SEMAGROUP.RU > XPOHOC > БИБЛИОТЕКА > ПЕРЕЖИТОЕ >
ссылка на XPOHOC

Зензинов В.М.

1953 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

На первую страницу
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Зензинов В.М.

ПЕРЕЖИТОЕ

Зензинов В.М. Пережитое. Нью-Йорк. Издательство им. Чехова. 1953.

6. ССЫЛКА И ЭМИГРАЦИЯ

Конечно, я должен был выполнить свое обязательство — по отношению к врагу это, быть может, еще более необходимо, чем по отношению к друзьям.
К назначенному сроку я с так называемым «проходным свидетельством» явился в канцелярию архангельского полицеймейстера. Он принял меня и сказал, что я получу «назначение», т. е. указание того отдаленного от Архангельска города, в котором должен буду отбывать свою ссылку, через два дня, когда и должен к нему снова явиться (проживавшие в самом Архангельске ссыльные, неисповедимыми путями узнававшие все секреты, сообщили мне, что таким местом мне будет назначена Кемь — отдаленный город на Белом море).
Конечно, со стороны полицеймейстера был сделан промах, которым я сейчас же воспользовался: он должен был меня арестовать, но почему-то сделать это он не догадался, я же считал все свои обязательства по отношению к нему выполненными — в назначенный мне срок я в его распоряжение явился. Прямо из канцелярии отправился на вокзал и сел в первый же отходивший в Москву поезд. Расчет мой был очень простой: от Архангельска до Москвы поезд идет двое суток — ровно столько, сколько должен был ждать полицеймейстер, чтобы отправить меня в ссылку. Конечно, дорогой мог быть обыск. Но на этот случай у меня был в кармане паспорт на чужое имя, изготовленный моими товарищами в Москве, которым я благоразумно запасся.
А в самой Москве у меня состоялось свидание с Амалией, которая принесла мне адрес жившего в городе Сувалки контрабандиста, занимавшегося переправкой людей заграницу. И из Москвы, куда я доехал, пересев на другую железнодорожную линию, я взял направление прямо на запад. Сначала надо было еще заехать в Вильно, чтобы проверить адрес контрабандиста. Нужный мне адрес в Сувалках я нашел легко. В маленьком покосившемся на бок домике меня встретил тщедушный человек, типичный по обличию еврейский фактор, занимавшийся всеми делами на свете, в том числе и контрабандой.
Он быстро ответил на условленный пароль и деловито сообщил, что такса за переход в Германию — 15 рублей, причем ничего вперед платить не надо: я вношу деньги в нашу партийную местную организацию в Сувалках, а при переходе границы отправляю письмо (условную открытку) в Сувалки. Деньги контрабандист получает уже после этого от нашей организации. Ясно и верно, как в Государственном банке!
Но мой контрабандист предупредил, что я не должен ходить по улицам Сувалок, а высидеть до утра в его комнате. Весь день я просидел у него, а вечером он любезно указал мне в углу койку. В той же комнате стояла огромная семейная кровать, под периной которой помещались не только контрабандист с женой, но и множество маленьких детей. Я никак не мог их сосчитать, они время от времени вылезали с разных концов из-под перины и с любопытством смотрели на меня. Было жарко, душно, в комнате противно пахло кислятиной, весь потолок был усеян мухами.
От койки я отказался — воображаю, сколько там было клопов и блох! — и всю ночь мужественно просидел на стуле. На рассвете мы с контрабандистом отправились вдвоем дальше. Сначала куда-то на окраину. Оттуда в телеге до Августова. Из Августова дальше до какой-то деревни. Это было уже на самой границе. Здесь мне дали фуражку с длинным козырьком и билет на польскую фамилию. Я превратился в местного жителя, но, вероятно, мало походил на него, потому что контрабандист с неудовольствием смотрел на меня, сокрушенно мотал головой и даже хлопал себя по полам своего длинного лапсердака.
На улицу мне и здесь выходить не рекомендовалось. До заката солнца я высидел в маленькой душной хибарке, в которой почему-то все окна были наглухо забиты. Такого количества мух, какое было в этой хибарке, я в жизни своей не видывал. Они летали по комнате черной тучей и в воздухе стояло постоянное жужжание. Какое-то настоящее мушиное царство! Когда смерклось, за мной пришли и подвели к огромной колымаге, похожей на карету. Она была запряжена парой кляч и имела такой вид, будто ее только что вытащили из музея. Она уже была битком набита еврейским семейством. Почти все сидение занимала толстая женщина в ситцевом платье, против нее молодой человек с видом меламеда, с пейсами, девочка-подросток и несколько маленьких детей — все среди огромных узлов.
Меня втиснули в карету и я оказался около толстухи, которая любезно старалась потесниться — больше делала вид, что старается, а на коленях у меня очутилась маленькая Рохеле с черной косичкой, похожей на крысиный хвост. Карета покатилась — правда, очень медленно. Через некоторое время остановилась. Раздались крики. К окну подошел солдат в форме пограничника. Сначала он почему-то выругал нашего возницу, возле которого сидел еще какой-то молодой еврей, потом заглянул в наше окно. Мы показали ему наши листки. Он небрежно взглянул на них и, не глядя на нас, махнул рукой. Мы покатили дальше — Россия осталась позади. Всё прошло так просто, что я не верил своим глазам — возможно, впрочем, что дело это и не было таким простым, каким оно мне тогда показалось: вполне вероятно, что пограничники были пайщиками того акционерного предприятия, которое занималось переправкой контрабанды — людей и товаров.
Карета покатила дальше. И было уже совсем темно, когда мы въехали в какое-то селение. Здесь все вывески были уже на немецком языке — то была Восточная Пруссия. Мне указали на вокзал. С маленьким дорожным чемоданом в руках, с радостным сердцем, я подходил к нему. И здесь, в последнюю минуту, едва не погиб. При входе на вокзал меня встретил величественный немецкий жандарм. — «Ваш паспорт!?» спросил он по-немецки. Никакого заграничного паспорта у меня, конечно, не было, но я инстинктивно полез рукой в боковой карман и объяснил ему, что я студент из Кенигсберга и возвращаюсь из поездки домой, с каникул. Он махнул рукой и я прошел на вокзал. Бывают на свете и благодушные немецкие жандармы.
Дальше уже всё пошло, как в сказке. Я взял билет до Кенигсберга, в Кенигсберге — билет до Берлина, в Берлине — прямой билет на скорый поезд в Женеву. Нигде за все время у меня не спросили паспорта — даже при переезде швейцарской границы.
В Женеву я приехал чудным летним днем. Пришел по адресу, который мне был известен еще в Москве. Застал там двух пожилых — по тогдашним моим понятиям — людей. Один из них был Феликс Вадимович Волховский, которого я уже знал раньше и который меня радостно обнял. Другой — с большим открытым лбом, кривым орлиным носом и остроконечной изящной бородкой — спросил, как моя фамилия.
В комнате был еще какой-то незнакомый мне человек, а потому свою фамилию я написал на обрывке бумажки и протянул ему ее. Бросив на нее взгляд, он тоже стал меня обнимать. То был член Центрального Комитета нашей партии — Николай Сергеевич Тютчев, как и Ф. В. Волховский, бывший тоже членом партии Народной Воли, его, впрочем, теперь звали «Петр Иванович». Он, очевидно, уже слышал обо мне. Женева осенью 1905-го года бурлила. Все происходившее в России немедленно отражалось здесь. 1905-ый год был одним из самых бурных в истории России — его называют годом «первой русской революции».
Эта революция началась Девятым Января, когда под предводительством священника Гапона многотысячные толпы рабочих в Петербурге двинулись с петицией об улучшении своей жизни к Зимнему Дворцу, где были встречены ружейными залпами. Мирная манифестация превратилась в революционное выступление. Если в широких народных массах еще сохранялась вера в царя, 9-го января 1905-го года она была расстреляна. Священник Гапон каким-то чудом остался в живых. Он был в первых рядах манифестантов, шедших с царскими портретами и иконами, упал на мостовую и пролежал под выстрелами.
Его спас находившийся с ним рядом инженер Путиловского завода Петр Моисеевич Рутенберг, который тут же остриг ему волосы, увел к знакомым и переодел в штатское. Гапон выпустил к народу воззвание, в котором посылал проклятие царю. Рутенберг, имевший связи в революционных кругах (среди социалистов-революционеров), помог ему перебраться за границу и через несколько дней Гапон благополучно добрался до Женевы.
Война с Японией еще продолжалась — с театра военных действий продолжали приходить вести о неудачах русских войск. Во всем винили военное начальство и командование, обвиняли правительство, и эти настроения усиливали революционное брожение в стране. После 9 января стихийные забастовки, принявшие политический характер, прокатились по всем крупным городам. Военные неудачи и рабочее движение в городах не могли не отразиться и на настроении деревни.
Движение, начавшееся с отдельных вспышек, в феврале-марте 1905 года превратилось в массовое и охватило громадный район, притом сразу с различных концов — в центральной России, в Польше, в Западном и Прибалтийском крае и на Кавказе. Весной и летом 1905 года крестьянским движением было охвачено 14% всей территории России. За два только месяца — апрель и май — по газетным подсчетам, было совершено 116 покушений на различных представителей власти — от городовых до губернаторов. Но, быть может, самым тревожным явлением были военные восстания: в движение пришла сила, на которую опиралась правительственная власть. Самым грозным было восстание матросов в Черном море на броненосце «Потемкин» (13-24 июня): взбунтовался лучший броненосец черноморской эскадры, поднял красный флаг и ушел в Румынию. Оставшаяся верной правительству черноморская эскадра не посмела с ним расправиться. Руководителем этого восстания был простой матрос Афанасий Матющенко. Из Румынии он проехал в Швейцарию и теперь тоже был в Женеве.
Мой отъезд в ссылку (в Архангельск), побег из нее и переход границы — все это произошло с такой быстротой, что заняло в общем не больше десяти дней: в середине июля я выехал из Москвы и в конце месяца был уже в Женеве. Женевы я теперь не узнал. Как прежде, так и теперь, я, конечно, жил среди русских — в одном из отдаленных женевских кварталов, в Каруж (Carouge). Каруж, как и вся Женева, был очень тихим провинциальным уголком. Здесь находились генеральные штабы обеих революционных партий — Партии социалистов-революционеров и Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, здесь же выходили и оба журнала — «Революционная Россия» социалистов-революционеров и «Искра» социал-демократов.
Иногда устраивались рефераты, с которыми выступали руководители обеих партий — от социалистов-революционеров В. М. Чернов, от социал-демократов Г. В. Плеханов и Ю. О. Мартов. Но работа той и другой партии шла в замкнутом кругу, в тиши, как и подобало подпольным организациям.
Теперь всё изменилось. Раньше приезжие из России были очень редки. Если кто и приезжал на время в Женеву, его приезд всегда был обставлен большой тайной и конспиративностью. Когда, например, в Женеву приезжал Гершуни, он по целым дням не выходил из дому, чтобы не попадаться на глаза русским шпионам, и на улицу выходил лишь ночью — предосторожность, между прочим, совершенно излишняя, так как все подробности о пребывании Гершуни в Женеве Департамент Полиции узнавал из донесений Азефа, вместе с которым заседал Гершуни...
Теперь Женева кишела приезжими из России, среди которых было много бежавших, подобно мне, из ссылки, приезжавших на короткое время за инструкциями революционеров и снова уезжавших обратно в Россию на работу. Революционное море все сильнее бушевало в России — его волны время от времени выбрасывали в Женеву тех, кто были на его поверхности, снова их захватывали и уносили обратно. Отразилось это и на внешней жизни русской Женевы — вернее Каружа. Доклады следовали за докладами — обычно их было теперь по несколько в неделю. Выступали не только Чернов, Плеханов и Мартов, но также Волховский, Илья Рубанович, приезжавший для этого из Парижа, князь Хилков, бывший толстовец, теперь примкнувший к социалистам-революционерам, Ленин, Дейч, Троцкий, Луначарский, Мартынов (Пиккер).
Полемика между социалистами-революционерами и социал-демократами (большевиками и меньшевиками) достигла тогда апогея. Для тех, кто сам не прошел через это, может показаться странным, до какой страстности и взаимной нетерпимости доходили люди — недаром говорят, что самая страшная борьба — борьба братоубийственная, происходящая между близкими. Казалось бы, что могло быть естественнее, чем союз двух революционных и социалистических партий против общего противника — царского самодержавия?
А между тем именно взаимная борьба между социалистами-революционерами и социал-демократами — правда, борьба идейная, принципиальная, а не физическая — велась тогда едва ли не с такой же страстью и напряжением, как и борьба обеих этих партий с правительством!
Два основных вопроса разделяли эти партии: аграрный вопрос и вопрос о терроре.
Социалисты-революционеры были не только партией пролетариата, рабочих, но и крестьянства — тех и других они объединяли в одно понятие трудового народа.
Социал-демократы (и большевики и меньшевики), как и все марксисты того времени, были исключительно классовой партией одного лишь промышленного пролетариата и смотрели на крестьянство, владевшее землей (как бы ни был мал и ничтожен земельный участок, на котором крестьянин работал), как на мелкую буржуазию. Поэтому и на партию социалистов-революционеров марксисты смотрели, как на буржуазную партию, и отрицали за ней право называться социалистической.
Другой разделявший обе партии вопрос — не менее острый — был вопрос о терроре. Социал-демократы были сторонниками массового рабочего движения и относились отрицательно к индивидуальному террору, видя в этом тоже признак буржуазности и проявление недоверия к массам. В своем отрицании и полемике они доходили до того, что даже усомнились в первом террористическом акте партии социалистов-революционеров, который сделал партию популярной в революционных массах — в покушении 2 апреля 1902 года на министра внутренних дел Сипягина.
Социал-демократы утверждали, что это покушение было индивидуальным актом студента Балмашова, мстившего за преследования студентов, и что партия социалистов-революционеров, заявившая официально, что это было делом ее Боевой Организации, лишь «примазалась» (буквальное выражение «Искры») к нему и что никакой Боевой Организации в действительности у партии социалистов-революционеров не существовало; партия социалистов-революционеров, по словам «Искры», «козыряла мертвым телом Балмашова»...
Нетрудно понять, какую горечь и какое раздражение вызывала в обеих партиях эта полемика, длившаяся целые годы! Ее отчасти можно объяснить лишь тем, что то была борьба за умы и души всей революционной молодежи того времени. Эта взаимная полемика, отнимавшая так много сил от непосредственной революционной борьбы с правительством, не была украшением ни для той, ни для другой партии — хотя я и должен признать, что партия социалистов-революционеров несла за нее меньше ответственности, чем социал-демократическая партия в ее обеих фракциях того времени — большевистской и меньшевистской.
Социалисты-революционеры в этой полемике занимали большею частью оборонительные позиции — инициатива нападения почти всегда принадлежала социал-демократам; кроме того, эсеры неоднократно предлагали социал-демократам объединить общие усилия в борьбе с правительством и даже пытались в самой России создавать общие организации. Но социал-демократы каждый раз с негодованием отвергали эти предложения («руки прочь!»), по их прямому требованию из центров такие организации в России были ликвидированы. Полемика между социал-демократами и социалистами-революционерами на устраиваемых в Женеве рефератах часто принимала очень острые формы.
Нетерпимость, быть может, вообще тогда характеризовала русскую революционную среду. Полемизировали между собой не только социал-демократы и социалисты-революционеры, но и большевики с меньшевиками — Ленин и Зиновьев, с одной стороны, Плеханов и Мартов, с другой. Были свои оттенки также у Троцкого, Луначарского (оба были тогда меньшевиками), Акимова («Рабочее дело»)...
Не всё благополучно было тогда и в рядах социалистов-революционеров. Как раз в те месяцы, когда я был в Женеве, там, в рядах партии социалистов-революционеров, образовалась группа сторонников аграрного террора — так называемая группа Устинова, высказывавшаяся не только за поджог и разрушение помещичьих имений, но и за немедленный захват революционными группами фабрик и заводов (Устинов позднее — после 1917-го года — примкнул к большевикам и умер где-то в одном из балтийских государств полпредом). Революционная мысль бродила тогда во всех направлениях, отражая происходившее в России летом и осенью 1905 года народное неорганизованное революционное движение в самых разнообразных формах.
Для полноты картины не мешает упомянуть еще и об анархистах, несколько групп которых было в Женеве — кажется, в Женеве больше, чем во всей России. Они тоже устраивали собрания. Всего больше известны были два брата Кавтарадзе (грузины). Собрания, которые они устраивали в женевских кафе, были замечательны тем, что всегда заканчивались драками (дрались главным образом анархисты с социал-демократами), и на поле битвы оставались сломанные столы и стулья. В конце концов им перестали давать помещения...
В Женеве я встретил немало старых своих знакомых. Среди них был прежде всего Михаил Рафаилович Гоц, которого я увидал в первый же день своего приезда. Снова увидал Л. Э. Шишко и Ф. В. Волховского, которых тоже глубоко уважал и любил. Познакомился с Е. Е. Лазаревым и Н. В. Чайковским, имя которого хорошо знал, изучая историю русского революционного движения. О Н. С. Тютчеве я уже говорил.
О князе Хилкове — тоже. Последний был замечательной фигурой. Я уже упомянул выше, что он был прежде толстовцем. Одно время — был близок к духоборам. Дмитрий Александрович Хилков принадлежал к аристократическим кругам, был когда-то даже близок к двору. Биография его и история его духовной жизни — одна из самых своеобразных.
Аристократ, бывший придворный, затем толстовец — он сделался революционером, примкнул к партии социалистов-революционеров, сделался убежденным террористом (написал брошюру «Террор и массовая борьба») и теперь, в Женеве, обучал революционеров стрельбе из револьвера. Забегая немного вперед, скажу, что и конец его был так же необыкновенен, как и вся его жизнь. Когда началась война (в 1914 году), князь Хилков написал письмо Николаю II-ому, который его знал лично, прося, чтобы ему дали возможность принять участие в защите России. Просьба его была исполнена — ему дали казачий полк и отправили на фронт. При первом же случае князь Хилков при встрече с неприятелем скомандовал — «В атаку!» и во главе казачьей лавы врезался в немецкие ряды. Очевидцы рассказывали, что он мчался впереди полка, даже не вынимая шашки из ножен: он, очевидно, хотел умереть. Больше его не видали: он погиб смертью героя.
Меня, конечно, очень интересовал Гапон. Однажды он пришел в редакцию «Революционной России», когда я там находился. Я сразу узнал его по фотографиям, которые тогда всюду были напечатаны. Он совсем не походил на священника. Конечно, он был уже не в рясе, а в хорошо сшитом и ловко сидевшем на нем летнем костюме из светлой материи. Но меня удивило в нем не это. Это был очень подвижной человек с быстро меняющимся выражением лица.
По внешнему типу он походил на южанина, каковым и был в действительности (кажется, из Полтавы). Было в его лице не только непостоянство, но и какая-то несерьезность, а в движениях — торопливость. В том, как он вошел, поздоровался — нас познакомили, о чем-то спросил, потом переспросил, — как быстро бегали по комнате глаза, по тому, как он в разговоре переходил от одного вопроса к другому — во всем его облике я почувствовал совершенно чужого нам человека. И мне было странно, что, несмотря на тот ореол, которым в моем представлении было окружено его имя, он на меня не произвел выгодного и даже приятного впечатления. Это первое и такое неожиданное впечатление от встречи с ним мне самому показалось тогда странным. Он производил впечатление человека легкомысленного и даже незначительного. Расспросы это впечатление подтвердили. В Женеве как будто никто к нему в то время серьезно не относился, а некоторые отзывались о нем даже пренебрежительно. Многие отмечали в нем две особенности: он проявлял большую жадность к деньгам и одновременно чрезвычайно легко их тратил (всегда на себя самого) и оказался чрезвычайно предприимчивым в разного рода романтических похождениях.
Это было совершенно неожиданным в человеке, выдвинувшемся в роли народного вождя... Гапон был не только ловелас. Он оказался и чрезвычайно тщеславным человеком, и не прочь был широко покутить. Вообще во всех своих проявлениях это был далекий и чуждый революционной среде человек. Но тогда никто еще не догадывался, насколько далек был Гапон от революции, хотя, по-видимому, уже тем летом он вступил на путь, который привел его к предательству, а затем — к позорному и страшному концу...
Совсем другое впечатление производил человек, которого тоже выдвинули события. Я говорю об Афанасии Матющенко, руководителе восстания на «Потемкине». Мне тогда тоже пришлось с ним познакомиться. Это был скромно одетый в дешевую пиджачную пару немного сутуловатый крепкий человек. У него было простое скуластое лицо, держал он себя скорее застенчиво. Матрос в нем угадывался с первого же взгляда. У него были большие серые глаза, — грустные и даже скорбные. К нему, в противоположность Гапону, все относились с уважением и любовью. Помню рассказ о встрече с ним одной приехавшей в Женеву знакомой. — «Вошла я, — говорила она, — в указанную мне квартиру. Хозяйки не нашла. Вместо нее увидала незнакомого мне человека. На его коленях сидела трехлетняя девочка, дочь хозяйки, прелестная малютка с волнами чудных золотистых кудрей. Она обвила своими ручонками шею мужчины и прижалась щечкой к его лицу. Он же тихонько, точно опасаясь спугнуть, гладил девочку по золотистой головке, а она лепетала ласково ею самой выдуманные слова и целовала его — целовала его лоб, глаза, щеки... И я тогда же подумала: тот, кого так любит эта чудесная девочка, должен быть очень хорошим человеком».
Таким и был Матющенко. В противоположность Гапону, который, как рыба в воде, плавал среди восторженных поклонников и особенно поклонниц в эмиграции, Матющенко очень скоро почувствовал себя заграницей неуютно. Он плохо разбирался в теоретических разногласиях партий и фракций, с недоумением, а потом и раздражением, относился ко всем этим спорам, разговорам, рефератам, собраниям. Его боевая простая натура рвалась к действию — и вся эта революционная суетня ему казалась выдумкой интеллигенции. Отсюда его грусть, тоска, а потом и раздражение. Сначала он примкнул к социалистам-революционерам, но потом отошел от них и неожиданно объявил себя анархистом. Вскоре он уехал в Америку, где продолжал общаться с анархистами, пробыл там недолго, вернулся в Европу и из Румынии отправился в Россию. Там его арестовали в Николаеве с бомбами и, по приговору военно-полевого суда, повесили.
Теперь я себя чувствовал профессиональным революционером — позади меня был год подпольной комитетской работы, полгода тюрьмы, ссылка, побег и переход через границу. Я знал, что мое пребывание заграницей должно быть временным и всего вернее кратковременным, что скоро я опять поеду на революционную работу в Россию и теперь хотел использовать этот перерыв с наибольшей пользой для дальнейшего. Поэтому я решил пройти все три школы революционной техники, которые мне казались необходимыми: паспортное дело, типографскую технику и изготовление бомб. Когда я сказал о своих намерениях Михаилу Рафаиловичу, он одобрил мои планы и помог мне их осуществить.
Паспортное дело было сравнительно легким. В партии были специалисты, умевшие приготовить любой паспорт. При помощи многочисленных связей в России, здесь, на складе, всегда имелись какие угодно бланки и книжки: крестьянские, дворянские, на три года и бессрочные. Смастерить фальшивый паспорт — дело само по себе нехитрое, для этого достаточно иметь перед собой хороший образец. Но такой паспорт — с выдуманным именем и фамилией, со всеми данными, «взятыми с потолка», немногого стоит.
Если вы по такому паспорту пропишетесь и чем-нибудь вызовете подозрение со стороны полиции или с таким паспортом будете арестованы, то достаточно телеграфного запроса полиции в место выдачи паспорта — и подложность его будет немедленно установлена. Совсем другое дело — дубликат или, как его называли, «железный паспорт». Этот последний был буквальной копией настоящего. Для этого необходимо иметь подробный текст настоящего паспорта и переписать его на бланк или в книжку. При проверке такого паспорта на месте выдачи власти должны были ответить, что такой-то паспорт тогда-то, за таким-то номером, был, действительно, выдан на такое-то имя — и в таком случае было много шансов благополучно выкрутиться из опасного положения. Вот почему в партии очень дорожили связями с управляющими домами, дворниками, а еще лучше со швейцарами и владельцами гостиниц и меблированных комнат — у них брали нужные тексты паспортов, снимали копии печатей и людей подходящего возраста и с подходящими приметами снабжали «железными паспортами». А иметь хороший паспорт — еще лучше несколько! — в революционном деле при постоянных переездах с места на место — великое дело!
Надо было научиться не только писать паспорта, но и подделывать подписи — у нас были великие артисты этого дела. Кроме того, надо было также уметь «мыть паспорт», так как не всегда можно достать чистый бланк или книжку, а переменить паспорт бывает необходимо. Это делалось при помощи раствора марганцово-кислого калия. «Мытые» паспорта были уже паспорта второго сорта, потому что почти всегда можно было их узнать — опытный полицейский лизнет паспорт и сейчас же вас разоблачит: мытый паспорт выдает его кислый вкус. Кроме того, бумага мытого паспорта приобретала несколько матовой оттенок, от которого, впрочем, можно избавиться, натерев бумагу жидким яичным белком.
Труднее было подделывать печати. Это обычно делалось таким образом. На тонкой кальке или еще лучше на папиросной бумаге карандашом снималась копия печати или прописки, затем бумага наклеивалась на кусочек аспидной доски. Когда клей высыхал, надо было осторожно выцарапать иглой, насаженной на пробку (гравировальная игла!) рисунок — и печать была готова.
Типографское дело мне нравилось гораздо больше паспортного и я с увлечением в течение нескольких недель им занимался в нашей партийной типографии. Любовь к этому делу у меня была с детства, во всяком случае со времен гимназии, когда я изготовлял домашние гектографы, варил и переваривал на кухне — к негодованию нашей кухарки — массу из вонючего столярного клея и глицерина или из желатина. Мне всегда казалось чем-то волшебным изготовление во многих экземплярах написанного тобой — к этому примешивалось уважение к силе печатного слова, к возможности передать мысль многим и многим, не только знакомым, но и незнакомым. И теперь я с удовольствием целыми днями вертелся с верстаткой в руке около наборной кассы, набирал разные тексты, смачивал губкой набор, чтобы он не рассыпался, связывал тонкой бечевкой и учился переносить его, не рассыпая, с одного стола на другой. В сущности говоря, мне вовсе не требовалось научиться профессии наборщика, мне надо было лишь на опыте познакомиться со всеми деталями типографского дела, чтобы, в случае надобности, дать указания при устройстве подпольной типографии. Но мне нравилось это дело само по себе и я возился со всеми этими шпонами, линейками, концовками, заглавными буквами. Самое трудное, конечно, в типографском деле было достать вал — что касается доски, то ее прекрасно могло заменить толстое зеркальное стекло.
Но, конечно, самым увлекательным, самым трудным и ответственным делом была динамитная мастерская. В Женеве в то время у партии было несколько динамитных школ. Паспортное и типографское дело не требовало особой тайны, что же касается динамитной мастерской, то, разумеется, такое дело было весьма предосудительным и с точки зрения свободолюбивой Швейцарии.
Поэтому подпускали к нему лишь совершенно испытанных людей. Для школы снимали отдельный домик где-нибудь на окраине города, избегая домов с большим количеством квартир и центральных мест — в лаборатории всегда могло произойти несчастье, а партия не считала себя в праве подвергать риску посторонних. Одним из наиболее известных в партии химиков был тогда Борис Григорьевич Биллит. Через несколько месяцев после описываемого мною времени как раз у него и произошел несчастный случай (несмотря на весь его опыт!) — взрыв во время работ, которым ему оторвало кисть левой руки. На взрыв явилась полиция — и Биллит получил полтора года тюремного заключения: он объяснил, что производил у себя в квартире химические опыты.
Но я попал в учение не к Биллиту, а к другому нашему химику — Черняку. Имя его через полтора года прогремело на весь свет, так как он был найден убитым на пароходе, шедшем из Швеции в Антверпен (Бельгию): было установлено, что он при таинственной обстановке был отравлен в своей каюте газами агентами царской полиции. В связи с этим в центральном органе партии с. р. были опубликованы секретные документы, устанавливавшие, что к этому убийству имели отношение три царских министра: министр внутренних дел Столыпин, министр иностранных дел Извольский и министр юстиции Щегловитов! (См. «Знамя Труда», № 2 от 12 июля 1907 г.). Черняк был по образованию химиком, окончившим за границей какой-то специальный институт.
Я очень хорошо помню мастерскую и мои занятия в ней. Нас было тогда три или четыре человека учеников. Один из них был кавказец, другим была молодая, очень нервная и нетерпеливая девица, которая только чудом нас всех не взорвала; если бы я был немного постарше, то, конечно, должен был бы принять все меры к тому, чтобы не допустить ее к такому ответственному и опасному делу. От химика требуются прежде всего крепкие нервы, самообладание и находчивость. У этой девицы не было ни того, ни другого, ни третьего.
Разумеется, мы знакомились только с техникой изготовления взрывчатых веществ и снарядов — никакого знания химии от нас не требовалось. Все дело распадалось на две основные задачи: изготовление снарядов или оболочек и приготовление самих взрывчатых веществ. Первая задача требовала лишь некоторой ловкости рук — никакой опасности это дело не представляло. Именно с этого обычно и начиналось учение. Надо было научиться из тонкой латунной жести готовить разной формы и разных размеров коробки — они и должны были служить оболочками бомб.
Размеры коробок могли быть самые разнообразные — от маленьких, в форме портсигара, которые можно было поместить в боковой карман пиджака или в муфту, до больших ящиков — как из-под монпансье — на 8-10-12 фунтов (сазоновская бомба была двенадцатифунтовая). Надо было уметь скроить такую коробку из листа жести и тщательно спаять ее на газовом рожке или на спиртовой лампочке — для этого необходимы были олово, паяльник, нашатырь, кислота. Прочность оболочки и ее толщина особого значения не имели, так как динамитная бомба действует не осколками, а силой взрывающихся газов. Их особенность при этом: они всегда направляются в сторону наибольшего сопротивления. В сущности говоря, динамитную бомбу можно сделать даже из картонной коробки из-под конфет!
Несколько труднее изготовить — тоже из латунной жести — запальную трубку, в которой взрывалась гремучая смесь из сахара и бертолетовой соли: это было как бы сердцем снаряда, его самым чувствительным местом. Взорвавшаяся здесь гремучая ртуть и взрывала динамит. В этом запальнике помещалась тоненькая и очень хрупкая стеклянная трубочка с двумя расширениями в виде маленьких шариков на концах. На шейке укреплялась тяжелая свинцовая пломба или грузило, свободно двигавшееся по всей шейке. Всё это устроено таким образом, чтобы, как ни кинуть снаряд, тяжелая пломба-грузило разбила один из стеклянных шариков. В стеклянной трубочке и шариках должна быть серная кислота, которая при соприкосновении с гремучей смесью зажигает и взрывает запальник. Все это надо уметь сделать самому: выдуть шарики на стеклянной трубочке на спиртовой лампочке, отлить свинцовое грузило (формочку можно сделать из сырой картошки), прикрепить его на тонкой шейке трубочки, наполнить трубочку кислотой и наглухо ее запаять. Запальник должен быть сделан совершенно отдельно и так, чтобы его можно было вставлять и свободно вынимать из снаряда, наполненного взрывчатым веществом — т. е. заряжать и разряжать бомбу. Всё это требовало очень внимательной и тщательной работы, так как от этого зависела не только жизнь самого террориста и окружающих его товарищей, но и успех самого предприятия. Но вся описанная до сих пор работа при аккуратности не связана с каким-либо риском, можно было лишь обжечь руки кислотой, изрезать их жестью. Только одолев эту премудрость, ученик мог быть допущен к изготовлению динамита, гремучего студня и гремучей смеси.
Знания химических формул от нас не требовалось. Мы должны были иметь азотную кислоту и глицерин. Смешивая осторожно то и другое вместе, можно получить нитроглицерин. Но смешивать, действительно, надо очень осторожно, так как химическая реакция при этом может пойти очень бурно — и тогда неизбежен взрыв, если не принять немедленных мер. Нитроглицерин в чистом виде очень опасен и капризен — он может взорваться от толчка, от перемены температуры и от многих других обстоятельств. Поэтому его надо «связать» — всего лучше с магнезией, можно также с толченым древесным углем или даже с тонким песком.
Но всего лучше с магнезией — тогда получается то, что называется магнезиальным динамитом, т. е. то самое вещество, которое было пущено в ход в знаменитых бомбах «Народной Воли» Кибальчича (убийство Александра II-го 1 марта 1881 года), и которое всего чаще употреблялось в снарядах Боевой Организации Партии с. р. Если нитроглицерин связать с желатином, получается так называемый гремучий студень — тоже весьма полезная и действенная смесь, стоившая жизни немалому количеству слуг самодержавия.
Но самая деликатная работа была по изготовлению гремучей смеси, нужной для запальной трубки. Здесь больше всего требовалось осторожности, хладнокровия и самообладания. Между прочим — это та самая гремучая смесь, которая в самых минимальных дозах употребляется в хлопушках (в маленьких бумажных капсюлях и в грецких орехах); хлопушки эти в мое время были очень распространены в России, и дети любили бросать их во время народных гуляний (особенно в Вербное Воскресенье).
Наибольшее количество несчастных случаев в динамитных мастерских происходило именно от этой гремучей смеси _ при разряжении и заряжении бомб, т. е. при извлечении или закладке запальных трубок в самый снаряд. Именно от этого, вероятно, погибли Алексей Покотилов в Северной Гостинице в Петербурге 31 марта 1904 года и Максимилиан Швейцер в гостинице «Бристоль» тоже в Петербурге 26 февраля 1905 года. Запальная же трубка оторвала Марусе Беневской при заряжении бомбы кисть левой руки 15 апреля 1906 года — по счастью, взрыв не передался пятифунтовому снаряду из гремучего студня, который находился в той же комнате, но в другом конце ее — иначе от Маруси не осталось бы и следа...
В динамитной мастерской я тоже работал несколько недель — без каких либо несчастных случаев, если не считать того, что мои пальцы были покрыты порезами и ожогами (азотная кислота очень зла!). Разумеется, всё наше химическое оборудование было весьма примитивным — всю нашу «химию» и даже «лабораторию» мы после работы прятали в большие чемоданы на тот случай, если бы в комнату пришла хозяйка. При смешивании азотной кислоты с глицерином выделяются вонючие и вредные пары, — поэтому операцию эту мы проделывали всегда на каменном полу возле камина, камин служил нам вместо вытяжной трубы.
Самым интересным моментом было испытание. Для этого мы брали с собой приготовленные нами снаряды, запальные трубки и с дорожными мешками за спиной («рюкзаки») отправлялись с нашим «профессором» (так мы называли нашего химика Черняка) за несколько километров от Женевы в горы — по большей части на гору Салев. И там производили испытания. Все они проходили благополучно. Однажды только едва не произошло несчастье — по милости той самой нетерпеливой девицы, о которой я упоминал выше. У нас было такое правило: каждый из учеников под присмотром «профессора» приготовлял свою бомбу; затем на месте испытания сам «заряжал» ее им же приготовленной запальной трубкой — на значительном расстоянии от всех остальных — и сам бросал снаряд.
Девица, о которой идет речь, всё это сделала — бросила свой снаряд, но он не разорвался; она немедленно бросилась к нему. «Профессор» успел схватить ее за юбку — он объяснил ей, что это очень опасно: снаряд может взорваться через несколько мгновений, если в нем есть какие-нибудь дефекты (например, плохо приготовленная гремучая смесь). Прошло несколько минут. С разрешения «профессора» девица подобрала свой снаряд и снова его бросила — но с таким же результатом: снаряд не хотел разрываться. Выждав некоторое время, «профессор» приблизился к нему, чтобы его взять — но как раз, когда он находился уже вблизи его, что-то в кустах зашипело — и снаряд взорвался. К счастью, наш «профессор» был достаточно далеко от него и успел закрыть голову руками, но всё же был опален и поцарапан. Он едва не погиб вопреки своим собственным предупреждениям... Я был очень горд тем, что мой снаряд блестяще выдержал испытание: он взорвался как следует, когда я изо всей силы метнул его. Я благополучно прошел школу.
Помню, как-то в воскресенье я сидел у передвижного кресла Михаила Рафаиловича. Мы о чем-то разговаривали. Во время разговора послышался отдаленный взрыв. — «Это, вероятно, в каменоломне!» — заметил один из присутствовавших. Но я заметил, что Михаил Рафаилович поморщился и осторожно взглянул на меня. Когда все разошлись, он сказал мне: — «Пришлите завтра ко мне профессора! Как он не понимает, что нельзя эти опыты устраивать по воскресеньям — ведь по воскресеньям работ не бывает. Вот подождите — я ему намылю голову!» И, действительно, намылил.
Еще летом 1904 года, когда я работал в Московском комитете партии, меня произвели в «агенты Центрального Комитета». Это было очень ответственное повышение. Теперь на мне лежали уже некоторые общепартийные задачи, касавшиеся не только работы в Москве и Московской губернии. Мне сообщили новый пароль — для агентов Центрального Комитета. В конце 1904 года у меня в Москве состоялось деловое свидание с Николаем Юрьевичем Татаровым, недавно приехавшим из сибирской ссылки.
Я знал, что он был крупным партийным работником, но что он принадлежит к центру партии, я узнал, когда он, сказав мне партийные пароли, вдруг назвал мне цифру. В ответ я назвал ему свою цифру. Сумма их должна была составить 101 — это служило признаком того, что оба мы являемся «агентами Центрального Комитета». В начале августа 1905 года Татаров приехал из России в Женеву, где мы с ним вскоре и встретились — кажется, у кресла Михаила Рафаиловича. Встретились уже как знакомые. Это был высокого роста, красивый и статный человек с большими и холеными русыми усами. В его внешнем виде было что-то гвардейское: он держал грудь навыкате. Я знал, что за ним стояло большое революционное прошлое, пять лет ссылки в Сибири, кажется, устройство там большой партийной типографии, которая продержалась целый год. Все относились к нему с уважением.
В начале сентября приехал из России также Борис Викторович Савинков, а за ним и мой друг — Абрам Гоц, брат Михаила Рафаиловича. Большую часть времени мы проводили с ним вместе у Михаила Рафаиловича в его отеле. Я подозревал, что у Абрама были в России какие-то очень ответственные поручения, о которых он говорил с Савинковым и с Михаилом Рафаиловичем, но, конечно, ни о чем его не спрашивал. Я хорошо помнил золотое правило революционера: «говорить не о том, о чем можно, но только о том, что нужно».
Как с Абрамом, так и Михаилом Рафаиловичем, мы много времени проводили вместе, причем разговаривали не только о революционных делах — Михаил Рафаилович, хотя и был прикован к своему креслу, оставался человеком живым, общительным и даже веселым и интересовался всем, решительно всем на свете. Со мной он привык обращаться, как с Абрамом, который был на много его моложе, — обращался с нами, как со своими сыновьями. А мы ему платили тоже сыновней любовью и преданностью. Было ему тогда 39 лет, Абраму — 23 года, а мне — 24.
8 сентября в Петербурге к члену петербургского комитета партии, Евгению Павловичу Ростковскому (партийная кличка «Борода», у него, действительно, была большая, красивая борода), явилась на место его службы — он служил не то в банке, не то в каком-то страховом обществе — незнакомая дама под вуалью и передала письмо, сейчас же быстро удалившись. Как значительно позднее выяснилось, написано было это письмо крупным служащим Департамента Полиции, Леонидом Меньшиковым, который хотел, по его позднейшему признанию, этим письмом оказать услугу революционерам, которым, как он уверял, он тайно сочувствовал.
Удивительное дело: с того времени прошло вот уже несколько десятков лет (да, несколько десятков!), а я и до сих пор точно помню врезавшиеся на всю жизнь в памяти отдельные фразы этого письма. Оно начиналось словами:
«Товарищи, партии грозит погром. Вас предают два серьезных шпиона. Один из них бывший ссыльный, некий Т., весной лишь вернулся, кажется, из Иркутска, втерся в полное доверие к Тютчеву, провалил дело Иваницкой, Бар., указал кроме того Фред., Николаева, Фейта, Старынкевича, Лионовича, Сухомлина, много других, беглую каторжанку Акимову, за которой потом следили в Одессе, на Кавказе, в Нижнем, Москве, Питере (скоро наверное возьмут); другой шпион недавно прибыл из-за границы, какой-то инженер Азиев, еврей, называется и Валуйский.
Этот шпион выдал съезд, происходивший в Нижнем, покушение на тамбовского губернатора, Коноплянникову в Москве (мастерская), Видиняпина (привез динамит), Ломова в Самаре (военный), нелегального Чередина в Киеве, Бабушку (скрывается у Ракитниковых в Самаре)... Много жертв намечено предателями. Вы их обоих должны знать... Письмо это немедленно уничтожьте, не делайте из него копий и выписок. О получении его никому не говорите, а усвойте основательно содержание его и посвятите в эту тайну, придумав объяснение того, как вы ее узнали, только: или Брешковскую, или Потапова (доктор в Москве), или Майнова (там же) или Прибылева, если он уедет из Питера, где около него трутся тоже какие-то шпионы»...

Страшным показалось не столько это предупреждение, которое сначала признано было просто невероятным, сколько заключавшийся в этом предупреждении подробный перечень тех дел, которые оба эти «шпиона» выдали — в этом перечне всё было точно и верно. Замечательно, что как раз в этот именно день, 8-го сентября, к Ростковскому по делам партии зашел «Иван Николаевич» (Азеф). Растерявшийся и встревоженный Ростковский показал ему только что полученное письмо. По его словам, Азеф побледнел, но не потерял самообладания. — «Т. это — Татаров, а инженер Азиев, это — я. Моя настоящая фамилия Азеф», чего Ростковский вовсе и не знал. С этими словами он вышел.
Текст письма был доставлен немедленно в Женеву. Азеф тоже выехал заграницу и тоже привез туда об этом известие. Я об этом письме тоже вскоре узнал.
Странное дело — указание на Азефа решительно ни в ком не вызвало подозрений против него, настолько велика была вера в него и доверие к нему — в особенности после убийства Плеве! Наоборот, это указание на него вызывало сочувствие к нему, сострадание, как к человеку оклеветанному, жестоко оскорбленному, как к жертве... Что же касается Татарова, то с ним дело обстояло несколько иначе, так как именно в это время в связи с ним обнаружены были некоторые странные обстоятельства.
Объяснение указания на Азефа многие видели в том, что Департамент Полиции начал с партией какую-то очень хитрую игру — ни для кого не было сомнения, что письмо, переданное Ростковскому, шло из полицейских кругов, — и решил пожертвовать Татаровым, чтобы погубить в глазах революционеров такого страшного своего врага, как Азеф... Когда люди слепнут, они слепнут на оба глаза.
В переданном Бороде (Ростковскому) письме были подробности, которые многих смутили — путем внешнего наблюдения их нельзя было знать, здесь было очевидно «внутреннее наблюдение», т. е. провокация. Но кто мог быть провокатором? Об Азефе решительно никто даже не задумывался — заподозрить его — это было все равно, что заподозрить в провокации Михаила Рафаиловича или Бабушку! Но Татаров, Татаров?
Этот человек пришел к нам из другой партии (он был раньше членом польской социалистической партии), был арестован в 1901 году в Петербурге, двадцать два дня голодал в Петропавловской крепости, затем был выслан на пять лет в Сибирь и там присоединился к партии социалистов-революционеров. В конце 1904 года он вернулся из ссылки в Россию, о нем в свое время был высокого мнения сам Гершуни. В Одессе доктором Потаповым был произведен в агенты Центрального Комитета партии. И все-таки... и все-таки... было в нем что-то, что не располагало в его пользу — его уважали, ценили, но особой любви к нему никто не чувствовал, личных друзей в партии у него не было.
В первой половине сентября около кресла больного Михаила Рафаиловича состоялось важное собрание, на котором присутствовали Чернов, Савинков, Тютчев, Осип Соломонович Минор, Алексей Николаевич Бах. Ни Абрама, ни меня на него не позвали. Мы находились в соседней комнате и слушали грамофон. Время от времени к нам присоединялся Савинков и ставил ту или другую пластинку, по собственному выбору. Только много позднее узнал я подробности этого собрания.
Председательствовал на нем Михаил Рафаилович, полулежа на постели. Он указал, что, судя по содержанию полученного Ростковским письма, в партии имеется провокация в центре и просил, не считаясь ни с чьим авторитетом, высказаться, если у кого есть какие подозрения — хотя бы против присутствующих. Встал Чернов и произнес длинную, прекрасно логически построенную и обоснованную речь, в которой он высказал свои подозрения против одного из очень известных товарищей, стоявшего в центре. Когда он кончил, все рассмеялись и он вслед за другими — до такой степени было для всех очевидно, что названное им лицо не может быть провокатором. Когда наступило молчание, Михаил Рафаилович сказал:
— Полицейское происхождение этого документа . очевидно. Но мы должны расследовать не только содержащиеся в нем обвинения против Ивана и Татарова, но и мотивы, которыми руководствовался автор письма, предостерегая нашу партию против провокации. Ивана мы все хорошо знаем, но Татаров нам менее известен — я полагаю, что мы должны обследовать всё, связанное с ним...
При дальнейшем обсуждении оказалось, что в деятельности Татарова обнаружена была одна маленькая неясность. Татаров задумал тогда большое легальное издательство в России и поместил в петербургской газете объявление о нем, указав в качестве будущих сотрудников нескольких женевских эмигрантов. Это тем более вызвало недоумение, что их имена были названы Татаровым даже без их опроса и согласия. Когда у Татарова спросили, откуда у него деньги на издательство, он ответил, что получил в Петербурге от известного общественного деятеля того времени В. И. Чарнолусского 15.000 рублей. Это было единственное невыясненное в биографии Татарова обстоятельство, но именно эта мелочь Татарова тогда и погубила. Михаил Рафаилович предложил немедленно командировать кого-нибудь в Петербург для проверки показания Татарова. Предложение это было принято.
Только что приехавший из сибирской ссылки Андрей Александрович Аргунов (вместе со своей женой Марией Евгеньевной) был одним из основателей партии социалистов-революционеров. В 1900 году оба они были арестованы по делу томской типографии, в которой печатался журнал «Революционная Россия» (они, как позднее выяснилось, были выданы Азефом).
Затем Аргуновы были сосланы на семь лет в Якутскую область. Теперь они только что оба прибыли в Женеву, убежав из ссылки. Кандидатура Аргунова для конспиративной поездки в Петербург была признана очень подходящей, так как он уже давно был вне сферы полицейского наблюдения. Но я сейчас со смехом припоминаю, как эта поездка была обставлена. Поехал он почему-то по голландскому паспорту, но на голландца он походил еще меньше, чем я — на китайца! Он был уроженцем Восточной Сибири, в его жилах, несомненно, была бурятская кровь — у него были толстые губы, монгольские глаза и скулы. Почему-то — очевидно, чтобы походить на голландца! — он купил какое-то невероятное клетчатое пальто (именно такое было вероятно у Филеаса Фогга в жюль-верновском «В шестьдесят дней вокруг света»), которое обращало на себя внимание еще издали. Мы все смеялись над этим клетчатым пальто, провожая его. Но он оказался прав — быть может, именно благодаря своему необыкновенному пальто он и съездил вполне благополучно. Между прочим, по возвращении он с большим юмором рассказывал о своем посещении голландского консульства в Петербурге: он не знал ни единого слова по-голландски!
Воображаю, какое впечатление он произвел в консульстве своими монгольскими глазами и губами. Но поручение выполнил великолепно: Чарнолусский заявил, что никаких решительно денег Татарову не давал и никакого отношения к его издательству не имеет. Это было уже серьезно. Значит, Татаров товарищам солгал.
Обнаружилось дополнительно кое-что и другое. Согласно тайному решению, принятому у постели Михаила Рафаиловича, было начато наблюдение за жизнью Татарова в Женеве. И скоро обнаружились два странных обстоятельства. Во-первых, Татаров, оказывается, жил не в том отеле, который назвал товарищам, а в другом, в котором прописался под совершенно другой фамилией (выбрав при этом странную для революционера фамилию: Плевинский!). А во-вторых, следивший за ним товарищ с удивлением увидал, что Татаров посещает игорное казино!
Это было для нас неожиданным, так как азартная игра до сих пор не входила в привычки революционеров. И когда товарищ (которого Татаров в лицо не знал) вошел следом за ним в игорную залу, то увидел, что Татаров, действительно, играет в «железную дорогу» и играет крупно.
Это уже требовало объяснений. Объяснения состоялись — Татарова допрашивали Бах, Тютчев, Чернов и Савинков. Всего Татаров объяснить не мог. Что касается 15.000 рублей, то их он, оказывается, получил не от Чарнолусского, а от... отца (его отец был протоиереем кафедрального собора в Варшаве). Ложный адрес в Женеве он дал потому, что не хотел компрометировать женщину, с которой жил. Что же касается посещения игорного казино, то этого он никак не мог объяснить... Он путался в своих показаниях, явно лгал и в конце концов заплакал, закрыв лицо руками.
«Когда я говорю с вами, я чувствую себя подлецом. Когда я один, — совесть моя чиста. Вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Вы можете меня заставить убить. Но даю честное слово: я не виновен».
В то время прямых доказательств виновности Татарова в предательстве не было. Они появились позднее (оказывается, он выдал многих товарищей и некоторых из них казнили; начал Татаров служить в Департаменте Полиции с марта 1905 года и за все время получил в общей сложности из Департамента Полиции 16.100 рублей, т. е. приблизительно около 2.000 рублей в месяц). После длинных и мучительных дебатов было решено: отстранить Татарова от каких бы то ни было партийных дел и отправить к отцу в Варшаву. Обо всех своих передвижениях он должен извещать Женеву. Не все были согласны с таким решением.
Так, Алексей Николаевич Бах, который эти дни ходил с револьвером в кармане (я сам видел в его руках большой браунинг), настаивал на немедленном убийстве Татарова: между прочим, это был тот самый Алексей Николаевич Бах, известный химик, который сделался потом крупным советским сановником и играл большую роль в Академии Наук Советского Союза. Тогда он был нашим товарищем и сторонником довольно умеренных политических взглядов. Уже после окончания дела Татарова в Женеву приехал Азеф (он где-то «отдыхал» в Италии).
Когда он узнал, что Татарова «отпустили», он открыто высказал свое возмущение этим. — «В таком деле, как провокация, редко когда можно иметь прямые доказательства виновности. Татарова необходимо было убить». О, если бы мы были того же мнения об этом, как и Азеф! Мы бы не совершили роковой ошибки ни с Татаровым, ни позднее — что было еще важнее — с самим Азефом. Впрочем, что касается Татарова, то эта ошибка была исправлена: когда доказательства виновности Татарова были через два месяца получены, Татарова решено было убить — и он, действительно, был убит в Варшаве Боевой Организацией 22 марта 1906 года. С Азефом дело было сложнее и история его провокации кончилась хуже (лишь в 1908 году, т. е. спустя целых три года).
Взаимоотношения между Татаровым и Азефом до сих пор остались невыясненными. Знал ли тогда Азеф об истинной роли Татарова, неизвестно, но Татаров еще в Женеве, во время допроса его партийной комиссией, в которую входили Чернов, Савинков, Бах и Тютчев, обвинял в провокации Азефа. Об этом было известно и Азефу и, быть может, именно это объясняет, почему он высказался тогда так решительно за убийство Татарова.
Все эти события происходили на фоне приходивших из России каждый день вестей о растущем революционном движении. Как ни важно было дело Татарова, оно тонуло в том чувстве, которое тогда нас охватывало: революция надвигается! Это было ясно не только нам, это было ясно тогда всему миру — и все с напряжением прислушивались к вестям из России. Помню, что существовавшая тогда в Женеве распространенная газета «Трибюн де Женев» выходила от четырех до шести раз в сутки — в зависимости от получаемых из России телеграмм.
Это было днем, на рю де Каруж, когда в мои руки попало последнее издание «Трибюн де Женев», в котором был полностью напечатан манифест 17-го октября, объявлявший политические свободы и амнистию. Схватив листок, я бросился с ним к Михаилу Рафаиловичу. Когда я бежал с ним по улице (я не мог дождаться трамвая), сердце, казалось, готово было выпрыгнуть из груди. Они ничего еще не знали! Кто-то начал громко читать текст манифеста. Когда его кончили читать, неожиданно для самого себя я воскликнул: «Ну, теперь мы скоро увидим баррикады!» — Помню, каким пронзительным и длинным взглядом окинул меня Михаил Рафаилович. — «Запомните, Володя, фразу, которую вы сейчас сказали». — Фраза эта, действительно, оказалась «исторической».
Ехать, ехать немедленно в Россию! Эта потребность быть сейчас же на месте была так велика, что в ней потонули все другие желания и мысли. Не помню уж сейчас, где и как я добыл паспорт, с которым мог проехать границу. Через день я был в Берлине. Но дальше ехать было нельзя: железнодорожная забастовка в России еще продолжалась, вернее — железнодорожное движение после нее было еще расстроено, билетов на Петербург еще не выдавали. Абрам приехал в Берлин на другой день после меня. Мы вместе долгими часами торчали на вокзале Фридрих-штрассе, выжидая открытия железнодорожного движения. До сих пор не понимаю, каким образом он опередил меня. Когда я приехал в Петербург, он был уже там!

 

 

Вернуться к оглавлению

Электронная версия книги воспроизводится с сайта http://ldn-knigi.lib.ru/
OCR Nina & Leon Dotan ldnleon@yandex.ru
{00} - № страниц, редакционные примечания даны курсивом.


Здесь читайте:

Зензинов Владимир Михайлович (1880-1953), один из лидеров эсеров.

Революция 1917 года (хронологическая таблица)

Гражданская война 1918—1920 гг. (хронологическая таблица)

Кто делал две революции 1917 года (биографический указатель).

Белое движение в лицах (биографический указатель).

Кожевин В.Л. - Новый взгляд на роль в армии в борьбе за власть в Сибири (1917 - середина 1919 г.) ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Хазиахметов Э.Ш. - Роль бывших ссыльных в политической борьбе 1917-1918 годов в Сибири  ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Распад России в 1917 году

Временное Всероссийское правительство (09 - 11.1918) Иначе именовалось - Уфимская директория. Затем - Омское правительство. (11.1918 - 01.1920)

Конституция уфимской директории - Акт об образовании Всероссийской Верховной Власти 26(8)-10(23) сентября 1918 .

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на 2-х доменах: www.hrono.ru и www.hronos.km.ru,

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС