SEMAGROUP.RU > XPOHOC > БИБЛИОТЕКА > ПЕРЕЖИТОЕ >
ссылка на XPOHOC

Зензинов В.М.

1953 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

На первую страницу
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Зензинов В.М.

ПЕРЕЖИТОЕ

Зензинов В.М. Пережитое. Нью-Йорк. Издательство им. Чехова. 1953.

12. МОЙ АРЕСТ В ПЕТЕРБУРГЕ — В «КРЕСТАХ»

В Петербург я вернулся в начале августа и вошел в общую работу. После всего пережитого в Ревеле я чувствовал теперь себя спокойным, хотя Столыпин своими страшными военно-полевыми судами, введенными им после разгона Государственной Думы, и старался нагнать страх на революционеров. За этот месяц, прошедший с момента издания указа о военно-полевых судах для революционеров, были казнены многие, причем некоторые из них были расстреляны даже почти без всякого суда: утром арестовали — вечером расстреляли.
Одной из первых жертв этих судов был мой близкий товарищ по московскому комитету — Володя Мазурин. Его узнали на одной из московских улиц сыщики и пытались арестовать. Он был вооружен и на улице стал отстреливаться. Началась погоня, настоящая охота за человеком по улицам — его схватили, судили и на другой день повесили во дворе той самой Таганской тюрьмы, где мы сидели вместе, и у той самой стены, возле которой мы так часто вместе гуляли и играли в чехарду...
Об Илье я знал, что его, вместе с его товарищами по процессу, обоими ревельскими рабочими, перевели в Петербург и он где-то сидел в одной из петербургских тюрем. Амалия, как мне сообщили, уехала обратно заграницу к Михаилу Рафаиловичу Гоцу. От нее я получил и письмо из Берлина. Она писала, что Михаилу Рафаиловичу только что сделали операцию. Операция прошла благополучно — нашли причину его таинственной болезни, вызывавшей паралич нижней части тела: оказывается, на позвоночнике был обнаружен нарыв, который давил на спинной мозг. Нарыв удален и врач только что ей сказал, что больной выздоровеет и скоро сможет даже танцевать. «Сейчас Михаил после операции спокойно спит...» Так гласило ее письмо. А на другой день, встретившись с Виктором Михайловичем Черновым, который тогда тоже был в Петербурге (на нелегальном положении), я узнал, что два дня тому назад была получена телеграмма из Берлина: Михаил Рафаилович Гоц скончался! Оказывается, операция, действительно, прошла удачно и врачи, в самом деле, высказали уверенность в полном выздоровлении Михаила. Но после операции, во сне, он скончался от закупорки сосудов. Это была, можно сказать, несчастная случайность, которую невозможно было предвидеть. Счастливое письмо Амалии было написано за несколько часов до его смерти.
Для всех, знавших близко Михаила Рафаиловича — мы его называли «совестью партии» — это была жестокая потеря. Я без содрогания не мог подумать об Абраме. Он в это время уже сидел в тюрьме — совсем недавно он был арестован в Царском Селе, где изучал обстановку жизни царя — партия тогда готовила покушение на царя. Как бедный Абрам должен был пережить в тюремной одиночке смерть своего брата, который был для него гораздо больше, чем брат?..
Однажды я шел днем по Литейному проспекту. Это было 4-го сентября (1906 г.). Как сейчас вижу ярко освещенную осенним солнцем улицу. Я шел по направлению от Невского проспекта, по левой стороне Литейного. Вдруг позади послышался мягкий стук резиновых колес и удары подков о мостовую. Я оглянулся и увидал, как пролетка извозчика пересекла улицу с правой стороны на левую — в пролетке стоял человек в штатском и указывал рукой, как мне показалось, в моем направлении. Передо мной откуда-то неожиданно вынырнули две фигуры и схватили за руки шедшего в нескольких шагах впереди меня человека. Схваченный в недоумении остановился, оглянулся...
Раздались какие-то крики, приказания. Арестованный с негодованием что-то говорил схватившим его. Я видел, как его отпустили. Не оглядываясь назад, я шел дальше. Снова сзади раздался мягкий звук резиновых колес — предчувствие сжало мое сердце. На этот раз сыщики уже без ошибки схватили за руки меня и повлекли к остановившейся пролетке. В ней сидел плотный человек в штатском, который сейчас же нацепил мне на руки наручни. По обе стороны пролетки, на ее подножках, встали схватившие меня сыщики. Меня повезли в находившуюся тут же рядом Литейную полицейскую часть.
Немедленно явился жандармский офицер, который сделал мне личный обыск, не только старательно вывернув мои карманы, но и тщательно ощупав каждую складку, каждый шов моего платья и простукав подошвы и каблуки на моих башмаках. Что они там искали, Бог их знает — может быть, они думали, что в каблуках можно запрятать динамитную бомбу?..
— Вы обвиняетесь, — грозно и торжественно сказал мне знаменитый тогда жандармский генерал Иванов, низенького роста и отвратительной наружности, — в принадлежности к Боевой Организации Партии Социалистов-Революционеров и в подготовке нескольких террористических покушений.
Полное название организации он произнес с каким-то даже удовольствием. Как я потом узнал, он вел следствие по всем делам нашей Боевой Организации и уже нескольких человек отправил на виселицу.
— Признаете ли вы себя в этом виновным? — торжественно спросил он.
— Я не только отказываюсь отвечать вам на этот вопрос, но и вообще отказываюсь разговаривать с вами. Такова будет моя тактика с вами, пока я буду находиться в тюрьме — я не признаю за вами права задавать мне какие бы то ни было вопросы. Делайте со мной, что хотите, но разговаривать с вами я не буду.
Такова, действительно, была моя тактика и мое обращение с полицией и жандармами во всех случаях моего ареста. И я об этом никогда не жалел. Мое молчание не только защищало мои нервы, но и помогало моему положению — оно очень затрудняло каждый раз мое следствие. Это была, действительно, прекрасная и во всех отношениях удачная — и даже выгодная — тактика. И должен отдать справедливость охранникам и жандармам — никаким решительно репрессиям за это не подвергался, как ни может сейчас это показаться странным.

Из полицейского участка меня отвезли в «Кресты» — огромную петербургскую тюрьму, в которой сидели как уголовные, так и политические. Тюрьма эта так называлась потому, что два ее огромных корпуса были выстроены в форме правильных крестов — для облегчения наблюдения за арестантами.
Потекла медленная и однообразная тюремная жизнь. Тюрьма «Кресты» походила скорее на фабрику — в камере у каждого уголовного имелся ткацкий ручной станок, на котором арестант выделывал грубое тюремное полотно из ниток, которые ему выдавали; этим он вырабатывал себе жалкие гроши, при помощи которых мог немного улучшить казенную пищу и скопить за месяцы, а то и годы заключения, некоторую сумму, которая ему выдавалась при освобождении. Политические от этого были избавлены. Нам оставалось только читать книги, которые можно было менять два раза в неделю. Недаром тюрьмы мы называли нашими университетами.
Все без исключения камеры в «Крестах» были одиночные — такого же размера, как и в Таганской тюрьме в Москве: семь шагов в длину — из одного угла в другой — и три в ширину. Политические были отделены один от другого камерами уголовных, чтобы тем затруднить перестукивание. Но мы перестукивались с нашими уголовными соседями, прося их передать вопрос соседу — таким образом можно было, хотя и с трудом, сноситься с товарищами.
Недели через две после моего вселения в «Кресты», как-то вечером, от нечего делать я перестукивался со своими уголовными соседями, спрашивая у них фамилии их соседей, т. е. политических. Уголовный слева ответил мне, что фамилия его политического соседа Львов и что сидит этот Львов в «Крестах» уже шесть месяцев. Уголовный справа в ответ на мой запрос выстукал мне, что фамилия его соседа — «Б - у - н - a - к - о - в». Я невольно рассмеялся. «Какое странное совпадение фамилий!» — подумал я. И на всякий случай, так же лениво, переспросил его, как зовут этого «Бунакова»? Сосед отчетливо выстукал мне: «И - л - ь - я»...
В первую минуту я оторопел.
«Не может этого быть! Такое совпадение невозможно! Илья вдруг оказался почти моим соседом!? Этого и в книжке не придумаешь!»
Но никаких сомнений быть не могло. Да, это был Илья! Илья Бунаков-Фондаминский! Недавно он был доставлен сюда из Ревеля!..
От изумления и от радости я не чувствовал под собой ног. Как в лихорадке, я стучал своему соседу, забрасывая его вопросами, просил передать его соседу мое имя и фамилию, слова привета и любви... Пока, наконец, мой сосед не взмолился — он устал, он не может, он отказывается передавать дальше наш разговор... Но основное я все же установил: Илья — в «Крестах», почти рядом со мной, чувствует себя хорошо, шлет мне любовь и привет, просит попробовать стучать ему в наружную стену, где находится окно — быть может, нам в конце концов удастся связаться стуком непосредственно, минуя соседа...
Два дня мы производили наши эксперименты, стуча в разные части наружной стены, в разные часы дня и особенно ночи. Передача стука через стены дело очень своеобразное, случайное и капризное. Многое зависит не только от того, в какое место стены стучишь, но и чем стучишь — карандашом, железной ложкой или пальцем. Случается, что иногда найдешь такое место в стене, что можно перестукиваться и легко разговаривать с человеком, сидящим через один и даже два этажа, стуча даже согнутым пальцем. Конечно, для такого разговора нужно огромное терпение и много свободного времени. И большая осторожность, потому что надзиратели строго следят за перестукиванием, подсматривают и подслушивают, а потом наказывают — лишением книг, свиданий... Но арестанты всегда, в конце концов, перехитрят своих тюремщиков. Что же касается свободного времени, то разве не все наше время в тюрьме свободно?
Так, в конце концов, и мы с Ильей нашли способ перестукиваться непосредственно и проводили за этим делом каждый день по несколько часов. У нас уже выработались свои привычки, свои манеры — как это всегда бывает в таких случаях: мы сокращали слова, штрих по стене означал, что слово понятно, дробь указывала, что это слово надо повторить, смех обозначался словами — «ха-ха» и т. д. В конце концов, в этом искусстве можно достигнуть большого мастерства. Я обычно разговаривал, лежа на своей койке и прикрыв руку одеялом, в руке у меня был карандаш, которым я тихо, но отрывисто стучал в наружную стенку. Глаза мои при этом были устремлены на маленький глазок в наружной двери («волчок»), через который обычно подглядывает надзиратель, а ухо ловило не только стук Ильи, но и подкрадывающиеся в коридоре шаги того же надзирателя. И при малейшем подозрительном шорохе в коридоре я превращался в спящего... О, арестантская хитрость и изобретательность вещи очень тонкие!
За эти длинные ночные разговоры я узнал от Ильи много нового и неожиданного. Оказывается, прежде всего, что ему предстоит новый суд! И опять все за тот же Ревель! Его дело в ревельском военном суде было выделено, но это не значит, что оно было прекращено — его опять будут судить, второй раз за то же самое! И по той же статье, грозящей смертной казнью. О предстоящем суде ему уже объявлено официально. Амалия об этом знает, вернулась из-за границы и сейчас находится в Петербурге. Он имел с ней свидание.
Сообщение это меня поразило, как громом. Власти, очевидно, не хотят выпустить из своих рук Илью — хотят расправиться с ним, во что бы то ни стало. О предстоящем процессе писали в газетах — случай был, действительно, из ряда вон выходящий. На суде особенно настаивал и его добился военный прокурор Павлов, прославившийся своей кровожадностью.
Илья подробно держал меня в курсе своего дела. Возвращаясь со свиданий со своими защитниками и с Амалией, он каждый раз передавал мне о своих разговорах с ними. Его судьбой заинтересовались даже тюремные надзиратели. Наш надзиратель теперь делал вид, что не замечает нашего перестукивания, а однажды, с большим риском для себя, даже позволил Илье остановиться около моей камеры и открыл в моей двери окошко, через которое обычно передается заключенному пища. Мы смогли не только пожать друг другу руки, но даже поцеловаться.
День суда Ильи приближался. Наконец, он наступил. Вечером Илья долго мне стучал. Судебное разбирательство еще не кончилось — оно продолжится и следующий день. Об его исходе судить пока невозможно. Прокурор требует смертной казни — речи защитников и самого обвиняемого назначены на завтра. Приговор, вероятно, будет вынесен завтра вечером.
Когда в это утро Илью выводили мимо моей камеры снова на суд, он, проходя мимо моей двери, слегка ударил в нее — я понял, что это он посылал мне прощальный привет. Наступил вечер — Ильи нет. Что это значит? 9 часов вечера, 10, десять тридцать... Вдруг форточка моей двери открылась. В ней показалась физиономия надзирателя. — «Приказано из камеры Фондаминского вынести вещи и отнести в контору». — На лице надзирателя было недоумение. — «Что это означает?» — Надзиратель с хмурым видом пожал плечами и ничего не ответил. Затребовать вещи заключенного могли лишь в том случае, если заключенный не вернется больше в камеру... Значит, Илья приговорен к смерти?.. Или... или?.. Я метался по камере, как зверь в клетке. У моей двери опять послышались едва слышные шаги надзирателя.
Осторожно повернулся замок и дверь открылась. На пороге стоял надзиратель — бородатое лицо его сияло, он как будто стал другим человеком. — «Ну, благодарите Бога — вашего товарища освободили, в суде оправдание вышло». — «Неужели? Не может быть!» — «Да уж чего там — не может быть, правду говорю». — Я невольно схватил его за руку — кажется, еще немного и я бы его обнял. Но он уже захлопнул дверь.
Илья оправдан! Илья на свободе! Амалия!.. Только много, много позднее я узнал, что произошло на суде. Я уже говорил, что этим судом интересовались газеты. Это был «большой процесс». У Ильи были три защитника — в том числе два лучших петербургских адвоката и ревельский адвокат Булат.
Первый день шел допрос обвиняемых и свидетелей, затем речь прокурора. Второй день ушел на речи защитников. Но лучшую речь произнес сам Илья — недаром его у нас называли «Лассалем» и «Непобедимым». Суд совещался недолго. Чем он мог кончиться, никто не знал — либо смертная казнь, либо каторга, — о возможности оправдания никто даже не думал.
И вдруг, по возвращении суда из совещательной комнаты, председатель суда объявляет приговор: «Все трое обвиняемых признаны по суду оправданными»... Поднялась суматоха, раздались аплодисменты. Стража расступилась — Илья оказался на свободе. Амалия судорожно вцепилась в него сбоку. В эту минуту один из членов суда подошел к Амалии и что-то шепнул ей на ухо. Он ей сказал: «Увезите как можно скорее вашего мужа заграницу»...
— Они вышли вместе с толпой на подъезд. Газеты потом писали, будто она вскочила с Ильей на извозчика и крикнула ему: «Извозчик, за границу!» — В действительности этого не было. Амалия с Ильей, действительно, тут же сели на извозчика и уехали на Финляндский вокзал, где сели на первый же поезд, отходивший в Финляндию. Они выехали в Гельсингфорс, не останавливаясь отправились дальше в Або, из Або на пароходе в Стокгольм, из Стокгольма — через Германию в Париж. Но все потом долго дразнили Амалию этим: «Извозчик, заграницу!»
Все это прошло, как волшебная сцена. До сих пор не могу понять, почему власти допустили такую ошибку, выпустив Илью из здания суда. Уж во всяком случае, они могли с Ильей расправиться в административном порядке, отправив его в сибирскую ссылку. Позднее стало известно, что прокурор Павлов был в бешенстве от этого оправдания и сейчас же отдал приказание о пересмотре процесса. Судья, на ухо шепнувший Амалии, чтобы они как можно скорее уезжали заграницу, знал, что делал. Очевидно, и Павлов не ожидал такого исхода, иначе он своевременно принял бы меры. Но было поздно — птица улетела. Мне остается только добавить, что вскоре после этого прокурор Павлов в Петербурге, около своего дома, был застрелен одним из наших товарищей. Партия давно уже его наметила.
Моя тюремная жизнь вошла в свои берега. Следствие по моему делу («принадлежность к Боевой Организации») тянулось своим чередом — я в нем участия не принимал, отказавшись разговаривать с жандармами. Когда меня вызывали на допрос, я даже отказывался от поездок в жандармское управление. Удивительнее всего было то, что власти это терпели и не принимали против меня никаких мер принуждения.
Однообразие моей тюремной жизни было нарушено лишь одним эпизодом — тюремной голодовкой. Вспыхнула она, в сущности, по пустяковому поводу. Кое-кто из нетерпеливой молодежи стал уверять, что можно добиться ускорения следствия и разрешения общих прогулок в тюрьме, если начать общую голодовку.
В этом духе стали появляться записочки, которые заключенные потихоньку передавали друг другу и пересылали с уголовными, располагавшими в тюрьме обычно большими свободами, чем политические. Тюрьма заволновалась. Напрасно более серьезные и опытные из тюремных сидельцев доказывали, что затея голодовки ради ускорения следствия и разрешения общих прогулок заранее обречена на неудачу и что к такому страшному средству тюремной борьбы, как голодовка, можно прибегать лишь в самом крайнем случае. Молодежь горячилась и упорствовала. Я высказался решительно против голодовки и, насколько мог, старался доказать товарищам все безрассудство задуманного дела. Напрасно! Большинство было увлечено голодовкой, как возможностью протеста и борьбы даже в тюремных условиях — и голодовка началась. А когда голодовка началась, к ней примкнули и ее противники. Это было нелогично, это было даже глупо, но это было понятно — иначе поступить было нельзя. Нельзя было оставаться равнодушным, когда твой сосед голодает и начал борьбу не только за свои права, но и за твои. Совесть этого допустить не может. Поэтому примкнул к голодовке и я, хотя и был глубоко убежден в ее нецелесообразности и даже бессмысленности.
Тюремная голодовка — дело совершенно особенное. Чтобы его понять, необходимо через это пройти на собственном опыте. Вы голодаете, но обед вам в камеру все равно приносят. Вы просите взять еду обратно. В этом вам категорически отказывают. Но, Боже мой, как вкусно пахнет еда и как раздражает вас этот запах, когда вы чувствуете волчий аппетит, а еда, до которой вы ни за какие блага мира не дотронетесь, стоит тут же, у вас на столе. А какой чудесный запах идет от черного ржаного арестантского хлеба, который кажется таким аппетитным!
Я брал краюху хлеба в руки (два с половиной фунта в день), с наслаждением вдыхал запах хлеба и осторожно ставил краюху на прежнее место, на стол. Хлеб надзиратель не уносил, и постепенно в камере накопились за дни голодовки целые запасы его. Некоторых оставляемая в виде соблазна в камере пища приводила в такое нервное состояние, что они выбрасывали миски с супом и тарелки с едой из камеры. Я этого, конечно, не делал. Но должен признаться, что первые два-три-четыре дня голодовки были очень мучительны — на пятый, на шестой стало как-то легче.
Есть два рода голодовки — с водой и без воды. Голодовка без воды — самая ужасная, ее выдержать больше пяти-шести дней невозможно. Помню, как надзиратель сам приносил обед в комнату и ставил на стол (обычно обед подают в форточку двери) — при этом он всегда говорил: «Ну, это что за голодовка — одно баловство! Ведь воду пьете, а вы вот без воды попробуйте!» — И он был совершенно прав. О, как я его ненавидел за это издевательство! А ведь это был тот же самый надзиратель, который неожиданно проявил еще недавно такую человечность, когда освободили Илью.
Во время голодовки ни о чем другом, кроме еды, невозможно думать. Помню, как поразил меня Диккенс, которого я во время голодовки усиленно читал — на каждой странице у него кто-нибудь ел! Это было просто мучительно читать! Никогда, никогда раньше я не замечал, что так много внимания в своих книгах Диккенс уделял еде — не только толстый мальчик Джо из «Записок Пиквикского клуба» всегда что-нибудь жевал, но и остальные его герои ели что-нибудь положительно на каждой странице!
Через пять или шесть дней я начал чувствовать слабость. Голод как-то притупился. Все начинало становиться безразличным.
На седьмой день меня вызвали к прокурору. Молодой прокурор ледяным тоном спрашивал: «Какие вы имеете заявления? Чем вы недовольны? Почему вы отказываетесь принимать пищу?» Я чувствовал слабость во всем теле, головокружение, мне противно было говорить этому господину, этому сытому мальчишке, о причинах голодовки, потому что я сам в душе был против нее, но я не мог разойтись с товарищами — и послушно, как заученный урок, повторял:
«Мы требуем ускорения следствия... мы требуем общих прогулок»... Это было унизительно.
Как я этого прокурора ненавидел!
Голодовка через семь дней кончилась. Постепенно многие из тех, кто особенно горячился, начали принимать обеды. Надзиратели со злорадством рассказывали, что заключенный, камера номер такой-то, начал есть, за ним другой, третий. И это была правда — надзиратель показывал пустые миски. Голодовка была сорвана и провалилась — мы, разумеется, ничего не добились.
В марте (1907 г.) я имел несколько свиданий с отцом, приезжавшим из Москвы. Мать не могла приехать, она была больна. Наши свидания с отцом (их было два) продолжались каждое по восемь (восемь!) минут. Они происходили в одной из свободных одиночных камер в нижнем этаже «Крестов» в присутствии жандармского офицера, который сидел тут же за столом — между отцом и мною — и следил за каждым сказанным словом, за каждым нашим движением. После свидания меня каждый раз обыскивали, чтобы убедиться, не передал ли мне что-нибудь потихоньку отец. Несколько раз офицер останавливал отца. Так, когда отец сообщил мне, что был в Департаменте полиции, чтобы узнать о том, в каком положении мое дело и что мне предстоит, жандарм оборвал его и резко заметил, что о ходе следствия по моему делу мне ничего говорить нельзя.
Но всё же отец успел передать мне слова следователя: «Ваш сын, вероятно, получит административную ссылку — для суда нет достаточных улик. Но не думайте, что он такая невинная овечка — он просто умел ловко прятать концы в воду. Мы о нем всё знаем».
Еще бы им было не знать, когда у них был Азеф, с которым вместе мы обсуждали и устраивали все наши террористические предприятия! Но они не могли тогда полученными от Азефа сведениями пользоваться — этим они бы разоблачили его провокаторскую роль. Он был разоблачен и его имя опубликовано лишь через два года.
Когда отец пришел ко мне на второе свидание, я сразу заметил, что он был чем-то сильно взволнован. Когда он волновался, у него была странная привычка часто и громко шмыгать носом. Наконец, он мне сказал: «Я опять был в Департаменте полиции и хлопотал там о том, чтобы тебе заменили ссылку в Сибирь высылкой заграницу. Мне сказали, что согласны сделать эту замену, если ты сам напишешь об этом прошение министру внутренних дел».
— Так вот в чем дело! Просить министра о милости, о снисхождении?! Я молчал. Отец, конечно, хорошо понимал мои чувства и пустил в ход последнюю карту, которая была в его распоряжении. «Ты знаешь, что мать больна. Врачи сказали, что малейшее волнение для нее может оказаться роковым. Неужели ты не можешь сделать этого для матери?» — На его глазах выступили слезы. Я почувствовал слезы и у себя.
— «Нет, — твердо сказал я. — Я не могу этого сделать». — Мне не легко было сказать эти слова. Но — чтобы его утешить и успокоить, я шутя добавил: «Меня сошлют в Сибирь, вероятно, очень далеко — куда-нибудь к черту на кулички. А оттуда недалеко до Японии. Когда вы получите из Японии телеграмму с одним словом «Б а н з а й» и без подписи, вы будете знать, что я на свободе». Это была шутка. Присутствовавший при нашем свидании жандармский офицер тоже, вероятно, так к этому отнесся, потому что в наш разговор не вмешался. Мы расстались с отцом в слезах, крепко на прощание обнявшись.
Кто мог предположить, что моя шутка превратится в действительность? Всего лишь через семь месяцев отец и в самом деле получил от меня из Японии телеграмму с одним лишь словом:
«Б а н з а й».

 

 

Вернуться к оглавлению

Электронная версия книги воспроизводится с сайта http://ldn-knigi.lib.ru/
OCR Nina & Leon Dotan ldnleon@yandex.ru
{00} - № страниц, редакционные примечания даны курсивом.


Здесь читайте:

Зензинов Владимир Михайлович (1880-1953), один из лидеров эсеров.

Революция 1917 года (хронологическая таблица)

Гражданская война 1918—1920 гг. (хронологическая таблица)

Кто делал две революции 1917 года (биографический указатель).

Белое движение в лицах (биографический указатель).

Кожевин В.Л. - Новый взгляд на роль в армии в борьбе за власть в Сибири (1917 - середина 1919 г.) ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Хазиахметов Э.Ш. - Роль бывших ссыльных в политической борьбе 1917-1918 годов в Сибири  ("Исторический ежегодник", 1997 (спецвыпуск) год)

Распад России в 1917 году

Временное Всероссийское правительство (09 - 11.1918) Иначе именовалось - Уфимская директория. Затем - Омское правительство. (11.1918 - 01.1920)

Конституция уфимской директории - Акт об образовании Всероссийской Верховной Власти 26(8)-10(23) сентября 1918 .

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


Rambler's Top100 Rambler's Top100

Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на 2-х доменах: www.hrono.ru и www.hronos.km.ru,

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС