SEMAGROUP.RU > XPOHOC > БИБЛИОТЕКА > ПЕРЕЖИТОЕ >
ссылка на XPOHOC

Зензинов В.М.

1953 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

На первую страницу
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Зензинов В.М.

ПЕРЕЖИТОЕ

Зензинов В.М. Пережитое. Нью-Йорк. Издательство им. Чехова. 1953.

4. НАЧАЛО МОЕЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ РАБОТЫ

Данное мне поручение на первый взгляд могло показаться странным: я должен был отвезти книгу легального журнала в Москву. Только и всего. Но эту книгу мне дал Михаил Рафаилович Гоц и передать ее в Москве я должен был «Ивану Николаевичу» (как теперь называли Азефа). Внутреннее чувство мне говорило, что это поручение имело отношение к террору, т. е. к Боевой Организации. Я знал, что Михаил Рафаилович был представителем Боевой Организации заграницей, знал также, что Иван Николаевич был ее главным руководителем в России.
В наших бесконечных задушевных разговорах мы столько раз говорили между собой о терроре. Для нас, молодых кантианцев, признававших человека самоцелью и общественное служение обусловливавших самоценностью человеческой личности, вопрос о терроре был самым страшным, трагическим, мучительным.
Как оправдать убийство и можно ли вообще его оправдать? Убийство при всех условиях остается убийством. Мы идем на него, потому что правительство не дает нам никакой возможности проводить мирно нашу политическую программу, имеющую целью благо страны и народа.
Но разве этим можно его оправдать? Единственное, что может его до некоторой степени, если не оправдать, то субъективно искупить, это принесение при этом в жертву своей собственной жизни. С морально-философской точки зрения акт убийства должен быть одновременно и актом самопожертвования.
Так думали и так чувствовали террористы того времени, так думал и Степан Балмашов, застреливший 2 апреля 1902 года министра внутренних дел Сипягина. Он убил, но одновременно принес в жертву и себя самого. Убийство было совершено среди бела дня в Петербурге в здании министерства внутренних дел и Балмашов не сделал попытки спастись после убийства. Балмашов был повешен и умер героем. Его подвиг на все наше поколение произвел глубочайшее впечатление — в лице Балмашова мы чтили человека, показавшего на деле, на что способен революционер-идеалист, отдающий свою жизнь во имя общего блага. На террор мы смотрели, как на предельное выражение революционного действия, к исполнителям террористических актов — одновременно героям и жертвам — относились с благоговением.
Убийство Сипягина было организовано создателем и руководителем Боевой Организации Григорием Андреевичем Гершуни. Несколько позднее Гершуни сорганизовал убийство уфимского губернатора Богдановича (6 мая 1903 года), прославившегося кровавым усмирением рабочих на Урале. Покушавшиеся на Богдановича скрылись. Но сам Гершуни 13 мая 1903 года был арестован в Киеве. Руководство Боевой Организацией перешло в руки Азефа, который теперь готовил новые покушения.
Подробнее обо всем этом я узнал много позднее, тогда же лишь кое о чем догадывался. Например, о роли Гершуни и даже о нем самом я узнал лишь случайно. Это было так. Мы жили тогда в Галле вместе с Абрамом Гоцом — в двух соседних комнатах у одной и той же хозяйки. Однажды, за вечерним чаем, я развернул только что купленную вечернюю немецкую газету и прочитал вслух телеграмму из Киева об аресте там крупного русского революционера Григория Гершуни. Абрам вырвал газету из моих рук. Мне тогда это имя ничего не сказало, а он был этим известием потрясен. И тут же с волнением рассказал мне подробно о Гершуни, о его роли в партии и о том, каким ударом для нее должен быть арест Гершуни.
Оказывается, я однажды тоже встретился с Гершуни в Берлине, но тогда даже не обратил на него внимания — это было на квартире Левита. Помню, что какой-то человек весь вечер молча просидел у него в углу, и я даже обратил внимание именно на его молчаливость. Заметил я также, что он внимательно за всеми присутствовавшими наблюдал. Когда я потом спросил Левита, кто был этот человек, Левит небрежно ответил, что это был проездом один товарищ, недавно бежавший из ссылки. Левит, конечно, знал, кто такой был Гершуни. Он тогда приезжал из России для совещаний с Михаилом Рафаиловичем, с которым был очень близок. Когда я позднее рассказывал об этой случайной встрече Михаилу Рафаиловичу, он заметил мне с улыбкой: «Вы, Володя, тогда не обратили на него внимания — но ручаюсь, что он-то Вас хорошо заметил!» — Гершуни был замечательный организатор: как хороший хозяин большого предприятия, он внимательно присматривался к молодежи, которую встречал, намечая всех, кто заслуживал внимания. Это и имел, очевидно, в виду Михаил Рафаилович.
Приехал я по вызову Михаила Рафаиловича в Ниццу 31 декабря. Поезд пришел сейчас же после 12 часов ночи. Я помню это хорошо потому, что ровно в 12 часов ночи на Новый Год кончался знаменитый новогодний карнавал в Ницце. И когда я шел по улицам этого города с вокзала, по домам уже расходились утомленные весельем и танцами арлекины, паяцы и Коломбины в помятых костюмах. Комнату мне удалось достать с большим трудом — все отели были переполнены; надо мной сжалился швейцар какой-то второстепенной гостиницы и устроил меня на ночь в биллиардной комнате, где, кроме меня, ночевали еще двое.
Утром я был у Михаила Рафаиловича в том скромном пансионе, в котором он жил с женой, Верой Самойловной. Он горячо приветствовал мое решение поехать на революционную работу в Россию и даже поцеловал меня, попросив для этого меня нагнуться над его креслом, так как сам он подняться не мог — он был болен какой-то страшной болезнью (как потом оказалось, опухолью спинного мозга), которая через полтора года свела его в могилу. У него было, как он сказал, очень важное поручение, которое он мне доверяет под большим секретом. «Даже Абраше не говорите, — добавил он с улыбкой. — Вы знаете, Володя, основное правило конспирации? Говорить следует не то, что можно, а лишь то, что должно. Следуйте всегда в революционной работе этому правилу — и вы не ошибетесь».
«Вы помните Евгения Филипповича Азефа — кажется, вы познакомились с ним в Берлине несколько лет тому назад? Теперь его зовут Иван Николаевич и он находится в России. Он придет к вам в Москве за книгой, которую я вам дам. Это очень ответственное поручение. Берегите эту книгу, как самую большую драгоценность, но при переезде через границу она должна быть в вашем чемодане вместе с несколькими другими самыми невинными книгами»...
Это была очередная книжка ежемесячного очень распространенного тогда русского журнала «Образование» — химическими невидимыми чернилами что-то было написано на одной из его еще даже неразрезанных страниц. За этой книжкой ко мне в Москве должен был зайти сам Иван Николаевич.
На границе меня внимательно обыскали — не только осмотрели и выстукали (нет ли двойного дна) мой чемодан, но подвергли личному обыску и меня самого. Я этому нисколько не удивился, потому что со мной это проделывали каждый раз, когда я возвращался из-за границы. Я был уже давно на примете. Но книжку драгоценного журнала у меня не тронули и ею совершенно не заинтересовались. Это было самое главное.
По приезде в Москву я не стал терять времени. Уже через несколько дней я разыскал по данным мне Михаилом Рафаиловичем адресам нужных мне лиц. Они составляли в Москве партийную «группу». Я настоял, чтобы теперь «группа» преобразовалась в партийный «Комитет», на что они охотно пошли, так как в моем лице получили серьезное подкрепление: я приехал из заграницы и был связан непосредственно с партийными центрами. После некоторых преобразований нашей организации мы послали заграницу сообщение о создании Комитета и выпустили от его имени первую прокламацию, написанную мною.
Наш Комитет тогда состоял из семи человек — среди них было три студента, один фельдшер (А. П. Кузнецов), одна учительница — все в возрасте от 20 до 24 лет. Я был один из старших. Удивительно было не то, что такая зеленая молодежь занималась революционными делами, а то, что она умела завоевать себе авторитет среди широких слоев населения. Так было тогда по всей России. Вся Россия тогда была покрыта кружками, группами и комитетами, состоявшими из такой молодежи — и именно эта молодежь делала историю!
В конце концов это она расшатала основы государственной власти, сумела внушить широким народным массам новые идеи, оформить существовавшее в народе — в городе и деревне — недовольство и подготовила революцию, которая через 14 лет смела без остатка старый строй, существовавший в России столетия.
При нашем Комитете имелась так называемая «группа пропагандистов» из 12-15 человек, состоявшая почти исключительно из студентов. Каждый из них имел два-три кружка рабочих, которым он читал по разработанному Комитетом плану более или менее систематический курс лекций по русской истории, политике и политической экономии.
Конечно, всё было приспособлено к текущей жизни и текущим событиям. Кружки были двух типов: в кружках первого типа лекции были очень элементарны. Часто темы приходилось расширять и видоизменять, в зависимости от вопросов слушателей — иногда занятия превращались в ознакомление с основными вопросами астрономии, естествознания и даже богословия, если слушатели задавали вопросы из этих областей. Но, конечно, руководитель кружка старался сводить разговор к политическим темам. В кружках второго типа занятия были уже гораздо более систематическими — читались популярные книжки по политической экономии и по русской истории, по истории русского революционного движения.
Излюбленными темами такого рода занятий были аграрный вопрос и вопрос о политическом терроре, так как именно они отличали партию социалистов-революционеров от социал-демократической, которая также вела работу среди рабочих. Мы особенно дорожили связями с деревней и усиленно распространяли нашу революционную литературу среди крестьян через учителей. Таким образом наша работа выходила за рамки города. Связи мы старались установить и с другими городами и губерниями, скрепляя организации в областную — вернее, в организацию Центральной области.
С большим трудом мы получали революционную литературу из заграницы: у партии был налажен «транспорт», при помощи которого через специальных агентов литература привозилась из заграницы при содействии контрабандистов. Дело это было очень трудное и мы должны были наши потребности обслуживать сами. С этой целью мы раза два-три в месяц сами составляли на текущие злобы дня «прокламации», которые сами и печатали. Мечтой каждого Комитета было создание собственной подпольной типографии, но, насколько это было трудно, показывает тот факт, что, например, нам удалось поставить собственную типографию только через год — и поэтому приходилось удовлетворяться печатанием прокламаций на мимеографах и даже гектографах (в количестве от одной до трех тысяч экземпляров). Писать эти прокламации приходилось по большей части мне — мне же иногда приходилось их печатать и на мимеографе.
Вся наша деятельность, разумеется, была от начала до конца подпольной — главным условием ее успеха была, как мы тогда говорили, ее «конспиративность». Но, в сущности говоря, наша сила была лишь в том, что наши ряды постоянно пополнялись. Московское Охранное Отделение имело в своем распоряжении несколько сотен сыщиков или, как их называли на специфическом жаргоне, «наружных филеров», которые следили за революционерами или вообще подозрительными в политическом отношении лицами.
Революционеры, состоявшие по большей части из молодежи, не обладали опытом и легко давали себя выслеживать, не замечая за собой наблюдения. Каждый вечер агенты Охранного Отделения должны были представлять письменный отчет о своих уличных наблюдениях, которые давали возможность опытным руководителям Охранного Отделения (это были специально обучавшиеся сыскному делу жандармские офицеры) нарисовать картину деятельности подозрительных лиц за день: их адреса, их знакомства, все их передвижения по городу (любопытно, что каждому наблюдаемому они сами должны были давать кличку — они даже не имели права узнавать их фамилии; как я позднее узнал из бумаг Охранного Отделения и Департамента Полиции, у меня была кличка «Француз» — потому что я жил сначала в доме французской церкви на Малой Лубянке, а потом в доме Франка по Большому Кисельному переулку, мой приятель Никитский почему-то был обозначен, как «Англичанин», А. Ф. Керенского звали «Быстрый», С. Н. Прокоповича — «Подошва»,).
Затем надо было вести за замеченными лицами неустанное наблюдение. Положение значительно осложнялось, если среди наблюдаемых были профессиональные революционеры, сами имевшие опыт, побывавшие уже в тюрьме и ссылке, бежавшие оттуда. В последнем случае они жили «на нелегальном положении», т. е. под чужим именем, с фальшивым паспортом. Каждая уважавшая себя революционная организация имела так называемое «паспортное бюро», т. е. запас паспортных бланков и книжек, и человека, опытного в изготовлении фальшивого паспорта. «Нелегальный» имел обычно несколько паспортов и, меняя свое местожительство, менял и то имя, под которым жил. И если ему удавалось «сбросить с себя наблюдение» (тоже один из терминов Охранных Отделений), то ему уже легко было отделаться от наблюдения полиции — это чрезвычайно осложняло работу полиции.
Но у полиции, т. е. у Департамента Полиции, было другое — гораздо более страшное оружие: провокация. «Провокаторами» или «агентами внутреннего наблюдения» назывались лица, которые под видом революционеров служили полиции. По большей части это были люди, которые из корысти или из страха за свою судьбу принимали предложение Охранного Отделения следить за революционерами и доносить обо всем полиции.
Убежденных людей среди провокаторов, т. е. таких, которые из ненависти к революции предавали революционеров, было чрезвычайно мало (я за все время своей революционной деятельности знал только одного — то была прославившаяся в свое время Зинаида Жученко): почти все провокаторы занимались своей предательской работой за деньги. Эти «агенты внутреннего наблюдения» были во много раз опаснее наружных филеров, так как могли передавать полиции о самых секретных делах революционеров, об их самых сокровенных планах. Тогда — в 1901-1905 годах — мы не подозревали, что в нашей среде имеется столько провокаторов, — вполне поняли мы эту опасность значительно позднее — после разоблачения Азефа (в 1908 году).
В нашей среде весной 1904 года не было профессиональных революционеров (нелегальных) и поэтому Охранное Отделение, вероятно, успешно наблюдало за нашей деятельностью. Мы замечали за собой слежку, иногда удачно от нее отделывались, но, думаю, в значительной степени работали как бы под большим стеклянным колпаком, не подозревая, что кто-то многознающий и гораздо более нас опытный наблюдает за нами сверху. Но наша сила, повторяю, была в том, что нас было много. Мы знали каждый о неизбежности — рано или поздно — нашего ареста и поэтому держали на стороне, у какого-нибудь совершенно постороннего («чистого», как мы говорили) лица, нам сочувствовавшего, все наши адреса и связи, чтобы на случай нашего ареста («провала») работа могла возобновиться. Это походило на то, как опытный человек собирает грибы: он замечает, где грибов бывает особенно много, и время от времени обходит эти места, собирая свою жатву. А потом — надо ведь и о себе подумать: кое-кого надо и на развод оставить, чтобы в дальнейшем оправдать свое существование... Так поступали и жандармы, время от времени делая одновременно в городе аресты по спискам, которые они составляли по данным наружных филеров и провокаторов. И урожай на «грибы» был в те годы большой — революционное настроение в стране росло.
Уже вскоре после приезда в Москву я почувствовал особенность и даже странность своего положения. Разумеется, я не мог не сознавать, что уже давно находился под прицелом — это не могло быть иначе уже в силу моих заграничных знакомств; наконец, ведь еще в гимназические годы московское Охранное Отделение обратило на меня внимание — а у полиции память хорошая. Что это было так, тому я вскоре получил и наглядные доказательства. Я жил, конечно, под своим собственным именем, в родной семье, на нашей квартире.
И я стал замечать, что у нашего дома часто стоят одни и те же извозчики. Не надо было большого опыта, чтобы заметить, кто скрывался под видом этих извозчиков. Обычно они не принимали седоков («занят, барин!»), но и не стояли у самого подъезда, а дежурили на одном из углов нашей улицы, откуда можно было наблюдать всех, кто входил и выходил из нашего дома. Скоро я их всех знал в лицо, запомнил их номера, но делал вид, что ничего не замечаю. Всего я насчитал таких шесть или восемь извозчиков. Разумеется, по революционным делам ко мне никто в квартиру не приходил — если я был нужен, меня вызывали условным образом по телефону (телефон, наверное, тоже подслушивался). Их задача была следить за всеми моими передвижениями. Если я шел пешком, извозчик порожняком ехал вдали, как я в этом всегда мог убедиться, остановившись у окна магазина и всмотревшись в отражение оконного стекла.
Вероятно, имелись и пешеходные «следопыты», потому что, если я садился в трамвай или брал по дороге извозчика, у моего преследователя-извозчика сейчас же появлялся седок, который с совершенно равнодушным видом ехал за мной. Всё это было довольно наивно. Кончилось дело тем, что я для своих передвижений по городу «по делу» выработал целую технику. Если мне в условном месте (у сочувствовавших нам лиц, которые предоставляли для наших свиданий свои квартиры — это называлось «явкой») надо было встретиться с кем-нибудь из приезжих, о чем меня извещали по телефону, то я выходил из дома часа за два до назначенного момента свидания. И затем начиналась довольно откровенная игра в кошку и мышку.
С самым невинным видом я шел по направлению к находившимся от нас в 10-15 минутах ходьбы Торговым Рядам на Красной Площади (иногда, для ускорения всей процедуры ехал туда на извозчике). Верхние Торговые Ряды на Красной Площади был род огромного пассажа со стеклянной крышей. Этот пассаж выходил на четыре стороны, состоял из нескольких внутренних параллельных рядов магазинов в четыре этажа, имелся, кроме того, и подвальный этаж. И все эти этажи и ряды — что для меня было самым существенным — имели многочисленные переходы — внешние и внутренние. Я хорошо их изучил.
И поступал следующим образом: я входил под своды Верхних Торговых Рядов и там делал неожиданный поворот за угол, затем нырял в подвал, быстрым шагом проходил в противоположном направлении, взбегал на четвертый этаж, опять в подвал — пока не чувствовал, что совершенно запутывал своих преследователей, если таковые были. Затем долго стоял за углом, высматривая, есть за мной кто-нибудь или нет — а после этого небрежной походкой выходил на одну из четырех сторон пассажа, на всякий случай заменив шляпу шапкой или кепкой, которые я запасливо носил всегда во внутренних карманах; при этом еще старался изменить свою походку.
Чтобы выследить меня при этих условиях, Охранному Отделению пришлось бы мобилизовать несколько десятков своих филеров, чтобы установить их по всем четырем сторонам длинных Торговых Рядов — вряд ли они это делали. Потом я шел приблизительно в нужном мне направлении, стараясь в узеньких и извилистых переулках, которых как раз много в этой торговой части города между Никольской и Ильинкой, еще раз проверить, есть ли за мной наблюдение. Это порой походило не то на гимнастические упражнения, не то на рысистые бега...
Конечно, такие приемы требовали много времени и были утомительны, но зато я мог надеяться, что никого не приведу за собой. Воображаю, как филеры меня ругали!.. Свидания приходилось назначать в разных местах — на картинных выставках, в музеях (напр., у чучела мамонта в Политехническом музее), в Третьяковской галерее за Москвой-рекой и пр. Однажды я назначил приезжему свидание на колокольне Ивана Великого в Кремле и был очень доволен своей выдумкой: придя за полчаса до назначенного свидания, я взобрался на верхушку самой высокой в Москве колокольни и оттуда в бинокль наблюдал, есть ли слежка за приезжим — мне был виден сверху весь Кремль и все прилегающие к колокольне площади. И выдумка моя, несомненно, была бы удачна, если бы через несколько лет я не узнал, что мой собеседник, приехавший из Нижнего-Новгорода с очень серьезным ко мне революционным поручением, был связан с Департаментом Полиции! То был доктор Арсений Бельский, которого потом судили товарищеским судом в Париже и публично объявили предателем...
Недели через две после моего приезда из заграницы в Москву ко мне явился Иван Николаевич (Азеф), которого всё это время я нетерпеливо ожидал — мне было сказано Михаилом Рафаиловичем в Ницце, что он придет прямо ко мне на квартиру. Когда я выразил сомнение в том, насколько ему удобно будет придти прямо ко мне, Михаил Рафаилович улыбнулся и сказал, что Иван Николаевич достаточно опытный революционер, чтобы придти ко мне незамеченным. Доверие к Азефу тогда в тех узких революционных кругах, которые его знали, было неограниченным. И как могло быть иначе, если партия поручила ему самое ответственное дело — политический террор?
Как это часто бывает, Иван Николаевич пришел ко мне, когда я его всего меньше ждал. Пришел, как ни в чем не бывало, позвонив по парадному входу. Я сам открыл ему дверь и провел в свою комнату — прямо из передней. На всякий случай я его предупредил, что за мной имеется наблюдение и чтобы он при выходе был осторожен. Он спокойно ответил, что один раз всегда можно придти в большой дом и выйти из него незаметно. Я передал ему книжку «Образования» и принес из кухни керосиновую лампу, потому что в нашей квартире было электрическое освещение. Он вырвал на глазах у меня нужные ему страницы, нагрел их на лампе, отчего на полях страницы выступили темно-коричневые шифрованные строки, попросил у меня бумагу и карандаш и присел к моему столу. Около получаса занимался он расшифровыванием, в то время как я скромно в другом углу комнаты читал газету. Затем он собрал всю бумагу и тщательно сжег ее на спичке — и предусмотрительно превратил сожженную бумагу в порошок. Мое поручение было успешно выполнено.
Задав мне несколько вопросов о том, как идет работа в местной организации, он спокойно простился со мной и на прощание предупредил, что через некоторое время снова со мной повидается, известив меня об этом так, что я сам догадаюсь.
Одной из главнейших наших задач было как можно более широкое распространение нашей литературы — прежде всего наших прокламаций и листков. Первый листок был написан мною «Ко всем трудящимся», второй «К обществу», третий «О войне» (тогда шла война с Японией, которую затеял фон Плеве, министр внутренних дел, с целью отвлечь народное внимание от внутренних вопросов; война, как известно, была очень неудачна для России). Мы распространяли наши листки многими тысячами среди рабочих (разбрасывали на окраинах города, даже наклеивали на заборах), среди студентов (на лекциях и в студенческих столовых), рассылали по городской почте либеральным общественным деятелям, писателям, профессорам.
Когда на Вербное воскресенье на Красной площади состоялось обычное народное гулянье, мы проделали такую штуку: человек пятнадцать-двадцать (члены Комитета и пропагандисты) взяли каждый по большой пачке листков и отправились в Верхние Торговые Ряды — в это время они были переполнены гуляющими, которых там было, вероятно, несколько десятков тысяч человек. Мы забрались в разных местах на верхнюю галерею и в условленный момент (предварительно мы все сверили наши часы) сбросили большими пачками наши листки, сейчас же быстро перейдя в соседние галереи и спустившись вниз. Листки белым дождем посыпались вниз — и мы с огромным удовлетворением видели, как их ловили гулявшие. Никто из нас арестован не был — полиция осталась в дураках.
В такого рода предприятиях — где требовалась изобретательность, ловкость и бесстрашие — особенно отличался один из наших пропагандистов — Володя Мазурин. Он был студент второго курса, но своим видом больше походил на мастерового. Одет всегда был очень небрежно — это был его стиль, вместо форменной студенческой фуражки носил по большей части плоскую кепку, воротник рубахи расстегнут. Это был прирожденный бунтарь. Он бунтовал против всего, против всякого начальства: против правительства, полиции, профессоров, фабричной администрации (у него было множество друзей и связей среди рабочих). В конце концов, он начал бунтовать и против нас — Комитета, в котором он, как истинный бунтарь, тоже усмотрел какое-то «начальство» (он нас называл не иначе, как «генералами»). Позднее — на этой почве он вышел даже из организации и партии и создал свою собственную — это было уже в начале 1906 года. С такими же отчаянными головорезами, как он сам, ограбил среди бела дня — «на революционные цели» — Московский Купеческий Банк; они «экспроприировали» тогда несколько сотен тысяч рублей и это помогло им укрепить их организацию, которую они назвали «партией максималистов».
Эти «максималисты» затем произвели еще несколько крупных «экспроприации» (наиболее известная в Фонарном переулке в Петербурге) и совершили грандиозный взрыв летней дачи Столыпина, бывшего тогда председателем совета министров; это было летом 1906 года.
Взрыв этот был совершен двумя лицами, ворвавшимися, несмотря на охрану, на дачу и взорвавшими самих себя — они были как бы «живыми бомбами»: на них были жилетки, обложенные динамитом. Столыпин не погиб тогда только по счастливой для него случайности — он находился в момент покушения в отдаленной части дачи. Кончил свою революционную карьеру Володя Мазурин тоже весьма для него характерно. Осенью 1906 года он был выслежен в Москве, на улице, знавшими его филерами. Володя заметил слежку и начал стрелять в своих преследователей из револьвера, но скрыться ему не удалось: он был схвачен.
Правительство тогда только что издало постановление об учреждении военно-полевых судов для борьбы с революционерами — приговор такого суда не мог быть обжалован и должен был быть приведен в исполнение не позднее 24 часов после его вынесения. И Володя Мазурин был первой — но далеко не последней — жертвой этих судов, которые пресса тогда называла «пулеметной юстицией». Умер он на виселице чрезвычайно храбро. В семье Мазуриных (отец был служащим московской Городской думы) было четыре сына — все четверо революционеры; с тремя из них (Володей, Николаем и Сергеем) я сидел позднее в одной и той же московской тюрьме (Таганке). С Володей очень дружил, хотя он и относился ко мне несколько снисходительно, считая «генералом» и белоручкой.
Распространение листков — дело, конечно, увлекательное, так как всегда связано с множеством самого разного рода маленьких приключений и предоставляет распространителю возможность всякого рода импровизаций. Но самой завидной долей в карьере революционера мне всегда казалась — кажется и до сих пор — работа пропагандиста. Пропаганда, по существу, всегда завоевание душ и сердец человеческих.
К пропагандистам может быть в полной мере применено евангельское выражение о «ловцах человеков». Кто хоть раз видел, как под влиянием его слов у слушателей расширяются глаза, меняется и светлеет лицо, кто хоть раз убедился, что его слова всходят в душе человеческой, как растение из семени, ломая старую оболочку и рождая нового человека, тот никогда этого не забудет. Это таинственно и увлекательно, как всякое рождение. И нет такого даже плохонького пропагандиста-проповедника, который бы не вызвал этого рождения, этого преображения в нетронутой и цельной душе неискушенного. Как привязываются прозелиты к такому «ловцу человеков», какими крепкими и священными узами соединяются они для новой жизни! Я не знаю ничего прекраснее того энтузиазма, которым бывают охвачены такие чистые души. Я встретил однажды у нашего Голубоглазого (так мы дружески называли нашего фельдшера, состоявшего в нашем партийном Комитете) молодого рабочего — если не ошибаюсь, с городской скотобойни — по прозванию Ваня Бубенчик; его так прозвали потому, что он умел очень заразительно смеяться — и вообще был увлекательно веселый юноша; у него были маленькие и горячие черные глаза и яркий румянец на щеках, покрытых еще нежным пухом.
Он вчера только был в одном из кружков и восторженно передавал Голубоглазому свои впечатления. Пропагандист прочитал в кружке цитату из одной из речей Генри Джорджа, где провозвестник земельной реформы и проповедник единого земельного налога сравнивал земельных собственников с разбойниками, нападающими на караван в пустыне, а самую земельную собственность называл воровством.
«Разве не грабеж совершается всюду, где люди захватывают землю, которой сами не пользуются, и ждут прихода людей, желающих пользоваться ею, чтобы брать с них за это огромную плату? Разве не на этом грабеже основано благоденствие наших наиболее уважаемых сограждан? Разве это не является нарушением заповеди — «не укради», не равносильно краже денег из чужого кармана? И в этом преступлении виноваты не только те, кто захватывают землю, но и те, кто позволяют им захватывать»... Ваня Бубенчик запомнил эту цитату наизусть и теперь с восторгом и упоением, с горящими глазами и щеками декламировал ее нам... С тех пор прошло столько лет, что мне даже не хочется высчитывать, а лицо Вани Бубенчика я и сейчас ясно вижу перед собой.
Ведь особенность нашей революционной пропаганды в том и заключалась, что мы вовсе не ограничивались задачей познакомить аудиторию с партийной программой и сделать слушателей членами партии, а должны были и сами стремились к тому, чтобы расширить их умственные горизонты, разбить сковывающие ум оковы, толкнуть на самостоятельную критическую мысль. Горизонты и возможности часто при этом открывались изумительные, потому что слушателями в этих кружках была свежая рабочая молодежь, сама ищущая нового, сама стремящаяся узнать то, чего она до сих пор еще не знала. И наши пропагандисты часто один перед другим гордились своими находками...
Наряду с этими рабочими кружками у нас были и другие задачи. Время от времени мы устраивали доклады на программные вопросы или по поводу текущих событий (внутренних и международных) среди сочувствующей интеллигенции, по большей части — студентов и курсисток.
Но бывали среди них и люди постарше — врачи, инженеры, думские служащие. Такие собрания устраивались по большей части в богатых квартирах, больших залах или гостиных, иногда где-нибудь на окраине города или даже за городом. Собирались постепенно и по окончании собраний, затягивавшихся до полуночи, расходились тоже по очереди, чтобы не обратить на себя внимания полиции, дворников или швейцаров, которые должны были обо всем подозрительном в доме доносить в полицию. Теперь я думаю, что такого рода собрания бывали полиции по большей части известны, но, вероятно, особого значения она им не придавала (и совершенно напрасно!), потому что лишь в редких случаях налетала полиция, врывалась в дом и переписывала собравшихся — чем, большею частью, дело и кончалось. На таких собраниях бывала оживленная, а часто и очень ожесточенная, дискуссия, так как на них присутствовали люди, сочувствовавшие как нашей партии, так и партии социал-демократической — и тогда завязывались горячие споры по аграрному вопросу, по террору, по марксизму...
Это был 1904-ый год. Не только в общественных кругах, но и в широких народных массах нарастало политическое недовольство, обостренное еще непонятной и неудачной войной с Японией. Революционная работа, которую я пытался обрисовать выше, кипела во всей стране. Ведь вся страна — буквально вся, до далеких ее закоулков — была тогда покрыта такими кружками, группами, комитетами. Они были в каждом губернском и уездном городе. Страна была наводнена листками и революционной литературой, привозимой из-за границы, перепечатываемой в подпольных типографиях обеих социалистических партий. Учителя и учительницы народных школ, студенты и курсистки, семинаристы, гимназисты, более развитые рабочие ехали из городов в деревню и несли крестьянам новые идеи, организовывали среди них кружки, которые назывались «братствами».
Работой среди крестьянства особенно горячо занималась наша партия; марксисты считали крестьян неподготовленными и неспособными воспринять социалистическое учение. Можно себе представить, какую подрывную муравьиную работу проделывали все эти сотни, тысячи, десятки тысяч пылких, убежденных революционеров и пропагандистов во всей стране, как они постепенно подтачивали устои самодержавного строя. Перед этой работой бессильной оказывалась даже полицейская организация, которая по своей стройности и умению борьбы с «крамолой» стояла, конечно, гораздо выше революционных партий... А ведь 1904-ый год был только кануном 1905-го!
1 апреля во всех газетах было напечатано странное сообщение: в ночь на 31 марта, в «Северной Гостинице» против Николаевского вокзала, одной из лучших гостиниц Петербурга, произошел страшный взрыв, во время которого погиб неизвестный, остановившийся в этой гостинице: он был разорван на мелкие части, уцелела от него лишь одна ступня. Предполагают, сообщали газеты, подготовлявшееся революционерами покушение...
Предположение это было совершенно правильным. Еще несколько месяцев тому назад в «Революционной России» появилась статья о министре внутренних дел фон Плеве, сменившем на этом посту убитого Сипягина и оказавшимся еще более суровым усмирителем революционного движения, чем Сипягин. Все читатели тогда поняли, что статья эта была по существу смертным приговором, который наша партия вынесла новому министру и который должна была привести в исполнение Боевая Организация. Близкие к центру партии круги (а к таковым уже тогда принадлежали Абрам, Фондаминский, Авксентьев и я) подозревали, что после ареста Гершуни во главе Боевой Организации встал Азеф.
После взрыва в Северной Гостинице в той же «Революционной России» 2 апреля появилось краткое, но много говорящее сообщение: «31 марта, в первом часу ночи, в г. С. Петербурге, в Северной Гостинице, жертвой случайного взрыва погиб наш товарищ, член Боевой Организации Партии социалистов-революционеров. Товарищ пал на посту, исполняя свой долг. Боевая Организация продолжает свое дело».
Позднее я узнал, что погибшего звали Алексей Покотилов; он еще недавно был студентом Киевского университета, принадлежал к петербургской аристократии, был близким приятелем Степана Балмашова. С Покотиловым — не зная, кто он, — я познакомился осенью 1903 года в Женеве, при приезде туда. Я хорошо помнил нашу встречу и разговор с ним в саду под яблонями. Странным казалось, что этого человека больше не существует... Между прочим, — хотя от него почти ничего не осталось, он все же полицией был установлен — передавали, будто на месте взрыва была найдена пуговица с именем портного и с указанием города в Швейцарии (Кларан) — по одной будто бы пуговице и установили личность погибшего.
Весной 1904 года нашу организацию постиг «провал». Был арестован весь Комитет и почти все наши пропагандисты. Я уцелел от этого провала совершенно случайно: по просьбе матери я уехал на один месяц в Сочи на Кавказе, где находилась тогда вся наша семья. И меня там не тронули. Впрочем, может быть, меня не тронули тогда и по другим основаниям при очередных арестах полиция обычно оставляла одного-двух человек на свободе — «на развод», как мы говорили. Ведь полиция тоже должна оправдать свое существование...
Так или иначе, но мне удалось вернуться в Москву — в разоренное гнездо и приняться строить его наново. Наш Голубоглазый и Володя Мазурин были арестованы, в тюрьме оказались и все члены Комитета, кроме меня. Зато теперь мне удалось привлечь к работе моего товарища по берлинскому университету, который в свое время, вместе с Авксентьевым, был исключен из московского университета — Андрея Александровича Никитского или Бем-Баверка, как мы его звали в дружеской компании, потому что последние семестры он провел в Мюнхене и работал там в семинаре знаменитого экономиста. Это было ценное приобретение — теперь половину прокламаций писал он.
Как-то летом — это было, вероятно, в самой середине лета — я был разбужен у себя на квартире ночным звонком. Я давно уже был готов к приходу «ночных гостей» и ночью всегда с замиранием сердца прислушивался к лифту, поднимавшемуся вверх, и спокойно засыпал лишь тогда, когда он проезжал мимо нашей квартиры (моя комната примыкала к главной лестнице). Ничего компрометирующего у меня никогда не было; все свои адреса и нужные свидания я записывал мнемонически — замечательный метод, которому меня в свое время научил Михаил Рафаилович. Хорошо записанный мнемоническим способом адрес невозможно расшифровать другому — его неудобство заключается лишь в том, что иногда сам забываешь, что сам с собой условился связывать в памяти с тем или другим словом, поэтому сделанные записи необходимо время от времени перечитывать.
Я жил в это время на квартире совершенно один: родные были еще в Сочи, со мной была только наша толстая кухарка Аннушка. Я уже давно ей дал инструкцию, чтобы ночью она ни в коем случае никому не открывала дверей без моего разрешения. Звонили по черному ходу и звонили странно — робко и нерешительно: это как будто не походило на обыск. Я приоткрыл немного дверь, держа ее на цепочке — там стояла какая-то темная фигура. Больше никого не было. — Что вам надо? — «Я по комитетскому делу». — Какому комитетскому делу? — «Так что я, значит, из Охранного Отделения — пришел предупредить». — Ничего не понимаю — какое охранное отделение? какой комитет? — Разговор продолжался через цепочку.
Из него я через некоторое время мог понять, что разговаривавший со мной был служащим Охранного Отделения и пришел предупредить меня, чтобы я был осторожен, так как Охранное Отделение усиленно следит за мной... Я старался превратить этот разговор в шутку, не зная, как отнестись к этому предупреждению, но, вместе с тем, и не прекращал разговора, надеясь узнать от таинственного ночного посетителя — не зная об его истинных целях — что-нибудь интересное. На мои шутки он обиделся. — «Напрасно вы, господин, смеетесь — это дело серьезное, комитетское». — И в доказательство серьезности своих намерений сообщил мне несколько адресов моих товарищей по Комитету — адреса были все правильные! Указал также тот извозчичий двор, на котором жили следившие за мной филеры-извозчики. — Чего же вы хотите от меня и зачем ко мне пришли? — «Хотел вас предупредить — имею злобу на начальство». — И тут же обещал заранее предупредить, когда будет решено всех арестовать. Писать ему можно на такое-то имя, до востребования — и он назвал Подольск (недалеко от Москвы). Он ушел.
Посещение было странным, но чем больше я о нем думал, тем более серьезным оно мне казалось. На другой же день я созвал экстренное собрание нашего Комитета. Оно состоялось на лодке, возле Воробьевых Гор, на Москве-реке, причем я отчетливо видел, что за нами следили с берега. Я передал товарищам о ночном посещении, взяв с них слово никому о моем сообщении не говорить (к сожалению, должен тут же заметить, что обещание товарищами сдержано не было: с большим удивлением и негодованием я узнал позднее, что об этом кем-то из них было сообщено даже в тюрьму — там тоже обсуждали мое сообщение и старались разгадать смысл таинственного ночного посещения!).
Мы немало смеялись над словами неизвестного — «дело это серьезное, комитетское», и эта фраза у нас даже потом превратилась в поговорку. Я предложил товарищам удвоить бдительность. Боюсь, что мое предупреждение было выслушано недостаточно серьезно. Но я, между прочим, утаил от них одну подробность моего ночного разговора. Неизвестный предостерегал меня против одного из членов нашего Комитета — учительницы, отпуская по ее адресу самые площадные и вульгарные ругательства; сообщил, будто она служит в Охранном Отделении.
Учительница пользовалась всеобщим уважением и доверием, и это сообщение мне показалось настолько диким, что я отнесся к нему, признаюсь, с недоумением. Я даже подумал, что цель ночного посещения и заключалась в том, чтобы, согласно хитрому плану Охранного Отделения, поселить в среде Комитета взаимное недоверие, вызвать внутреннее разложение...
И хотя никогда позднее ничего компрометирующего не было против учительницы установлено, теперь я склонен отнестись к этому предостережению несколько иначе. Но всё же и сейчас назвать ее имени не решаюсь... Что же касается того, что — «комитетское дело — дело серьезное», то мой ночной собеседник был совершенно прав: если бы при аресте кого-либо из нас можно было иметь улики о его принадлежности к Комитету, он был бы приговорен по суду к 8-12 годам каторжных работ.
Вскоре после этого странного ночного визита я получил по городской почте письмо, в которое был вложен билет в Оперу Солодовникова — в партер, без всякой пояснительной записки. Я сейчас же догадался, что то было приглашение на свидание от Ивана Николаевича (Азефа).
И я не ошибся. Когда в театре погасли огни и поднялся занавес, на соседнее кресло партера, остававшееся до сих пор пустым, опустилась грузная фигура. Иван Николаевич шепотом поздоровался со мной — шепотом же и с перерывами мы вели затем нашу беседу. Никаких инструкций от него я не получил. Спросил, как идет работа в московской организации. Я сообщил ему о весенних арестах и о реорганизации Комитета. Затем подробно рассказал о ночном визите. Он слушал меня, не прерывая, ни одного вопроса мне не задал, ни о чем не переспросил.
Сказал лишь, чтобы я попытался по данному мне адресу связаться с таинственным посетителем; посоветовал даже пригласить его как-нибудь в трактир и постараться выведать что-нибудь о деятельности Охранного Отделения. Но мне показалось тогда, что к рассказанной мною истории он не проявил особого интереса, что меня, даже, помню, удивило.
Но это, в действительности, было не так. Когда, уже после его разоблачения и даже после его смерти (в 1915 году), в наши руки попал в дни революции, в марте 1917 года, весь архив Департамента Полиции, и я, разбираясь в этом архиве рассматривал «Досье Евно Азефа», то в числе имевшихся в этом досье докладов я нашел одно его письмо, написанное на маленького формата почтовых листках.
И в этом письме, адресованном в Департамент Полиции, самым подробным образом было рассказано о свидании со мной и передан мой рассказ о ночном посещении — ни одна даже маленькая черта не была при этом пропущена. Что же означал его совет попытаться связаться с этим агентом Охранного Отделения, готовым, как будто, выдать мне секреты? Азеф был умный человек и дал совет, который должен был дать мне настоящий революционер. Добавлю в заключение, что я поступил согласно его совету: написал своему ночному посетителю условное письмо, но на назначенное мною свидание тот не пришел. Быть может, этому помешал доклад самого Азефа в Департамент Полиции — по этому докладу моего «осведомителя», вероятно, отыскали и арестовали. (Вот текст этого письма: ... «В Московский Комитет соц. рев., кроме Зензинова входят г-жа Емельянова, жившая раньше (года полтора тому назад) в Женеве и студент Белоусов. Самое интересное в Москве вот что. Рассказывал мне Зензинов. Недели две тому назад его с заднего хода вызвал какой-то субьект. Кода вышел к нему Зензинов, он назвался служащим охранного отделения и стал ему рассказывать, что за ним и еще за другими лицами они следят, называл целый ряд имен и массу подробностей, все это было совершенно верно. Когда Зензинов спрашивает у него, почему он ему это рассказывает, субъект заявляет: «Не все ли Вам, барин, равно, ну хотя бы по злости на начальство.
Во всяком случае. Вы видите, что я все Вам правду рассказываю, но прошу Вас об этом никому не говорить, даже своим, т к. между Вашими есть служащие в охранке». И называет между прочим одно лицо (мне Зенз. фамилии не назвал), которое состоит в Моск. Ком. Затем субъект назвал лицо, которое ведет сношения с агентами и дал его адрес — мне удалось узнать его от Зенз. — это Дмитрий Васильевич Попов, живет на 6-ой Ямской в доме Заводова № 65 кв. 4. — Кроме он указал, что на 3-ей Ямской в угловом красном доме № не помнит, кажется, 65 или 66 находится извозчичий двор охранки, там живет 6 извозчиков, которые выезжают ежедневно в 8-10 утра, так что он предлагает их установить. Извозчики, которые занимаются слежкой. Этот субъект рассказывал обо всем как ведется слежка и потом он обещал предостерегать от назначенных ликвидации. Кроме этого он советовал ничего у себя не держать и отказываться от показаний. Тогда по его мнению Вас всегда выпустят — потому что прокурор нашим шпионским показаниям никакой цены не придает. Счел долгом это Вам сообщить, но все это очень щекотливо — мне Зензинов это передал под большим секретом. Прошу Вас это деликатно использовать.»
Из письма Азефа Ратаеву — Москва 24 июня / 7 июля 1904. Напечатано в «Былом», № 1 (23), июль 1917 г.).
Летом вместе с Никитским я поселился на даче в окрестностях Москвы, верстах в сорока от нее, на станции Раменское по Казанской железной дороге. Там мы занимались распространением написанных нами и нами же отпечатанных на мимеографе листков, разъяснявших смысл русско-японской войны (нашу «типографию», т. е. мимеограф, и наш склад литературы мы прятали в лесу, завернув все это в клеенку и зарыв в землю). Когда мы по нашим делам ездили в Москву, то на обратном пути принимали всевозможные меры предосторожности, чтобы не выдать своего местожительства; кажется, и в самом деле, нам это удалось. Распространяли мы наши листки следующим образом. В то время именно по Казанской железной дороге отправляли из Москвы через Сибирь воинские эшелоны. Мы подкарауливали эти поезда, лежа под деревьями возле железнодорожного полотна. У нас были заготовлены папиросные коробки, куда мы закладывали, между папиросами, наши листки.
Когда поезд с солдатами приближался, мы выходили к рельсам и, стоя возле проходившего медленно поезда, бросали наши коробки с папиросами и листками в открытые окна и двери (солдаты обычно ехали в товарных вагонах, так называемых телячьих теплушках, и их двери были всегда широко раскрыты). В то время солдаты привыкли к тому, что их одаривали в пути разного рода подарками и прежде всего папиросами и поэтому охотно ловили на лету наши коробки. Таким образом мы распространили множество листков.
Однажды, это было 15-го июля, Никитский вернулся из города в большом возбуждении. Еще издали он махал рукой. «Поздравляю! поздравляю! Вы сегодня счастливейший человек на свете — какой подарок: убит Плеве!» (15-го июля — день моих именин). И он показал мне экстренную телеграмму, привезенную им из Москвы: «Петербург. Сегодня, в 10.45 утра, близ Варшавского вокзала, брошенной бомбой убит министр внутренних дел Плеве». Это было лучше всяких прокламаций!
Да здравствует Боевая Организация! Мы сейчас же составили несколько текстов, озаглавив каждый из них «Казнь Плеве», выкопали нашу типографию и всю эту ночь занимались печатанием. К утру было готово около десяти тысяч листков. Мы на другой день отвезли их в Москву и отдали товарищам для распространения. В их распространении мы приняли участие и сами.
Убийство Плеве было принято восторженно в самых широких кругах. Когда первая весть об этом распространилась по городу, незнакомые обменивались поздравлениями — лица многих сияли, как будто пришла весть с войны о большой победе. Это и действительно была большая победа революции.
В Петербурге в этот день происходил съезд к. д. (конституционалистов-демократов). И когда весть об убийстве Плеве была получена, съезд разразился аплодисментами, хотя, как известно, либералы вовсе не были сторонниками эсеровского террора.
Много лет спустя характерный эпизод мне рассказал В. А. Маклаков. Его хороший знакомый ехал в этот день куда-то из Москвы за город на именины. В вагоне он встретился с очень известным земским деятелем (В. А. называл и фамилию, но я ее сейчас запамятовал). — Слыхали новость? — Нет, что такое? — Плеве убили! — Лицо земца просияло. Он снял шляпу и занес руку, чтобы перекреститься, но во время спохватился: ведь это было против его политических убеждений! На секунду — одну только секунду — он задержался и всё-таки перекрестился со словами: «Царство ему небесное!»
Чтобы лучше понять то общее ликование, которое охватило самые разнообразные и самые широкие круги при вести об убийстве Плеве, не мешает вспомнить, кем был Плеве. Когда он был назначен министром внутренних дел (сейчас же после убийства нашей партией его предшественника на министерском посту, Сипягина), в беседе с корреспондентом парижской газеты «Матэн» Плеве заявил: «Я — сторонник крепкой власти во что бы то ни стало. Меня ославят врагом народа, но пусть будет то, что будет. Охрана моя совершенна. Только по случайности может быть произведено удачное покушение на меня. Еще два месяца — и революционное движение будет сломлено». И твердой рукой начал борьбу с революцией.
Он сек крестьян, зверски избивал стачечников-рабочих и демонстрантов-студентов. При нем в рабочих стреляли в Ростове, Тихорецкой, Батуме, Харькове, Златоусте, Тифлисе, Баку, Киеве, Одессе, Екатеринославе. За участие в крестьянских волнениях в Полтавской и Харьковской губерниях были отданы под суд 1.029 крестьян. Крестьян не только пороли при усмирениях. Были установлены десятки случаев изнасилования чинами полиции и казаками крестьянских жен и дочерей. Председатель суда запретил защитникам касаться «взысканий, наложенных административной властью». — «Я до сих пор не знал, что изнасилование также относится к числу административных взысканий», — заявил на суде один из защитников.
При Плеве произошел ряд еврейских погромов, организованных правительством и полицией — в том числе знаменитый погром в Кишиневе (6-8 апреля 1903 года). Кроме того, были погромы в Гомеле, Киеве, Екатеринославе, Одессе, Ростове, Баку и Варшаве. То, что Сипягин делал грубо, Плеве делал виртуозно, утонченно. То, что Сипягин делал грубыми порывами, Плеве делал хладнокровно, систематически и последовательно. Сипягин ломал, Плеве подготовлял и планомерно выполнял.
Известен его разговор с графом Шереметевым, бароном Фредериксом и другими придворными о том, что он будет делать, если в Петербурге произойдет демонстрация. — «Высеку», — кратко заявил Плеве. Собеседники усомнились и что-то промямлили о засеченных губернатором Оболенским крестьянах. — «Губернаторы иногда увлекались, — хладнокровно ответил Плеве, — но я же вам говорю: не засеку, а только высеку». — «Ха-ха-ха, а курсисток?» — «С тех и начну», — цинично ответил Плеве. Он преследовал писателей, высылал их, останавливал газеты и журналы. — «Литература, — заявил Плеве в разговоре с вызванным к нему для объяснений известным писателем H. К. Михайловским, — это очаг революционных идей.
Конечно, литература неизбежное зло, с существованием которого приходится мириться. Но никаких демонстративных действий с ее стороны мы не допустим». Наконец, самая война с Японией тогда была задумана в значительной степени именно Плеве — это была его последняя карта, чтобы отвлечь внимание от внутренних дел, последняя карта тиранов всех времен и народов. Свыше двух лет царствовал Плеве, но в конце концов пал от руки ненавидимой им революции.
Покушение было подготовлено и выполнено блестяще. Главными организаторами этого дела были Азеф и Борис Савинков. С Савинковым я познакомился в свой приезд в Женеву осенью 1903 года. Познакомился у Михаила Рафаиловича, который относился к Савинкову с нежной любовью и называл его «нашим Вениамином». Тогда Савинков, действительно, был еще молод (он был только на один год старше меня). В революционном движении он принял участие, когда ему было 20 лет; был в Петербурге арестован и сослан на север России (в Вологду). Оттуда бежал заграницу. В Женеве я с ним встретился через несколько месяцев после его приезда туда. Он очень отличался от других революционеров. Тщательно, даже франтовски одевался, держался в стороне от других.
Во всей его натуре ярко сказывался индивидуализм, он был блестящим собеседником и рассказчиком, писал стихи. В Петербург, за несколько месяцев до покушения, он приехал с английским паспортом: ему очень подходил вид бритого надменного англичанина. Согласно выработанному с Азефом плану, он снял в центре города, на улице Жуковского, богатую квартиру, на которой поселился с Дорой Бриллиант, которая играла роль бывшей певицы из «Буффа» и его любовницы. Кухаркой у них была Ивановская, старая революционерка, участвовавшая в конце семидесятых годов еще в «хождении в народ» и долго прожившая в сибирской ссылке. Роль лакея исполнял бывший студент Егор Сазонов.
В организации были еще четверо, живших в Петербурге под видом легковых извозчиков, продавцов газет и папирос. Среди них папиросником был Иван Каляев. Задача этих четверых состояла в том, чтобы выследить образ жизни Плеве — главное, всю обстановку его утренних выездов в Царское Село по четвергам с докладами к царю. Как внутренняя жизнь в квартире, так и поведение во время наблюдения на улицах были строго разработаны за много месяцев до этого на совместных совещаниях, которые происходили на специальных для этого встречах — в Киеве, Москве и Харькове.
На тщательной разработке всех деталей особенно настаивал Азеф. Савинков любил это называть «японской работой». Работа эта продолжалась несколько месяцев — необходимо было ударить наверняка. Жизнь заговорщиков была полна драматических и комических моментов, но малейшая неосторожность могла привести к провалу и гибели всего и всех. Каляев и трое остальных наружных наблюдателей («извозчики», газетчики, папиросники) работали на улицах — с ними в условных местах (по большей части в ресторанах и трактирах) встречались Савинков и Азеф. В квартире на улице Жуковского жили Савинков, Дора Бриллиант, Ивановская и Сазонов, т. е. англичанин, его любовница, их кухарка и лакей. Вечерами они собирались вместе и обсуждали все добытые наружным наблюдением данные и взвешивали шансы успеха, вырабатывали план покушения.
В конце июня все данные были собраны. Азеф приехал на квартиру и прожил в ней, не выходя из дома, два дня. В эти два дня план был окончательно разработан и его осуществление было намечено на 15 июля. За неделю перед этим квартира была ликвидирована. Бомбы были изготовлены и переданы метальщикам. Метальщиков было четверо — если не удастся почему-либо одному, должен выступить другой, не удастся ему — третий и так далее: Плеве не должен был вырваться из рокового кольца, и никакие счастливые или несчастные «случайности» не должны были помешать заговорщикам. Роли метальщиков были строго распределены: первый метальщик должен был идти по направлению движения кареты и пропустить ее, чтобы замкнуть дорогу назад; вторым — навстречу — шел Сазонов, в сорока шагах за ним — Каляев, который должен был бросить бомбу лишь в том случае, если почему-либо своей бомбы не бросит Сазонов; за ним, на таком же расстоянии, шел четвертый метальщик.
Плеве был убит на месте, Сазонов — тяжело ранен.
Трудно передать то эхо, которым откликнулась страна на этот взрыв. Достаточно сказать, что правительство не осмелилось казнить Сазонова — он был приговорен к каторжным работам на двадцать лет.
Убийство Плеве было не только торжеством партии — это было и торжеством революции.
О том, какие чувства вызвала в обществе бомба Сазонова, можно до некоторой степени судить по речи, которую на суде произнес Карабчевский; сам он, как известно, был далек от революционных настроений. В ней он говорил:
«Плеве настоял на повешении Балмашова, он заточил в тюрьму и послал в ссылку тысячи невинных людей, он сек и расстреливал крестьян и рабочих, он глумился над интеллигенцией, он сооружал массовые избиения евреев в Кишиневе и Гомеле, он задушил Финляндию, он теснил поляков, он влиял на то, чтобы возгорелась наша ужасная война с Японией, в которой уже столько пролито и еще столько прольется крови...
Плеве рисовался Сазонову не иначе, как гибельным, зловещим кошмаром, он своим коленом наступил на грудь родины и беспощадно душит ее. Сазонову он представлялся чудовищем, которое возможно устранить только другим чудовищем — смертью! И вот почему, принимая трепетными руками бомбу, предназначенную для него, он верил, свято верил в то, что она начинена не столько динамитом и гремучей ртутью, сколько слезами, горем и бедствиями народа. И когда рвались и разлетались в стороны осколки от брошенной им бомбы, ему чудилось, что звенят и разбиваются цепи, которыми опутан русский народ...»
Председатель: «Я запрещаю вам, вы не подчиняетесь... Я принужден буду удалить вас...»
Карабчевский: «Я кончаю... Так думал Сазонов... Вот почему, как только он очнулся, он крикнул: — Да здравствует свобода!»

К осени наша московская организация была уже в полном расцвете. Никогда не было у нас столько сил. Число пропагандистов, организаторов, агитаторов росло с каждым днем. Рабочие кружки были теперь во всех районах города, охватывали все крупные заводы и фабрики. Во множестве мы отправляли в подмосковные деревни революционную литературу, которую получали из-за границы и изготовляли сами. Я занят был устройством комитетской типографии с настоящим печатным станком, на котором мы должны были печатать новый журнал — «Рабочую Газету». Половина первого номера у меня была уже готова.
28 ноября в Петербурге произошли крупные уличные демонстрации. Начаты они были студентами на Казанской площади и на Невском, к ним присоединились рабочие и даже обыватели. На Невском произошло страшное побоище, во время которого пострадали сотни лиц. Казаки и полиция избивали демонстрантов нагайками, рубили их саблями, топтали лошадьми.
Избиение вызвало страшное негодование:
публично протестовали ученые общества, врачи, юристы, профессора, писатели. Мы в Москве решили поддержать протест. На 5-ое и 6-ое декабря (6-ое декабря — царский день, именины царя) мы назначили на главной улице Москвы, Тверской, где находился дом московского генерал-губернатора, великого князя Сергея (дяди царя), демонстрацию. К ней мы готовились целую неделю. Во многих тысячах распространили среди рабочих, на окраинах Москвы, наши призывы. Москва волновалась. Одновременно с призывами на демонстрацию мы распространили по городу еще и особого рода воззвание: мы официально предупреждали от имени Московского Комитета Партии социалистов-революционеров, что если назначенная на 5-ое и 6-ое декабря демонстрация будет сопровождаться такими же ужасными избиениями демонстрантов, как это было 28 ноября в Петербурге, личная ответственность за это будет Комитетом возложена на московского генерал-губернатора, великого князя Сергея и на московского полицеймейстера, генерала Трепова.
И Комитет в таком случае не остановится перед тем, чтобы «казнить» их. После убийства нашей партией фон Плеве это звучало серьезно. Я собственноручно опустил в почтовый ящик два конверта с этими заявлениями, адресованные на имя генерал-губернатора и полицеймейстера.
Администрация Москвы приняла наш вызов. Я хорошо помню этот зимний снежный день — 5-ое декабря. К 12 часам дня мы начали собираться на Страстной Площади, где начиналась Тверская и около кафе Филиппова в начале Тверской. Много знакомых лиц, но много и незнакомых. Студенты, курсистки, молодежь, но немало откликнулось и рабочих — они вливались в толпу целыми группами; некоторые из них в целях самозащиты захватили с собой толстые железные пруты, которые прятали под пальто. Лица всех были возбуждены — все пришли, как на праздник, но в глазах у всех был и вызов и решимость. Несколько членов Комитета и пропагандисты держались вместе (согласно принятому накануне постановлению кое-кто из Комитета должен был сидеть дома, чтобы в случае ареста во время демонстрации работа наша не была окончательно расстроена; в числе таких был Никитский, который, кажется, ничего не имел против этого...). Ровно в 12 часов мы запели «Марсельезу» и с ее пением двинулись вниз по Тверской, по направлению к губернаторскому дому. Сейчас же с тротуаров, с площади — к нам примкнули ожидавшие этого момента демонстранты.
По Тверской мы теперь уже шли сплошной и густой толпой, которая чем дальше, тем становилась всё гуще, все чернее. Появилось несколько красных флагов, пение раздавалось всё громче. Мы беспрепятственно прошли один квартал, другой — впереди показалась цепь полицейских. Они перегораживали улицу от одного тротуара к другому. Немного дальше, около самого генерал-губернаторского дома, виднелись казаки на лошадях. Пение нарастало, наша толпа всё ускоряла свой шаг. Вдруг полицейские обнажили свои сабли — очевидно, им была дана команда, которой мы уже не слышали. Шагах в десяти от себя я увидел полицейского с поднятой саблей — на лице его было написано недоумение. Но потом вдруг лицо его исказилось и он ринулся вперед — на нас. Послышались глухие удары (как от выколачивания ковров!), крики, пение смешалось с этими криками. Я видел борьбу за красное знамя, видел, как знакомый студент (член нашего Комитета Ченыкаев) изо всех сил бил кого-то древком этого знамени, расчищая себе дорогу.
Сзади нас давила толпа. Первый ряд демонстрантов — я был в первом ряду — прорвался сквозь полицейскую цепь, но казаки сейчас же оттеснили всех нас в соседний переулок (Чернышевский), который примыкал к дому генерал-губернатора. Мельком я заметил на высоком подъезде углового дома, где помещался знаменитый кондитерский магазин Абрикосова, студента, лежавшего на ступенях — его лицо было рассечено саблей и по лицу текла кровь, заливавшая белокурые волосы. Фуражки на нем не было. Мне пришлось перепрыгнуть через упавшую впереди меня девушку. Воспоминание об этом долгие годы меня потом мучало, мучает и теперь...
Но останавливаться было нельзя: толпа напирала сзади, разбегалась по переулку. Некоторые из бежавших падали. Я отделался счастливо именно потому, что был впереди. Мы прорвались первыми и были сейчас же выброшены в боковой переулок. Все усилия полиции были направлены на то, чтобы не подпустить никого к дому генерал-губернатора и оттеснить толпу назад на Страстную площадь.
Избиты и избиты жестоко были многие, но убитых не было. Только у одного студента был рассечен череп и он был помещен в больницу, но и он потом оправился.
Демонстрация повторилась и на другой день, но на этот раз в ней преобладали рабочие и столкновения с полицией происходили не в центре, а на окраинах города.
За эти дни многие были арестованы. Их в административном порядке продержали несколько месяцев в полицейских участках и тюрьмах, затем выслали из Москвы.
Но, несмотря на все наши потери, мы чувствовали себя победителями: об этих двухдневных демонстрациях долго говорила вся Москва. Кое-где на них откликнулись и в провинции. Теперь перед нами встал вопрос о том, чтобы сдержать данное нами обещание: наше предостережение по адресу великого князя Сергея и генерала Трепова не должно было остаться ударом бича по воде.
Комитет поручил это дело мне и Никитскому, но Никитский был мало пригоден для такого рода дел и оно целиком пало на меня. Довольно скоро мы установили, что великий князь Сергей из своего губернаторского дома на Тверской улице переехал в загородный дворец в Нескучном. Для меня стало ясно, что добраться до него можно было только на улице — при поездках из Нескучного дворца в Кремль. Другими словами — нужен был динамит... Это весьма осложняло всё предприятие. Но тут произошло совершенно чрезвычайное событие.
Меня неожиданно вызвали по телефону к знакомым. Это была очень богатая семья. Я знал, что хозяйка дома (Л. С. Гавронская) была дальней родственницей одного из видных руководителей нашей партии, члена Центрального Комитета, доктора А. И. Потапова. Сама она революционными делами не занималась. В ее прекрасной гостиной я неожиданно встретился с женой доктора Потапова, с которой познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича.
Когда мы остались одни, она сказала, что имеет ко мне от партии очень важное поручение: я должен встретиться с одним человеком, находящимся сейчас в Москве, но при этом я должен принять все меры, чтобы не привести с собой «хвоста» (так мы называли следивших за нами филеров). Мы условились встретиться с нею на следующий день, в 8 часов вечера, на подъезде театра Корша; не здороваясь с ней, я должен буду пойти за тем человеком, с которым она поздоровается у входа в театр. Хотя Т. С. Потапова ничего мне не сказала, я понял, что дело идет о Боевой Организации — той таинственной и могущественной организации, которую мы все боготворили.
На другой день я вышел из дома в 6 часов вечера и два часа истратил на то, чтобы отделаться от своих «хвостов». Ровно в 8 часов я был на подъезде театра Корш. Уже через несколько минут я увидал в толпе входящих в театр Т. С. Потапову и заметил, как к ней подошел одетый в богатую шубу человек. Они поздоровались, как мало знакомые друг с другом люди — и разошлись: Потапова вошла в театр, незнакомец сошел с подъезда театра и медленно стал удаляться. Я шел за ним следом в двадцати шагах. Мы прошли всю Большую Дмитровку, вышли на бульвары, завернули на Малую Дмитровку. Незнакомец ни разу не обернулся. Но на углу Малой Дмитровки он остановился, дождался меня и мы вместе подошли к стоявшему тут же лихачу. — «Извозчик! К Тверской заставе!» и он, не торгуясь, сел в сани, жестом пригласив меня сесть рядом с ним. Сани помчались, как стрела.
Незнакомец несколько раз незаметно оглянулся — за нами никого не было: мы были в безопасности. Украдкой я несколько раз его оглядывал: на нем была прекрасная шуба, пышный бобровый воротник и такая же шапка. Лицо его было мне совершенно незнакомо — бритый, плотно сжатые надменные губы. Он скорее походил на англичанина. Всю дорогу он молчал. Когда мы подъехали к заставе, он велел — на чистом русском языке — извозчику остановиться и небрежно бросил ему трехрублевую бумажку. Извозчик почтительно снял шапку. Потом незнакомец взял меня под руку и мы вошли в трактир на углу — трактир был большой и богатый. — «Отдельный кабинет!» — бросил на ходу приказание незнакомец. Пришедшему половому он заказал стерляжью уху с пирожками, пожарские котлеты и бутылку водки с закуской. И только после того, как половой ушел, незнакомец, наполнив две рюмки водкой и приподняв свою, улыбнулся глазами и произнес: «За ваше здоровье, Владимир Михайлович!»
И только теперь за маской надменного британца я узнал знакомые мне черты Бориса Викторовича Савинкова, с которым немного больше года тому назад познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича. Мои предположения оправдались — дело, действительно, шло о Боевой Организации!
Савинков вызвал меня в связи с нашим предостережением по адресу великого князя Сергея Александровича. Оказывается, наши пути скрестились! За великим князем уже охотилась Боевая Организация — как я позднее узнал, охотилась два месяца. И наше вмешательство могло испортить всё дело: переезд великого князя Сергея из губернаторского дома в городе в загородный дворец в Нескучном был, несомненно, следствием нашего предостережения. От имени Боевой Организации Савинков мне приказал оставить всякую слежку за великим князем и вообще оставить его в покое.
В этом, в сущности, и заключалось всё его дело ко мне. Но мы просидели в отдельном кабинете вдвоем два часа. Ему, видимо, самому было приятно хотя бы на короткий срок скинуть с себя личину недоступного всем англичанина и отвести душу с приятелем. Мы говорили обо всем, что угодно — об общих друзьях и знакомых, о театре, о литературе, — обо всем, кроме наших революционных дел.
Те, кто хорошо знали покойного Савинкова, помнят, каким очаровательным собеседником и рассказчиком он мог быть, когда хотел. И на прощание — перед тем как позвать полового для расплаты по счету — мы крепко с ним расцеловались.
Домой я летел, как на крыльях: на душе у меня была великая тайна — я знал, что теперь, рано или поздно, великий князь Сергей Александрович будет убит!
В последних числах декабря (1904 года) приехали из-за границы — из Гейдельберга — мои друзья: оба Фондаминских (Амалия и Илья) и Абрам Гоц. Абрам и Илья тоже вошли в нашу московскую организацию, но они были новичками и на меня смотрели как на опытного уже революционера (ведь я уже целый год состоял в Московском Комитете нашей партии). Но даже им я не сказал ни слова о секретном свидании с Савинковым (Абрам тоже его знал лично по Женеве) и о предстоящем покушении на Сергея Александровича Боевой Организации. Новый год, помню, мы встречали вместе в веселой и дружной компании.
В первых числах января (1905 г.) в Москву дошли слухи о сильном брожении среди рабочих Петербурга. Передавали подробности, рассказывали о странной роли, которую стал играть среди рабочих священник Гапон. Это брожение сначала носило легальный характер и священник Гапон встал во главе его. Мы в Москве начали получать письма из Петербурга, оттуда же присылали нам прокламации и перечень требований, которые выставляли петербургские рабочие. Москва должна была, конечно, поддержать. 8-го января вечером, за заставой, на квартире одного рабочего, было назначено совещание с представителями рабочих от разных московских фабрик и заводов, на котором должен был быть обсужден вопрос о присоединении к петербургским рабочим. Московский комитет нашей партии командировал меня на это совещание.
Перед вечером, помню, я пошел к друзьям — оттуда уже я должен был отправиться на рабочее совещание. Отвезла меня к заставе Амалия, со своим кучером: у ее матери была собственная лошадь от Ечкина. Здесь же мы и расстались. Мы оба не предполагали тогда, что наша разлука будет такой долгой... Собрание было очень оживленным — на нем было до 25-30 представителей с разных московских заводов. Единогласно было решено присоединиться к Петербургу — и мы совместно выработали текст воззвания с требованиями, экономическими и политическими. Общая забастовка должна была начаться на другой день, 9-го января.
В ночь на 9-ое января я был арестован у себя на квартире. Я давно уже был готов к этому аресту, и он меня нисколько не удивил. Ничего компрометирующего у меня, конечно, не было найдено. Составленное на ночном собрании рабочих воззвание я успел проглотить.
Родители отпускали меня в тюрьму спокойно: время тогда было такое, что на тюрьму все смотрели, как на обязательную и неизбежную повинность. И даже отвозивший меня в тюрьму полицейский офицер выразил надежду, что меня, как и всех других арестованных, вероятно, скоро из тюрьмы выпустят.
Революция тогда была в воздухе.

 

 

Вернуться к оглавлению

Электронная версия книги воспроизводится с сайта http://ldn-knigi.lib.ru/
OCR Nina & Leon Dotan ldnleon@yandex.ru
{00} - № страниц, редакционные примечания даны курсивом.


Здесь читайте:

Зензинов Владимир Михайлович (1880-1953), один из лидеров эсеров.

Революция 1917 года (хронологическая таблица)

Гражданская война 1918—1920 гг. (хронологическая таблица)

Кто делал две революции 1917 года (биографический указатель).

Белое движение в лицах (биографический указатель).

Кожевин В.Л. - Новый взгляд на роль в армии в борьбе за власть в Сибири (1917 - середина 1919 г.) ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Хазиахметов Э.Ш. - Роль бывших ссыльных в политической борьбе 1917-1918 годов в Сибири  ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Распад России в 1917 году

Временное Всероссийское правительство (09 - 11.1918) Иначе именовалось - Уфимская директория. Затем - Омское правительство. (11.1918 - 01.1920)

Конституция уфимской директории - Акт об образовании Всероссийской Верховной Власти 26(8)-10(23) сентября 1918 .

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на 2-х доменах: www.hrono.ru и www.hronos.km.ru,

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС