки должны и тут написать; так приказано».
Нечего делать, надо было покориться. В этих ответных пунктах я повторил
письменно почти тоже, что отвечал изустно Левашову, только прибавил, что
глубоко сожалею, что допустил себя до такого преступления и предаю себя
милосердию Государя. В черновой этих ответов, в заключение, я написал было:
«Осмеливаюсь просить одной милости у Его Величества — отпустить меня к
больному от ран старику-отцу, 40 лет прослужившему своим государям, дабы
моею заботливостью я мог облегчить страдания его последних дней; после же
его смерти я явлюсь не медля, хотя бы то было на вечное заключение. Эта
просьба была мною вся вычеркнута и пропущена при переписке начисто. К моему
удивлению, когда я отдавал плац-адютанту мою бумагу для представления в
Комиссию, то он потребовал чтоб я выдал // С 86 и черновую моих ответов. Я
воспротивился, долго спорил, но в конце концов должен был уступить.
На той же неделе ко мне вошел бывший мой полковой командир ген. Мартынов и
просидел у меня довольно долго. «Государь Император», начал он, «сам изволил
читать ваши ответные пункты. Его Величество сделал из них весьма выгодное
заключение о ваших способностях и изволил признаться, что с этой стороны он
вас вовсе не знал. Мой посетитель вообще относился о сделанном мною «по
службе» ложном шаге с большим сожалением, чего я вовсе от него не ожидал;
распрашивал также о моем отце. Из этого я заключил, что Государь прочел и
черновую моих ответов. При этом я просил, чтобы мне было позволено написать
к отцу; он обещал доложить Государю. В минуту ухода от меня, Мартынов
сказал: «Я должен вам заметить, что в отношении к вашим старшим вы себя
держали не всегда скромно. Помните, вы отказались пожаловать ко мне обедать?
С тех пор я уже вас и не приглашал».28
// С 87
За посещением меня Мартыновым настали снова однообразие и подавляющая
праздность. Раз, уже очень поздно вечером, чтоб чем-нибудь себя занять, я
безсознательно стал разгонять скуку музыкою и в пол-голоса свистать. Не
успел я кончить одну арию, как послышался робкий аплодисмент соседа и за тем
несколько отрывочных его свистков, как бы вызывающих повторить мою затею.
Другая ария, исполненная уже смелее, вызвала и более смелое одобрение.
Часовой нe мешал нам, молчал: ему, вероятно, в его «сдаче» приказывалось
наблюдать только, чтоб мы между собой не разговаривали. С этой стороны,
таким образом, препятствия не было. Оставалось ожидать, не скажет ли чего на
этот счет плац-адютант; но вот и он, при урочной этого утра визитации,
обошелся со мною, как и всегда, очень любезно и от меня ушел, не сделав
никакого замечания. // С 88 Это мне развязало руки или, буквальнее сказать,
развязало уста, и с этих пор я уже не стесняясь потешал моего соседа то
ариями из Россини, то из Фрейшюца и т. п. Не задолго до моего перемещения в
другое место, общий обоих казематов прислужник заочно познакомил нас, и тут
мне стало известно, что мой сосед граф Чернышов, Захар Григорьевич,
кавалергард.
Около этого времени, подобно Мартынову, обходил казематы ген. Стрекалов. Он
мне сказал: «Государь Император приказал вам обявить, что писать к вашему
отцу он вам не может позволить, и что это лишение будет вам зачтено в
наказание». Такой результат моей просьбы удивил меня.
Много спустя, меня еще водили в залу Коммиссии, где я застал Бенкендорфа, и
при нем только прокурора. Бенкендорф приветствовал меня следующим
замечанием: «Вопреки вашему отрицанию, Свистунов утверждает, что он вам
сообщил о цели Общества истребить Императорскую Фамилию, что, следовательно,
преступная цель эта вам была известна. Свистунов готов подтвердить это на
очной ставке; для этого вы сюда // С 89 и призваны». Я отвечал: «Быть может,
Свистунов и говорил мне об этом, но я его не понял; он говоршгь тогда
по-французски и в таких выражениях, которыя для меня были совершенно новы, а
я постыдился пред ним сознаться, что его не понимаю. В этой неуместной моей
щекотливости, но только в ней, я признаю себя виновным».
— А в самом ли деле, поспешил заметить прокурор, — в самом ли деле Свистунов
по-французски с вами обяснялся?
«Спросите у самаго Свистунова», сказал я.
Венкендорф при этом с строго недовольной миной взглянул на прокурора и,
молча, наклонением головы меня отпустить. Я вышел из залы чрезвычайно
удивленный таким снисхождением.
Незадолго до перемещения моего в другой каземат, фельдшер, навещавший меня в
те дни, мне сказывал, что Свистунов пытался лишить себя жизни: он разбил в
куски стеклянный шкалик (лампадку) своего каземата и эти куски проглотил.
Доктор Элькан его вылечил самыми героическими средствами.
Наконец, меня перевели в другую часть // С 90 крености, называемую
«Анненским Кавалером», в мрачный каземат в 24-ре шага длины и 8-мь ширины, с
маленьким квадратным окном в стене, толщиною в этом месте аршина в три.
Шагах в 12—15 от окна возвышалась стена самого Кавальера и застеняла свет: с
трудом можно было читать крупный шрифт Евангелия, да и то лишь около
полуденнаго времени. Низкий свод этого каземата был обвешан паутиной и
населен множеством тараканов, стоножек, мокриц и других, еще невиданных мною
гадов, которые только наполовину высовывались из-под сырых стен. Предание
гласит, что, вследствие Семеновскаго бунта, каземат этот был битком набит
арестантами. Кроватью мне служили нары, покрытыя какою-то жирною, лоснящеюся
грязью. Среди такой-то обстановки я просидел что-то долго, едвали не более
месяца. Я свыкся с темнотой и с совершенным отсутствием всякаго шума. Дни
проходили за днями безтревожно. Казалось, что я прошел уже все мытарства...
но настал роковой для меня час!..
В одно прекрасное утро, является плац-адютант и ведет меня, не сказав, по
обыкновению, куда ведет. Когда мы остановились, // С 91 и с моих глаз сняли
повязку29, я увидел длинный стол, за которым сидело мною генералов, в полной
форме и облепленных звездами. Как раз передо мной сидел Чернышов. Поднянщсь
со стула и полуоборотясь ко мне, он сказал: «...Зет доносить, что, в
сношениях с вами, он вам говорил, что Общество, для достижения своих целей,
имеет в виду истребление Императорской Фамилии».
— Нет, вскричал я: это неправда!!
Тогда Чернышов, не торопясь, взял со стола бумагу, поднес ее к своим глазам
и повернулся прямо ко мне. На стороне бумаги, обращенной ко мне, я тотчас
узнал почерк Зета. Я был поражен как громом, Чернышов начал читать; но кроме
двух-трех Фраз, в смысле того же обвинения; я уже ничего не мог разобрать и
потерял всякое сознание. Помню только, что меня кто-то сильно схватил под
руку…
Я очнулся в каземате. Подле меня сидел фелдшер. «Напрасно, ваше благородие,
вы // С 92 так убиваетесь», сказал он: «не вы первые, не вы последние». И
тут он мне разсказал, что меня привели под руки, что допрашиваемых в
Коммиссии нередко выносили в безчувствии; а иногда он, Фельдшер, с доктором
просиживают все время заседания в смежной комнате, на случай, когда
потребуется помощь, и что бывало там же и кровь открывали. Когда фельдшер
собрался от меня уйти, я просил его заявить, что имею надобность написать в
Коммиссию и требую бумаги30.
Мне не терпелось ждать письменнаго запроса из Коммиссии. Как ни сильно
пошатнулась моя вера в стойкость Зета со времени присяги в Петергофе, для
настоящей его выходки не представлялось никакого оправдания. Не смотря на
все это, когда мне принесли бумагу, я все-таки написал опровержение
«взведенной на меня клеветы»: нет и нет, знать ничего подобнаго не знаю,
ведать не ведаю! Но в душе я уже чувствовал // С 93 нелады с самим собою, и
что писад, то писад лишь но прежде налаженной рутине. Это послание в
Коммиссию я кончил, когда уже стемнело, и оно оставалось у меня до утра.
Ночь была для меня адом. Подавляющия мысли неотвязно осаждали мою голову.
При слабом горении ночника было так темно, что на столике едва белел лист,
покрытый моим изворотливым ответом. На этом листе я глаз не мог остановить
без отвращения... Снова вспоминалось мне все, что со мною перебывало до
последняго роковаго удара: и та беззаботная доверчивость, с которою я так
легко отдался другим, и та жалкая, обидная роль, которую я играл в их
руках... Вспомнилось мне еще и прежнее ясное былое с его радостями, с его
душевной чистотой, с его святою верой, с его любовью к ближнему... И после
этого, вдруг очутиться среди омута двуличия, обмана, темных умышлений, так
низко упасть в собственном своем мнении! Я доверился только двум членам
Общества, и оба они меня выдали. С тех пор я в праве не считать себя их
сообщником, их товарищем. // С 94 Когда я вижу, что меня так безцеремонно
топят в бездонной глубине, зная, что я не умею плавать: то я не настолько
еще простодушен, чтоб не ухватиться за моих губителей, хотя бы рискуя и их
увлечь за собою. Нет, нет! Пора покончить с нечистым прошлым, пора
отрешиться от законов каст и партий и отдать всего себя на благо общее; пора
выставить на свет и самые следы подпольной работы, подрывающей Русское
общество! Пусть люди думают обо мне, что хотят; а играть в руку враждебной
силе, служить разом двум господам, вечно «бить надвое», стало невыносимым! Я
не делаю тайнаго доноса; я открыто укажу на крамолу верховному судилищу для
ея искоренения; не запнусь и в последствии сказать всю правду, особливо тем,
кому я мог повредить в моих показаниях Коммиссии.
Не знаю, долго ли тянулась моя безсонница; но, наконец, подавленный тяжелыми
размышлениями и усталый от безпрерывной ходьбы по комнате, я повалился на
постель.
Я проснулся, когда уже развиднело настолько, что можно было писать. Сон меня
не успокоил; мне не терпелось высказаться, // С 95 отдать себя беззаветно
той власти, которая одна могла вывести Русское общество из затруднений и
бороться с его врагами. На той же бумаге, на которой отвечад я накануне, на
обороте той же страницы, без приготовления прямо набело, я сознался, что
прежния мои показания были ложны и что, в самом деле, Зет мне сообщил о
намерении Общества достигнуть своей цели чрез цареубийство; затем изложил,
как я давно уже тяготился моею двусмысленной ролью, как пытался
посоветываться стороною с моими друзьями, и прежде всех с Як, Ростовцовым, и
как не спешил с удовлетворением этого моего желания потому только, что
впереди у меня было для этого времени вдоволь, так как я не знал, что у
Общества был уже намечен срок для начатия открытых действий; что мне и в
голову не приходило, чтоб как самый бунт, так и тревожное до бунта состояние
столицы имели какую-либо иную цель, кроме разрешения вопроса: кому
царствовать? К этому я присовокупил следующее: «Не желать свободы— не в
природе человека; но стремиться к этому благу я считал возможным не иначе //
С 96 как постепенно, без крутых, всегда болезненных переломов, без жертв
неповинных». Указывать на то, что происходило между мною и Зетом перед
присягой, не было надобности: там, еслибы (как я того хотел) мы двое и
заявили негласно о нашем отказе присягнуть, вся беда обошлась бы только
арестованием нас двух, без вреда для прочих; но попытка к возмущению на
привале, при движении отряда нашего к столице, могла бы иметь самыя пагубныя
последствия, и я разсказал этот эпизод во всей подробности. Тут, назвав
Зета, нельзя уже было не назвать Скалона.
Несколько дней спустя, под напором тех же побуждений, я вспомнил об одном
событии, хотя и давнем, но несоимненно созревшем на той же почве, которая
произвела и декабрьскую развязку: это бунт в Пажеском Корпусе в 1820 году.
Дружба одного из главных вожаков 14 Декабря31 с вольнодумным до цинизма К—м,
учредителем тайнаго кружка в том корпусе, повторение секретных его
заседаний, несмотря // С 97 на насмешки товарищей, и более всего то
обстоятельство, что зачинщиком безпорядка в этом случае был К—в во главе
своих сторонников, все это ясно указывало, что школьный бунт этот был
детищем тех же учений, который привели к декабрьской катастрофе. Об этом
происшествии я сообщил Коммиссии, так как семя, брошенное в школьную почву,
могло бы рано или поздно принести вредные плоды.
Затем я указал на одну затею, которая, как я догадывался, имела в виду
приобретать новых членов в тайное общество. Не задолго до последней нашей
загородной стоянки, Зет предложил мне пристать к небольшому кружку,
предположившему заняться обозрением Всемирной Истории, причем принять курс
Сегюра. Кружок этот состоял из него Зета, Назимова и Семенова (однофамильца
моих Измайловских товарищей). Оба последние жили в одном снами (Гарновском)
доме. Я охотно согласился, и в тот же вечер мы собрались у Семенова. Но не
прошло и часу, как от древней истории, от Тигран-Паласаров и Салманасаров,
мы свернули на Риэго, недавно повешеннаго // С 98 в Испаний, а затем и на
другия подобныя материи, и так протолковали допоздна. Следующее заседание
прошло почти в таком же роде. Видя, что здесь я не приобрету того, что мне
обещано, я перестал бывать на этих сеансах.
Я уже говорил об Анненском Кавальере, в высокую стену котораго почти
упиралось окно моей темницы. Кавальер этот занимает самый глухой угол
крепости; туда не достигаете никакой звук, особливо в ночное время: тишина
полнейшая. Тем явственнее, однажды, еще до света, мне послышалось за окном
как бы какое движение, какой-то далекий, невнятный грохот: было несомненно,
что совершалось нечто необычайное, Шум этот долго не умолкал и замер тогда
только, когда уже разсвело. Я ожидал Трусова (плац-адъютанта) с нетерпением,
в надежде узнать от него что-либо новое; но он долго не приходил. Наконец
явился, сильно разстроенный и с бумагой в руке. В самом деле новость он мне
принес, но не ту, которая в эту минуту меня интересовала. Он прочитал мне
мой приговор: трехмесячное с 13 Июля заключение в каземате // С 99 и перевод
тем же чином из гвардии в гарнизон. Выполнив свое дело, Трусов поспешил
удалиться, не ответив на мои вопросы. Так я и остался в прежнем неведении о
случившемся. Только перед вечером фельдшер, в те дни меня навещавший, мне
обяснил, в чем было дело: он быль очевидцем экзекуции на гласисе крепости;
разсказывая об этом, он дрожал всем телом. Тут же я узнал, что день, в
который совершилось это важное событие, был 13 Июля. До того я потерял было
счет времени.
За тем, из Анненскаго Кавальера меня перевели в другое место. Это была
просторная комната, в окне которой два верхния стекла не были покрыты слоем
извести. В последнее время здесь сидел ед. Ник. Глинка. Унтер-офицер
Шеховцов 32 много разсказывал про своего недавняго узника. «Приду, бывало, к
Федору Микалаевичу, говорил он; вижу, они сидят нахмурившись, невеселые; я к
ним и начну приставать: // С 100 Федор Микалаевич, а Федор Микалаевич!
говорю, что вы это? Э, нет, миленький, этого, говорю, у. меня и не смейте, —
да и давай его за руку, да за другую теребить, да тары-бары точить. Ан
смотрю, они и расшевелились, да давай со мною бороться; а не то, меня на
четвереньки, да и оседлают, а я и ну возить их по горнице». Вообще, этот
человек был находкой для своих пациентов: всегда веселый, всегда говорливый,
он был неистощим на забавныя побасёнки и присказки и способен был всякую
грусть, хотя на время, разсеять.
Наконец, меня перевели в одну из брусчатых «клеток», и это уже окончательно
досиживать срок моего заключения. В клетках этого корридора сидели:
Ентальцев, Анненков, против него Лунин; далее Беляев (кажется, младший),
Крюков, Аврамов; еще далее — не помню уже кто; а подле Лунина, как раз
против меня, Фаленберг33. Моя и его клетки были последния в этом конце
корридора. Отсюда дверь вела на довольно // С 101 просторную площадку
лестницы, куда сидевших в этом корридоре поочередно выводили для проминки. В
это время сидевшие vis-a-vis или бок-о-бок могли уже переговариваться между
собою 34. Плац-адъютанты показывали вид, будто на такую вольность они
смотрят сквозь пальцы, будто допускают ее на свой страх; но нет сомнения,
что им так было приказано. Не менее того, при обходе клеток в известные часы
крепостными властями, говор умолкал. (Курить позволено было с тех еще пор,
как крепость начала наполняться арестованными, и каждому из них отпускался
тот сорт табаку, к какому кто привык; удовлетворение этой необходимой
прихоти исходило от щедрот в. к. Михаила Павловича, который сам был большой
любитель куренья). Стали развлекать узников и чтением: кроме книг Священнаго
Писания, раздавались сочинения и светскаго содержания, сброд всякой всячины;
словом, положение заключенных значительно облегчилось. С // С 102 другой
стороны, для большей их части оно сделалось тягостнее: тем, которые по суду
были разжалованы, перестали: отпускать чай, что, конечно, нельзя не признать
большим лишением.
Моими собеседниками могли быть только Анненков, Лунин, Ентальцев и мой
vis-a-vis Фаленберг. В разговоры двух первых вмешиваться я большею частию
затруднялся, как потому, что обсуждаемые ими предметы были, по своей
выспренности, не совсем для меня доступны, так и по той причине, что
разговор велся всегда по-французски, а по этой части таким собеседникам я
оказывался не по плечу. Ентальцев, хотя и был от меня отделен лишь брусчатой
стеной, но ни разу не заговаривал ни со мной, ни с кем другим. Кроме этих
постоянных соседей, я мог говорить еще с теми из населявших наш корридор,
которые выводились для «проминки» на площадку лестницы. В числе их был
Беляев, котораго я и прежде немного знал. Этот Беляев, во время наводнения в
Петербурге, был на руле того катера, на котором, по приказанию Государя
Александра Павловича, Бенкендорф // С 103 разъезжал по затопленным частям
города, причем не раз подвергался большим опасностям; с тех пор Бенкендорф
смотрел на Беляева как на своего спасителя. «Ты знаешь, сказал он ему при
первом глаз-на-глаз допросе, ты знаешь, сколько я тебе обязан: ты для меня
как сын родной, и уж, конечно, я тебе не посоветую ничего такого, что могло
бы тебе повредить или уронить тебя с какой бы то ни было стороны. Советую
тебе»... И далее говорил точно тоже, что говорил и, мне и, вероятно, что
говорил и всем прочим, перебывавшим у него на первом приватном допросе.
Беляев вышел из этой аудиенции ободренным такими a la bon papa советами.
«Но, прибавил Беляев, в последствии, после уже экзекуции 13 Июля, Бенкендорф
на меня глядел «с величайшим, уничтожающим презрением.» — Благодаря тем же
«проминкам» на площадке, я познакомился с Аврамовым, или с его голосом, так
как его самого видеть не мог. В старые годы Аврамов служил под командою
моего отца и состоял при нем при взятии Анапы; по поводу этого
обстоятельства, он обошелся со мной как // С 104 с давнишним знакомцем.
Аврамов негодовал на Пестеля. «Каков Пестель! сказал он, каков Пестель! Он
меня имел в виду как очистительную жертву для своей безопасности. Ежели бы
покушение на жизнь Царской Фамилии удалось вполне, и ежели бы народ, как
следовало ожидать, пришел бы от того в крайнее раздражение: то господин
Пестель думал меня выдать на растерзание народу, как главнаго и
единственнаго виновника этой меры, и тем разсчитывал успокоить народ и
расположить его в свою пользу. Так вот какую со мной хотел сыграть штуку
господин Пестель! Про это я узнал только из следственнаго производства». —
Более всего меня интересовали беседы Анненкова с Луниным; предметы этих
бесед большею частью витали в области нравственно-религиозной философии с
социальным оттенком. Анненков был друг человечества, с прекрасными
качествами сердца, но, увы! он был матерьялист, неверующий, не имеющий
твердой почвы под собою. Лунин, напротив, был пламенный христианин. Оба они
говорили превосходно. Первый выражался с большею // С 105 простотой и прямо
приступал к своей идее; Лунин же впадал в напыщенность, в
широковещательность, и нередко позволял себе тон наставника, что, впрочем,
оправдываюсь и разностью их возрастов. Лунин старался обратить своего
молодаго друга на путь истинный. Не раз слышалось: «Mais, mon cher, vous
etes par trop obstine; croyez-moi, il ne faut qu'un quart d'heure d'une
attention un peu soutenue pour vous convaincre pleinement de la ve'rite de
notre foi». К несчастию, этот quart d'heure тянулся чуть ли не более месяца,
и я, получив свободу, оставил их обоих с прежними убеждениями. Однажды
Анненков, после долгаго, горячаго спора, воскликнул: «Oh, il faut avouer que
l'humanite ne vaut pas que l'on se sacrifie pour elle!» 35 Когда разговор
между двумя собеседниками истощался, они коротали время игрою в шахматы. Для
этого тот и другой начертили (не знаю уже // С 106 чем) каждый на своем
столике казы, понумеровали их, вылепили из ржанаго36 хлеба статуэтки фигур
и, перекликиваясь между собою, сыгрывали по партии или более в день; большею
частию выигрывал Лунин.
Мой прислужник, Рослов, прислуживал с тем вместе и Лунину, и Анненкову.
Рослов мне разказывал, что застает Лунина молящимся, всегда на коленах, по
нескольку раз в день. Один из соседей Лунина, с другаго конца корридора, не
разжалованный по суду, попытался посылать Лунину свою долю чаю. «Когда,
разсказывал Рослов, я принес к ним первый стакан, они спросили: что это? а
как я им растолковал, то они заплакали, так заплакали, что аж жалко стало. С
той поры, вот я, утро и вечер, чай им приношу, и всякий раз сердешный старик
велит благодарить». В Лунине, несмотря на его преклонныя лета, на его далеко
недюжинное образование, было много чего-то ребячески-чваннаго. Он часто
заводил речь о какой-то своей истории с // С 107 великим князем Константином
Павловичем; об этой истории, как можно было понять, он разказывал своему
vis-a-vis и прежде, чем я попал к ним с соседство. Еще охотнее и еще чаще он
заговаривал об отношениях его к своим крестьянам, и в заключение не забывал
прибавить, что его пять тысяч душ крестьян взбунтовались, когда до них дошла
весть о приговоре их барина к ссылке в Сибирь. Не понимаю, каким путем слух
этот мог дойти по адресу кого-либо из заключенных, не пройдя прежде чрез
руки Коммиссии; а Коммиссия, без сомнения, не пропустила бы бумаги с
подобным содержанием. Когда Лунину предложили вопрос со стороны Коммиссии,
«откуда он заимствовал свободный образ мыслей», то он будто бы отвечал: «из
здраваго разсудка».
Более всех возбуждал во мне сожаления к себе Фаленберг; с ним я мог
разговаривать без всякаго стеснения. Фаленберг был застигнут арестом среди
самаго счастливаго, самаго интереснаго периода своей жизни: не задолго до
того он женился. Он сделал прекрасную, как говорится, партию. // С 108 Его
тесть, Василий Андреевич Раевский, богатый помещик Тамбовской губернии;
брать его Петр Андреевич, в день свадьбы Фаленберга, подарил своей
племяннице 100. 000. В первые дни по прибытии в Петербург, Фаленберг посажен
под арест не в крепости, а, помнится, в доме Главнаго Штаба, в одном
помещении с полк. Кончиаловым. Генерал Н. Н. Раевский, тоже прикосновенный к
декабрьскому делу, каким-то образом мог навестить прежняго своего сослуживца
Кончиалова; и, сведав, кто его товарищ по аресту, поспешил с ним,
Фаленбергом, познакомиться, как с мужем своей родственницы. Между новыми
знакомыми, при такой обстановке, разговор не замедлил принять характер
искренний и доброжелательный. Раевский советывал ничего не скрывать, уверяя,
что дело преследуется с большим умением и с величайшею энергией, и что даже
главные вожатаи потеряли голову. Нельзя было не поверить Раевскому, так как
он имел связи в высших слоях Петербургскаго общества, да и сам он испытал
действие Следственной Коммиссии. «Настроенный таким образом», разсказывал //
С 109 Фаленберг, «я давал на предлагаемые мне вопросы ответы утвердительные
и во всем сознавался. Не смотря на то, мое положение запутывалось более и
более и наконец сделалось безвыходным. Я был в отчаянии. Советы Раевскаго
меня не покидали. Надеясь убедить следователей в полнейшей моей искренности,
я стал признаваться во многом таком, в чем вовсе не участвовал; теперь не
сомневаюсь, что таким враньем я еще больше себе повредил». Он плакал
неутешно. Часто среди ночи, когда все уже утихало вокруг, слышны были его
рыдания, сперва как бы подавляемыя, а потом разражавшияся воплем: Eudoxie,
Eudoxie!!... и воззваниями как бы о прощении.
Дня за два до моего освобождения, мне, по моей просьбе, дали лист бумаги и
карандаш. При этом надо упомянуть, что вскоре после экзекуции заключенных
дозволено было выводить на прогулки по крепости, в сопровождения:
плац-адъютанта, и допускать свидания с родными и знакомыми; но это не иначе
как в квартире коменданта и в присутствии плац-маиора. Так Фаленберг виделся
с братом своей жены, молодым // С 110 Преображенеким офицером. От этого
последняго он узнал, что его жена все еще больна, все еще не знает об его
участи37 и очень безпокоится, что долго не получает от него писем. Поэтому
между ним и молодым Раевским было соглашено: продолжать оставлять ее в
прежнем неведении из опасения повредить и без того слабому ея здоровью, а
относительно того, что он к ней не пишет, уверить ее, что он, Фаленберг,
будто бы находится на Шведской границе для более точнаго ея определения, и
что поручение это имеет политический характер, вследствие чего всякая
переписка ему строго запрещена. О таком соглашении молодой Раевский сообщил
и своим родителям.
Около этого времени мы узнали о вторичном покушении Свистунова на
самоубийство: когда плац-адъютант водил его во время прогулки между
крепостным валом и берегом Невы, он бросился в воду; его вожатый кинулся за
ним и успел его спасти.
Фаленберг, узнав о скором моем выезде к месту ссылки, просил меня заехать //
С 111 к старикам Раевским в их Тамбовское имение, для чего надо было
своротить с моей дороги. У меня в это время находилась для чтения толстая
книга Анекдотов Петра Великаго, Голикова. В эту книгу я вложил пол-листа
бумаги и карандаш и отправил книгу к Фаленбергу чрез прислужника. К вечеру
книга была мне возвращена от него с письмом к жене, письмом конечно не
запечатанным.
13-го Октября меня освободили. Я распростился с моим собеседником, никогда
не видав его в лицо и не имев никакого представления об его наружности. Он
неутешно плакал при пожелании мне счастливаго пути, безпрестанно произнося
женино имя. С Аврамовым тоже я простился как с невидимкой. Анненкова и
прежде еще до ареста я видел не раз. Лунина случилось мне видеть один только
раз, и то мимоходом: когда меня вели на прогулку по крепости, на площадке
лестницы, на скамье сидел старик очень, должно быть, большаго росту, с
бледным обрюзглым лицом, с усталыми глазами. Что это был Лунин, я // С 112
узнал тогда только, когда мы уже спустились с лестницы.
В Петербурге мне позволено было пробыть полтора дня. Квартира для меня была
заранее приготовлена моим слугою (крепостным), котораго тоже продержали
долго под арестом. Первая моя забота по освобождении была видеться с теми,
которые были названы в моих показаниях Коммиссии, а особливо с Скалоном. Я
послал ему коротенькую записку, в которой просил дать мне случай с ним
видеться. Я хотел от него потребовать, чтобы он меня внимательно выслушал и,
положа руку на сердце, не как уланский офицер, а как истинный сын своего
отечества, мне сказал: имел ли бы он достаточно сил, чтобы поступить иначе
чем поступил я, если бы он испытывал такую же нравственную пытку? В ответ на
мою записку, Скалон велел мне сказать, что будет ожидать меня в восемь часов
вечера следующаго дня. За тем мне надо было получить от командира
Измайловскаго полка мою шпагу и устроить кое-какия дела. Я поехал в
Гарновский дом к нашему полковому казначею Кобякову, у котораго, // С 113
отправляясь с батальоном в Петергоф, я оставил на хранение мои книги (книги
эти, после моего ареста, подвергнуты были обыску, но между ними я не нашел
только тетради стихов Пушкина, писанных моей рукой). Как братьями
Кобяковыми, так и другими однополчанами моими я был встречен как нельзя
более радушно: все из живших в казармах, кто только был дома, сбежались,
чтоб со мной повидаться, в том числе и Норов, котораго в моих показаниях
Коммиссии я назвал, впрочем с выгодной для него стороны. Возвратившись от
Кобяковых, я поехал к А. В. Семенову, уже женатому38. Там я застал Воейкова
с женой, и потому цель посещения (обясниться с Семеновым) не была
достигнута, о чем впрочем я не очень жалел, так как я сам в указаниях на
него Коммисии оговорил, что основываюсь лишь на догадке. Был я и у М. ф.
Плаутина, жившаго на вольной квартире; с ним мы условились сойтись вечером у
Зиновьева39. За заботами // С 114 в приготовлениях к выезду, к Зиновьеву я
несколко опоздал; Плаутин. не дождавшись меня в назначенный час, поехал в
театр. Зиновьеву я разсказал чистую правду, но в общих чертах: на подробный
разсказ не хватило бы времени. Разстались мы весьма и весьма дружески. Он
взялся устроить еще не оконченныя мои дела, перенесть к себе мои вещи и
книги и их продать.
Мне оставалось только покончить со Скалоном. Он жил тогда у своего
родственника, человека семейнаго. Приезжаю, велю о себе доложить. Слуга, не
вдруг вернувшийся, сказал: «Нездоровы, не могут принять». Не ломиться же
было в двери в семейном доме! Разумеется, нездоровы — пустой предлог; но
зачем же было приглашать?
Когда я вернулся домой, мне сказали, что ко мне заходил Галямин 40 и оставил
ко мне письмецо: им он меня уведомляет, что он устроил наше с ним свидание у
Соломирскаго, где будет и брат Искрицкаго41, // С 115 досиживающаго свой
термин в каземате, чтоб затем отправиться на службу в один из Сибирских
гарнизонов. У Соломирскаго я застал еще какого-то очень еще молодаго
армейскаго офицера 42 котораго я никогда прежде не видел. Это мне сковало
язык: на распросы о том что было со мною за время моего ареста, я конечно
отвечал неохотно, уклончиво. Так мы просидели до полуночи и после ужина
распрощались навсегда. В туже ночь я выехал из Петербурга.
Когда оставил я Петербург за собою, и оставил, конечно, навсегда, мною
овладели горькия, неутешныя сожаления. Я покидал все чем может быть красна
жизнь человека, едва выступающаго из юношескаго возраста, с его теплыми,
заветными верованиями, с его обаянием самых чистых, самых восторженных
привязанностей, которыя в более зрелых летах доступны одним лишь // С 116
избранными» натурам, Теперь эти привязанности были для меня порваны, порваны
безвозвратно! С другой стороны, мое будущее мне представлялось унылым,
лишенным самых скромных радостей. Физическия стеснения меня не пугали; но я
довольно насмотрелся на жизнь в провинции, когда мы были яа походе в Вильну,
а также во время моего трехмесячнаго отпуска. Разве это жизнь? Разве такое
существование можно назвать жизнью? Кроме теснаго, родственнаго кружка, там
ни уму, ни сердцу делать нечего; об искусстве, об изящном и помину нет!
Такая сухость, такая безцветность должна быть невыносимой для человека,
сколько нибудь не лишеннаго эстетическаго чувства. Все эти горькие, тяжелые
помыслы, чем далее подвигался я по пути, тем более стали уступать место
воспоминаниям, не менее тяжелым, не менее неотступным. Мысли мои были полны
необычайными событиями последняго времени; они как бы живыя возставали в
моей памяти. Многое, что в этих событиях было неяснаго, загадочнаго,
несколько обозначилось, но многое по-прежнему осталось для меня непонятным.
// С 117
Дознание велось со стороны Коммиссии тщательно и отменно ловко: ничто не
было упущено. Два главные и едва ли не единственные в ней деятеля во всех
отношениях были на высоте своей задачи, чтоб импонировать, с одной стороны
убеждением, а с другой — угрозой. Бенкендорф, своим кротким участием, едва
ли выпустил из своих рук кого-либо из допрошенных им более или менее
успокоенным и обнадеженным; тогда как Чернышову, с его резким, как удар
молота, словом, с его демонским взглядом, запугиванье давалось легко. Говоря
об этих двух орудиях Коммиссии, я имею в виду не тех из подвергавшихся
допросам, кои по своим летам приобрели уже опытность и устойчивость
характера, а молодых людей, навербованных Обществом, большею частию военных,
привыкших к дисциплине и вытяжке перед генералом, тем более перед
генерал-адъютантом. Припоминаю более чем странную роль, которую Зет разыграл
во время Петергофской присяги, где он видимо потерялся; немудрено, что и он,
Зет, был озадачен такою внушительною обстановкой. Сбитый с // С 118 толку,
переходя от догадки к догадке, я набрел на мысль, несказанно меня
поразившую: а что, ежели Чернышов меня обманул, ежели он мне прочитал не то,
что было на листе, написанном рукою Зета? Но и это предположение
представлялось невозможным: Чернышов не мог так рисковать, не мог быть
уверенным, что я не потребую той бумаги, дабы лично удостовериться, что в
ней написано. Обстоятельство это, хотя я не редко к нему возвращался,
оставалось по прежнему для меня необясненным.
Более и чаще всего мне приходили на память вопросы, которые мне были
задаваемы самим Государем. Тут не могло встретиться ничего подобнаго тому,
что при неудаче могло бы случиться с Чернышовым. Государь прямо не уличал
меня в преступлении; все его дознания предлагаемы им были в форме вопросов,
а вопрос не есть улика. Нельзя не изумиться неутомимости и терпению Николая
Павловича. Он не пренебрегал ничем: не разбирая чинов, снисходил до личнаго,
можно сказать, беседования с арестованными, старался уловить истину в самом
выражении глаз, в самой интонации // С 119 слов ответчика. Успешности этих
допыток много, конечно, помогала и самая наружность Государя, его величавая
осанка, его античныя черты лица, особливо его взгляд: когда Николай Павлович
находился в спокойном, милостивом расположении духа, его глаза выражали
обаятельную доброту и ласковость; но когда он был в гневе, теже глаза метали
молнии. Что касается меры наказаний, то кажется в виду имелись две главныя
категории: к одной из них отнесены были те из преступников, которые
действовали, зная о настоящей цели и о средствах к достижению ея, т. е.
государственнаго перестроя и истребления Царской Фамилии; а к другой те,
которые думали только защищать права Константина Павловича на престол.
Первая из этих категорий понесла высшую кару; принадлежащие же ко второй
признаны были лишь вовлеченными в дело обманом. Поэтому самоубийство
Богдановича было совершенно напрасно: Богданович всегда был далек от всяких
политических мнений, и ежели при присяге провозгласил имя Константина вместо
имени Николая, то сделал это вовсе // С 120 не думая о том, до чего
добивались вожаки возмущения.
Возвращаюсь к мысли о Зете. Для меня с перваго взгляда казалось непонятным,
как могло случиться, что он был подвергнут наказанию, тогда как Государь
даровал ему «прощение?» Но сообразив, что Зет обявил себя «Карбонаром», т.
е. принадлежащим к самому корню преступных тайных обществ и принадлежащим с
такого давняго времени, прихожу к убеждению, что, не явись он с повинною к
Государю, едва ли бы он не был приговорен к такой тяжкой каре, в сравнении с
которою настоящее его наказание нельзя не назвать прощением. В словах
Государя для меня не было ново название меня «батюшкой». Николай Павлович не
редко называл меня так, когда я был камер-пажем при его супруге; но мне
странно было слышать из его уст такия выражения как: «Вы играете в крупную»,
«вы ставите ва-банк». Откуда он мог узнать эти картежницкие, игрецкие
термины? Но более всего заинтригован я был ссылкой Государя на какой-то
случай во время развода в прошлогоднем // С 121 лагере — случай, со времени
котораго будто бы я состою у Николая Павловича на особо хорошем счету. Как
ни ломал я голову, чтоб вспомнить что бы это могло быть, ни до чего не
добился; так это обстоятельство и осталось, по-прежнему, загадочным.
За станцию до сворота с большой дороги в Тамбовское имение Раевских, я
поехал «на долгих». В это миниатюрное «совращение с моего пути», я чуть не
попался в новую беду. По просьбе друзей Зета, Искрицких, сведавших, что Зет
из Сибири скоро будет переведен на Кавказ, я взялся доставить туда его
крепостнаго слугу. Пока мы ехали почтовой дорогой, нас никто не безпокоил;
но когда своротили на просёлок, где нужно было останавливаться для покормки
лошадей и ночлега, моим слугам не было отбою от любопытных; только и
слышалось: кто едет, куда и зачем? На одном ночлеге Мишка (который всю
дорогу пил и не раз вводил в соблазн и моего добраго Савелия) завел с
вопрошающими ссору, а затем и драку. Атлет Мишка остался победителем; но на
шум сбежался народ, и // С 122 не знаю, чем бы дело кончилось, если б я не
согласился, чтобы буяна связали, и не отплатился вознаграждением за побои.
Раевских я не застал дома: они повезли больную дочь (м-м Фаленберг) в
Воронеж. На покорму лошадей я остановился «на деревне», в избе. Там уже
знали об участи Фаленберга. Ко мне явились прикащик и экономка и, как
заезжаго гостя, просили «пожаловать в господский дом»; я отказался. Вскоре
сбежались дворовые и несколько крестьян; все эти слуги забрасывали меня
вопросами о их «молодом барине», а иные из них со слезами выслушивали и то
немногое, что я мог им сообщить.
Было уже утро, когда я приехал в Воронеж и, как было мне указано
Фаленбергом, предупредив дядю его жены о моем приезде, отправился к
Раевским. Меня встретил высокаго роста красавец-старик, отменно почтенной
наружности. Это и был тесть Фаленберга, Василий Андреевич. Я отдал ему
письмо. Через несколько минуть дверь растворилась, и к нам ввели, под обе
руки, его супругу, всю в слезах. Во время распросов о зяте с нею несколько
// С 123 раз делалось дурно. Тут мне сказали, что Авдотье Васильевне ничего
еще не было известно о муже, кроме лишь того, что было придумано для ея
успокоения. В этом же смысле было написано и привезенное мною письмо; не
знаю, было ли оно ей отдано. Раевские позвали меня обедать; в назначенный
час я к ним приехал. Мы сидели еще в гостинной, когда ввели больную м-м
Фаленберг. Это была очень еще молодая и чрезвычайно интересная особа; видно
было, что она собралась е последними силами, чтоб лично распросить о муже. Я
импровизировал целую историю, разсказал, что сам я состоял в одной коммиссии
с Петром Ивановичем, что на Шведской границе мы терпели большия стеснения,
особливо в переписке и, как доказательство, прибавил, что Петр Иванович до
того боялся зоркаго наблюдения за ним со стороны начальства, что не имел
возможности написать к ней иначе как карандашом и не мог даже запечатать
письма. Это ее совершенно успокоило, и она удалилась, благодаря за добрыя о
муже вести. Только я ее и видел: к обеду она не выходила. — У Раевских
провел я и вечер, а ночью выехал в дальнейший путь. Долго // С 124 долго я
не мог забыть скорбной драмы, которой был свидетелем в этом почтенном
семействе.
Наконец, я добрался до Владикавказа. В тоже утро я явился к моему полковому
командиру (он же и комендант крепости), полковнику Николаю Петровичу
Скворцову. Он принял меня ни тепло ни холодно, сказал только, что назначает
меня в такой-то батальон и в такую-то роту и спросил, где я остановился; за
тем, наклонением головы, меня отпустил, сказав, чтоб я каждый день приходил
к нему обедать. В этом приглашении слышалось приказание.
Когда чрез Владикавказ проезжали важныя военныя лица, меня всегда назначали
к ним на ординарцы или в конвой (оказия). Так мне случилось, между прочими,
конвоировать ехавших к Грузию Дибича, Д. В. Давыдова и Сипягина. Зачем Дибич
ехал в Грузию, о том можно было догадываться из слухов, повсеместно тогда
ходивших, о Ермолове, а также и из того, что Дибич необыкновенно
предупредительно, можно сказать дружески, обошелся с местным начальником
края и комендантом Владикавказа // С 125 (этого ключа Закавказья) Н. П.
Скворцовым. Разсыпаясь в любезностях к его семейству, он наперед поздравил
двух его сыновей пажами; помнится, около этого же времени Николай Петрович
был произведен в генералы. Давыдову, ехавшему из России, кажется, из
отпуска, пришлось иметь ночлег в укреплении Ардоне; тут Денис Васильевич
позвал меня к чаю и продержал у себя до полуночи в распросах о моем аресте.
При проезде Сипягина, когда я явился к нему, как назначенный его
конвоировать, он сделал гримасу и сказал: «Ну, молодой такой, и в
горнизоне!...» Но когда Николай Петрович шепнул ему что-то на ухо, он вдруг
переменил тон, спросил, не сын ли я того генерала, который был тяжело ранен
под Вауценом; а потом, когда мы двинулись в путь, он велел мне ехать возле
его дрожек и во весь переход со мною говорил.
Проезд Ермолова, при возвращении его, окончательно, из Грузии в Россию,
отличался такими особенностьми, на которых нельзя не остановиться. Началось
с того, что, когда почетный караул и все местные // С 126 служащие были уже
в сборе у его квартиры, от него вперед проскакал казачий офицер и, осадив
лошадь пред комендантом Скворцовым, произнес следующее: «Алексей Петрович
приказал вам доложить, чтоб вы не делали для него никакой парадной встречи,
потому что теперь едет не прежний Ермолов, а Ермолов-инвалидъ. » Вследствие
этого караул был снят, и субалтерн-офицеры распущены; остались только
штаб-офицеры, плац-маиор Курило, шт.-доктор, штаб-офицер строительнаго
отряда и полковой адъютант, должность котораго занимал тогда я.
«Здравствуйте, здравствуйте, мои добрые старые товарищи!» сказал Алексей
Петрович, сходя с дрожек. «Давно, давно не видался я с вами». Вошли в
комнату. Ермолов обнял Скворцова, распрашивал его о его семействе; потом
стал обходить других от одного к другому, называя каждаго иных даже по имени
и отчеству; с некоторыми шутил. Подошед к доктору Взорову, человеку очень
тучному: «А ты, Взоров, ты по-прежнему все ешь, все спишь? Ты меня, братец,
знаешь: от добра я никогда не прочь; дарю тебе на память добро (д) в твою
фамилию». Таким // С 127 образом из Взоров сделался Вздоров. Ермолов знал с
кем как шутить. Он старался казаться спокойным, но это ему не удавалось.
Увидев плац-маиора Курило: «Братец», сказал Алексей Петрович, «зачем ты мне
поставил двух часовых? Сними одного; а то, пожалуй, скажут, что Ермолов
умничает». Тут, остановясь передо мной, спросил: «Если не ошибаюсь, вы —
Гангеблов?» — Точно так, в. в. пр. — «Я знал ваших стариков; знав, что вы
здесь, я угадал по сходству» и, обратясь к прочим присутствовавшим,
прибавил: «Вот какого написали в неспособные!» За тем, поблагодарив собрание
несколькими добрыми словами за сделанный ему прием, он извинился усталостью
и нас отпустил. На другой день Ермолов обедал у Николая Петровича; опять
отозвался ко мне и упомянул, где и когда был знаком с моими отцем и матерью.
В половине обеда пришли доложить, что с «оказией» приехал Д. В. Давыдов,
тоже возвращавшийся в Россию; а вслед за тем вошел он сам. Во Владикавказе
Ермолов пробыл дня три или четыре. Тут он навсегда распрощался с // С 128
матерью своих детей; из них мальчиков он взял с собою в Россию, а она с
дочерью возвратилась на свою родину, в Грузию.
Когда из Грузии возвращался торжествующий Дибич, с ним был Чевкин. Рано на
следующее утро меня потребовали к Дибичу. Он у меня спросил: чего я желаю,
отпуска ли на 28 дней, или перевода в действующую армию? Я избрал последнее.
После того, не менее как месяца через два, проезжал граф Сухтелен, и с ним
опять Чевкин. Этот последний, увидев меня, спросил: «Что значит, что ты до
сих пор здесь? Мы, как только с Иваном Ивановичем (Дибичем) приехали в
Вязьму43, первый доклад Государю был о тебе». Вскоре однакож после того
получена бумага о моем новом назначении: чрез Владикавказ проходил в Персию
Кабардинский пехотный полк, и мне велено было примкнуть к этому полку в
качестве прикомандированнаго.
// С 129
Кроме меня во Владикавказе находился декабрист Борись Бодиско, по суду
разжалованный в матросы. Это была личность чрезвычайно симпатичная. И он и я
сожалели, что могли видеться лишь изредка, и то урывками; осторожность того
требовала.
Одним из развлечений Владикавказской публики было сходиться к заставе и
ожидать прибытия новой оказии. Я постоянно участвовал в этих прогулках. У
меня имелась своя цель: встретить декабристов той категории, которую, как
мне известно было еще при выезде из Петербурга, предполагалось перевести из
Сибири на Кавказ. Однажды, когда мы, собравшиеся у заставы, с любопытством
пропускали мимо себя новоприезжих, с одной из повозок, вскрикнув, соскочил
Зет и кинулся меня обнимать. С ним были и другие декабристы. Всех их я повел
к себе, и мы провели вечер до поздней ночи, не умолкая. Тут, натурально,
пошло на обяснения. Зет говорил с таким искренним одушевлением, с такою
прямотой, что не было возможности не дать полной веры его словам: не было
сомнения, что Чернышов сломил меня обманом. // С 130 Я не хотел, конечно
(тем более при свидетелях), сослаться на обстоятельство, которое одно
помогло Чернышеву так легко со мной справиться, именно на его, Зета,
малодушие, просто сказать, на его явную трусость в Петергофском эпизоде,
особливо при присяге. С тех пор я, в самом деле, потерял всякую веру в
самостоятельность его характера. Несмотря на все это, из того что и как
говорил Зет в этот вечер нельзя было не убедиться, что не он меня
компрометтировал.
Чрез Владикавказ проехало в Грузию еще несколько декабристов или
«прикосновенных» к их делу, в том числе Семичев. Узнав, кто я, он подошел ко
мне с восклицанием: «Eh, mon Dieu, j'etais votre antipode!» 44 Обяснилось,
что, одно время, он занимал каземат в нижнем ярусе, как раз под моим
казематом. Он задумал было тогда войти со мною в сношение чрез печную трубу,
о возможности чего он заключил из распросов у своего казематнаго
прислужника. Но прежде чем план // С 131 этот мог устроиться, Семичев был
переведен в другое помещение.
Не задолго до моего отправления в Персию, из Омскаго гарнизона во
Владикавказский был переведен Титов, бывший адъютант фельдмаршала Сакена.
Так как я должен был вскоре уехать, то предложил ему занять мою квартиру.
Прежде Титова я не знал. Мы очень обрадовались друг другу. Он перебрался ко
мне, и мы поместились в одной комнате, так как другой в моей квартире не
было. При такой тесной обстановке вскоре открылось, что мы оба немножко
философы и непрочь мыслями заноситься в высь и в даль: из моей головы не
совсем еще испарился Жан-Жак, а он, Титов, привез с собой из Омска целый
короб Azais'a, с его Compensatcions. Мы за несколько дней, что провели
вместе, нафилософствовались досыта. После того я с Титовым встретился через
50 л. в Одессе.
Закончу мою Владикавказскую повесть эпизодом об Ингушском князьке Шефуке,
изменившем нашему правительству и тем наделавшем много шуму и хлопот самому
// С 132 Ермолову. В одной статье Д. В. Давыдова, по поводу этого дела, о
Ермолове выражено так, или почти так: «Ермолов, одним мановением бровей,
сломил непокорнаго и заставил его покориться». В сущности дело это
завершилось иначе. Вот что произошло. В нача. ле войны с Персией, по горским
мирным аулам стали появляться эмисары от наследника Персидскаго престола
Аббаса-Мирзы с целию возбудить между ними возстание против Белаго Царя.
Эмисары эти снабжены были деньгами, но не более того что было нужно для
задатков; тем же из них, которые действительно отпадут от России, обещаны
горы золота. В числе соблазнившихся такими щедрыми посулами был и Шефук,
владелец аула, почти смежнаго с Владикавказом. В одно прекрасное утро
открылось, что Шефук, забрав свое семейство, а с семейством и все что мог с
собою захватить, бросил свой аул и ушел в горы. Уйдти в горы значило обявить
себя врагом России. Знали, где он находится; но силою возвратить его было
невозможно, а по доброй воле он не сдавался. Шефук ждал награды из Персии,
но не // С 133 только награды, но и слухи оттуда до негоне доходили. Беглец,
наконец, убедился, что он обмануть. И вот Шефук придумал как бы по крайней
мере вернуть свой потерянный аул.
Однажды из Грузии в Россию шла оказия. Оказии ходят медленно, так как их
конвой из пехоты. Уже было недалеко до крепости, с версту что ли, как один
из пассажиров оказии, барон Фиркс, желая скорее прибыть на место, дал шпоры
коню и поскакал вперед один (так нередко позволяли себе наиболее
нетерпеливые). Едва Фиркс заехал за половину оставшагося ему пути и
поравнялся с кустарником невдалеке от дороги, как увидел, что из-за кустов
на него несутся несколько человек горцев. Фиркс соскочил с лошади, думая от
них отбиваться, пока подойдет конвой; не тут-то было: его приняли в нагайки,
усадили и увязали на лошадь и погнали в горы. Героем этой так-называемой
шалости был Шефук. Во Владикавказе поднялся страшный переполох. В Тифлис
засновали курьеры. С тем вместе к Шефуку посылали то мирных горцев, то
переводчиков // С 134 с разными предложениями; но он и слышать ничего не
хотел, все еще не теряя надежды на Персидские подарки. Он укрылся с
пленником в ауле у одного из своих кунаков, нам враждебных, в недоступной
местности. Впрочем, с Фирксом он обращался хорошо и допускал, чтобы из
крепости ему привозили все нужное. Шефук ждал, ждал; но из Персии ни слуху,
ни духу. Начались переговоры, от угроз перешли к предложениям и убеждениям.
Шефук соглашался освободить своего пленника с тем, чтоб измена его была
предана забвению, чтоб ему было дозволено, по прежнему, владеть аулом; от
этих условий он не отступал ни на шаг. «Дай мне моя аул», говорил он, «будь
моя кунак, и Фиркса твоя». Ермолов, может быть, и супил брови, но делать
было нечего, согласился.
С Шефуком и другими мирными князьками Владикавказскаго округа, которые все
были мне знакомы, свиделся я уже в Арзеруме: там они, равно как и Куртинцы,
составляли личный конвой Паскевича.
Владикавказ — крепостца, состоящая из землянаго бруствера и рва, слабой
профили, // С 135 способная защищаться против ружейнаго лишь огня. Внутри
этой крепостцы небольшой деревянный дом, единственное здесь строение,
которое можно еще назвать домом; в нем живет комендант, он же и начальник
области, а также и командир Владикавказскаго гарнизоннаго полка. Затем
домики жрепостных, медицинских и т. п. чинов, госпиталь нероскошной
постройки и церковь, в которой очень хорошаго письма иконостас, приношение
одной из царственных особ. Присутственных мест нет, так как одна лишь власть
коменданта чинит здесь суд и расправу.
Вне крепости форштат, из 25—30 домиков, принадлежащих офицерам и нижним
чинам женатой роты — вот и весь Владикавказ, величаемый здесь городом.
Жизненныя потребности населения снабжаются одной только лавкой или духаном,
где, со сбытом вина и водки, продаются товары самой первой потребности. За
то здешний край в отношении естественных произведений чрезвычайно богат;
например, дичи крупной и мелкой здесь несметное множество; довольно сказать,
что пара фазанов стоит 15 коп. // С 136 ассигн., и за туже цену предлагают
целый пуд просоленных перепелов. Местная промышленность состоит
исключительно в том, что полковые офицеры держать лошадей для услуг
пассажирам, так как по здешнему тракту почтовых станций нет.
Частных обывателей в городе ни души. Здешний гарнизонный полк состоит
большею частию (я говорю об офицерах) из Поляков, но Поляков самой низкой
пробы. Во всем городе не получается ни одного журнала, ни одной газеты. Книг
тоже ни у кого нет. После каждой воскресной обедни, все сходятся на завтрак
к Николаю Петровичу, а затем к нему являются несколько князьков окрестных
мирных аулов, как бы с праздничным поздравлением.
Эти горцы, в наружности которых я ожидал встретить неотёсанность и грубость
в обращении, напротив, удивляют отменным приличием и грацией своих
телодвижений, и это тем более, что в них не заметно никакой деланности: все
непринужденно.
Желая сколько-нибудь «цивилизовать» здешнюю жизнь, Николай Петрович нередко
приглашает к себе на обеды и в большие торжественвые // С 137 дни дает балы.
Эти последние особенно своеобразны; в кавалерах недостатка нет, но женскаго
танцующаго персонала не насчитывалось более десяти душ. Несмотря на это, на
этих балах соблюдается строгий декорум. Сам хозяин открывает бал полонезом с
почетнейшею из присутствующих дам; за полонезом следуют экосез, Русский
кадриль, матадур, вальс и мазурка, в которой офицеры из Поляков отличаются
залихватскими манерами своей национальности. Танцы исполняются здесь
несколько иначе; например, в Руском кадриле, во время так называемаго
«променада» к музыке присоединяются и певчие, которые поют какие-то куплеты.
Хор музыкантов, человек в тридцать, почти весь из роговых инструментов
домашняго полковаго изделия. Хор певчих тоже из такого числа голосов, и
голосов весьма недурных. Тем и другим хорами заправляет офицер,
выслужившийся из армейских полковых музыкантов, человек по своему даровитый:
все бальные танцы сочинены им. Я подозреваю, что и куплеты кадрильнаго
променада суть произведение его же музы. Эти же певчие поют и в церкви.
// С 138
Прежде чем продолжать мой разсказ, упомяну об одном случае крайне меня
удивившем. Сам по себе этот случай не важен, но из него нельзя не вывести
заключения о настроении тогдашняго общества. Прежде надо заметить, что
здешний комендант генерал Скворцов — личность очень почтенная, с умом
здравым и твердым характером; к тому же, он человек уже очень пожилой,
старый служака и свято преданный установленному порядку. Со мною он никогда
не касался причин, по которым я попал под наказание. Он для того, вероятно,
и вменил мне в обязанность каждый день являться к его обеду, чтоб ближе за
мною наблюдать. Однажды, когда ему известно уже было о моем скором выбытии
из-под его начальства, как только встали из-за стола и начали расходиться,
генерал, подойдя ко мне, шепнул мне на ухо, чтоб я на несколько минут
остался; а когда все ушли, он повел меня к себе в кабинет, затворил за собою
дверь и, после некотораго колебания, боязно начал: «Я вас прошу сказать мне
всю правду... не стесняясь... . будьте покойны; ваш ответ дальше // С 139
меня не пойдет. Справедливо ли все то, что было обнародовано о Тайном
Обществе; правда-ли, что оно имело в виду достигнуть своей цели чрез
цареубийство?» Последнее слово Николай Петрович насилу выговорил. Не успел я
произнести двух-трех слов в положительном смысле, как Николай Петрович в
сильном испуге замахал руками у самаго моего рта и опрометью выбежал из
комнаты. Если человек такого закала, как генерал Скворцов, осмелился
допустить в себе недоверие к справедливости Следственной Коммиссии по
декабрьскому делу: то чего же ожидать от толпы, которая при большей узкости
взглядов всегда и везде склонна скорее к порицанию, чем к одобрению
правительственных решений подобнаго рода? Нет сомнения, что по крайней мере
в немалой части тогдашняго Русскаго общества таилось подозрение, что
цареубийство придумано здесь для того только, чтоб оправдать строгость
приговора над виновными.
С Юга и с Севера к Владикавказу прилегают два мирные аула. К последнему из
них ведет мост через Терек, который, в семи верстах от Владикавказа, с пеной
// С 140 и оглушительным ревом, вырывается из темнаго, узкаго ущелья, а по
обеим сторонам ущелья высятся гигантския скалы. По этому ущелью проложена в
Грузию дорога не вдалеке от одного из высочайших пиков горнаго хребта
Казбека, котораго одно лишь серебряное темя видно отсюда.
Такова сторона, среди которой мне суждено, как я было думал, оставаться на
долгие-долгие годы, но где я провел лишь восемь месяцев. Если мне и
встречались здесь кое-какия лишения по отношению собственно к жизни, то этот
недостаток щедро вознаграждался приятным и здоровым климатом, добрым ко мне
расположением людей и поразительно-величественными красотами природы.
Завтра здесь будет проходить, на пути в Персию, Кабардинский пехотный полк.
К этому полку я прикомандирован и должен к нему примкнуть. Итак, прощай
Владикавказ! Спасибо за твое доброе гостеприимство!
// С 141
Примечания:
16 О, из наших, он также таинствен.
17 Помещица одной с Зетом губернии. Зет упоминал о ней и прежде. Ванвиц—псевдоним.
18 В то время мы и не могли подумать о том, что еслиб раепоряжение покойнаю
Императора о престолонаеледии было обнародовано заблаговременно, то было бы
хуже: заговорщики успели бы подвести свои мины не под одну только Сенатскую
площадь.
19 Чичерин—командир лейб-драгунскаго полка.
20 Офицер нашего батальона.
21 Об этом Джилли Зет раза два или три мне говорил, но как о простом
знакомце.
22 С тех пор прошло окою 60 лет, но разговор этот изложен здесь совершенно
верно, так как он заимствован из записок, которыя я вел в 1826 году (разве
нарушен порядок, в котором Государь предлагал вопросы, да и то едва ли).
Слова Гоеударя часто с тех пор повторялись в моей памяти.
23 Коменданта Петропавловской крепости ген. Сукин, в старые годы, был с моим
отцом в приятельских отношелиях. По желанию отца я у Сукина бывал изредка.
24 Тогда все это казалось (не знаю как Зету) мне правдою. Гораздо уже
впоследствии ясно стало, что сам Государь, вопреки первому своему
приказанию, велел меня и Зета посадить вместе. Иначе кто бы осмелился, не
смотря ни на что, не исполнить столь категорическаго приказания, какое
Государь дал лично Мартынову? Гораздо вернее заключить, что, выслушав после
меня Зета, Государь, прежде чем нас вывели из Зимняго дворца, изменил свою
мысль: он, весьма естественно, ожидал, что такое безграничное расположение
Зета к откровенности не может не повлиять на того из его друзей, за котораго
он собою пожертвовал, — как это выразил сам Зет в минуту моего ареста в
ІІетергофе.
25 Помнится, л. -гб. Московскаго полка.
26 С эпиграфом: aetas prima canat amores, posterior tumultus. Карамзин
испугался за Пушкина, увидав на его книжке этот эпиграф. П. Б.
27 Всю эту комедию я принял тогда за чистую монету. О Депрерадовиче он
упомянул на основаниии разветого, что в один из моих поздравительных визитов
Депрерадовичу этот последний меня ему представил.
28 Вот на что метил этот урок. Однажды, на ученьи в экзерциргаузе, мне
удалось в действии разрешить одну из труднейших задач малой тактики.
Мартынов пришел в восторг, и когда баталион возвращался с ученья, он
подослал ко мне адютанта с пригдашением к обеду. Это мне крайне не
понравилось: награждать обедом как школьника за выученный урок! Я просил
адютанта за меня извиниться и не пошел.
29 Тем, которых вводили в залу Комиссиии, за несколько комнат до этой залы
завязывали глаза, так, для большаго эффекта.
30 Поме каждаго устнаго в Коммиссия допроса, ответчику присылаемы были теже
самые вопросы письменно, на другой день, а иногда и позже, с требованіем
повторенія тех же ответов на бумаге.
31 Бестужева.
32 Об этом надсмотрщике немало говорено в записках Декабристов.
33 См. его Записки в „Руссвом Архиве" 1877, книга III, стр. 92 и 199.
34 Тут только я в первый раз узналъ, что офицеръ, предупредивший Государя о
бунте, быль Яков Ростовцов.
35 Но, милый мой, вы слишком упрямы; верьте мне, что вам достаточно четверти
часа несколько сосредоточеннаго внимания, чтобы вполне убедиться в истине
нашей веры. — Надо признаться, что человечество не стоит того, чтобы для
него жертвовать собою.
36 После экзекуции нам вместо белаго хлеба стали отпускать только черный
хлеб.
37 Фаленберг не открывал своей жене тайны принадлежности своей к заговору.
38 На Дарье Федоровне Львовой. См. Записки ея брата А. Ф. Львова в Русском
Архиве 1884, II, 237.
39 Николай Васильевич, впоследствии ген.-адъютант и один из воспитателей
Государя.
40 Полковник Генеральнаго Штаба Валерьян Емельянович.
41 Демьяна Александровича Искрицкаго, офицера Генеральнаго Штаба.
42 После я узнал, что это был князь Урусов.
43 В то время в Вязьме Государь производил маневры.
44 Ах, Боже мой, я был вашим антиподом!
Печатается по кн.: Воспоминания декабриста Александра Семеновича
Гангеблова. М., Университетская типография. 1888. В настоящей интернет-публикации использована электронная версия книги с сайта
http://www.dekabristy.ru/
Гипертекстовая разметка и иллюстрации исполнены в соответствии со стандартами
ХРОНОСа.
Здесь читайте:
Гангеблов
(Гангеблидзе) Александр Семенович (1801-1891). Член
Петербургской ячейки Южного общества
Декабристы
(биографический справочник).
Участники
наполеоновских войн (биографический
справочник). Нечкина М.В. Декабристы. Нечкина М.В. Декабристы. Гл. Конституция Н.
Муравьева. Конституция
Никиты
Муравьева (документ).
Союз
благоденствия (справочная статья и "законоположение
союза").
Движение декабристов
(список литературы).
Румянцев В.Б.
И вышли
на площадь... (Взгляд из XXI века).
"Русская Правда" П. И.
Пестеля.
Белоголовый Н.А. Из воспоминаний сибиряка о декабристах.
Русские мемуары. Избранные страницы. 1826-1856 гг. М., 1990.
|