Альфред СТАСЮКОНИС

ХУТОРСКАЯ ЯГОДА

Было это жарким летом. Жили мы тогда в деревне. Я закончил, кажется, пятый класс. Мой старший брат, произведенный после училища в офицеры, приехал в отпуск, и мы с ним засобирались в лес, на охоту. Точнее, я упросил его взять с собой, доказывая, что уже не маленький: за время отсутствия родственника успел открыть счет промысловым трофеям. Мое нытье лейтенанту надоело, он махнул рукой, и я в мгновение ока стянул с гвоздя, на котором висела — причем, на самом видном месте, одноствольную "ижевку".

Любой мало-мальский охотник знает, что в лесу не то что кричать — разговаривать громко не полагается. Поэтому шли мы молча, я — чуть сзади, с гордостью поглядывая на громадную, как мне тогда казалось, фигуру брата, забывая смотреть по сторонам. Но нужды в том, похоже, и не было. То ли от жары зверь да птица схоронились наглухо, то ли вообще день такой выдался, — но ничего на нашем пути из живности не попадалось. Даже сороки с их предательским стрекотанием — и те куда-то запропастились.

Прошло, наверное, часа три. Обычно за это время брат уже возвращался домой с зайцем.

Я стал уставать. Но желание не выглядеть в глазах близкого мне человека, военного, слабаком заставляло двигаться за ним с преданностью собаки, хватая шершавой глоткой расплавленный воздух чащи.

Так далеко от дома в этом направлении я еще не забредал. После обеда — не в плане трапезы, а времени, естественно — и брат стал поглядывать на солнце да на стволы деревьев, определяя по наличию мха, как по компасу, север-юг. И вот тогда-то мы выбрели на громадную поляну. Собственно, даже не поляну, а по внешним приметам на выруб старый: тут и бурьяна было в достатке, и деревца невысокие тянулись к небу. Да только уж больно они на лесную поросль не походили, как будто из сада перекочевали. Я напрочь забыл об усталости, когда разглядел на ветках маленькие плоды. В моем детском понимании единственное место яблони было в саду. Как она могла здесь вырасти? Да не одна, а в таком количестве? Я продирался сквозь траву как по диковинному музею под открытым небом и вскоре у кромки леса наткнулся на еще один атрибут домовладения: заросли сирени.

 

— Хутор здесь был. Точно. — Деловито подытожил брат.

Слово это было для меня малознакомым, от него отдавало нафталином времени, как от бабушкиного сундука, который она открывала иногда, чтобы взять хрустящую трешку — ровно одиннадцатую часть пенсии за погибшего на войне младшего сына. Из ее уст, собственно, я и услышал это непривычное для моего уха существительное.

 

— До колхозов мы ведь на хуторах жили, — рассказывала бабушка, вспоминая прошлое.

 

— Как это? — интересовался я.

 

— Ну, у каждого — свой дом, сарай, скотина, амбар, пасека, земля. Много земли. А где-то через километров пять-десять (в слове километров бабушка делала ударение на букве о) еще такая же усадьба. Вот так тогда многие жили. Пока всех в колхоз не согнали.

При упоминании колхоза перед глазами моими вставал наш пруд, на берегу которого базировался тракторный отряд, черная от солярки, будто выжженная, земля и тонкая ядовито-фиолетовая пленка на воде от топлива. И еще — караси. Как ни странно, их было много, но мы их почти не ловили — гольной нефтью, бензином тянуло от них после жарехи.

А еще под колхозом я понимал птицеферму, которая размещалась неподалеку от пруда. По весне от нее начинало нести невыносимым смрадом. Там работала смешливая женщина — тетка Маруся. Она частенько захаживала к нам и развлекала обезноженного деда свежими рассказами об односельчанах. Соседка была прирожденной артисткой — с поразительной похожестью она передразнивала (слово "пародия" тогда тоже было неведомым) и мужиков, и баб. Потом тетка Маруся докладывала, что хорек или норка опять задрала у нее в сарае полтора десятка кур и возмещать крылатое стадо она опять намерена за счет птицефермовского поголовья.

 

— Значит, возьмешь-таки все полтора десятка? — переспрашивал дед, успокоившись было от смеха, вызванного бесплатным спектаклем.

 

— Возьму, Сидор Иваныч, возьму, — жизнерадостно, утвердительно, широко улыбаясь, отвечала женщина. — А может, и все два десятка прихвачу. Где гарантия, что норка снова не заявится, а?

И дед опять смеялся до коликов и махал на смеющуюся вместе с ним тетку Марусю иссохшимися от долгого сидения на кровати руками.

Сейчас-то я понимаю, что смеялся он не над бабой, а над абсурдом, которому когда-то покорился, сдался на милость новой жизни, как он говорил, а жизнь-то эта привычные для крестьянина вещи ставила с ног на голову. Единственное, что мог позволить себе дед, — это смеяться над тем, что верх взяло. И смех этот был одновременно его приговором коллективно-самоубийственному, саморазрушающему душу человеческую порядку, и не порядку даже, а отсутствию его как такового, ибо порядок подразумевает определенную гармонию чувств, самоудовлетворение, вызванное добротно выполненной работой, и осознание того, что работа эта обогащает тебя не только материально, но и морально. Но все это для деда было в прошлом, в том прошлом, в котором самым страшным после убийства грехом считалось воровство. И вот оно стало нормой, пропитало поры всей системы, все кабинеты и уголки державы.

Я спрашивал у бабушки, кто и зачем их согнал в колхоз? Бабушка, великая труженица и на редкость гостеприимная хозяйка, тоже, на манер деда, смеялась, поражая меня и сейчас, через толщу десятилетий, своим простодушием:

 

— Как кто? Ленин, внучек, да Сталин. Чтобы не богатели.

 

— Как царь?

 

— Царь — это царь, — улыбалась бабушка,— нам не чета, но жили мы по-царски. Все у нас, что нужно, было. А потом все отдать пришлось. Заставили. Слава богу — живы, и на том спасибо. Ведь многие поумирали в Сибири...

Вот с такими познаниями я и очутился на той поляне, на этом остове пятачка аграрно-столыпинского плацдарма, с которого начинала свой разбег в начале прошлого века имперская Россия.

Мы пересекли с братом заросшую поляну и возле кромки леса с удивлением обнаружили грядки. Да-да, они угадывались еще легко — по форме, по углублениям борозд. А еще через несколько шагов нашему взору предстала поистине фантастическая картина: под деревьями тянулась сплошь красная от ягод полоса. Такого видеть прежде не приходилось. У нас дома тоже была пара плантаций разных сортов виктории. Плодоносила она будь здоров. Хватало и самим, и пацанам деревенским, которые ночью через забор сигали, чтобы полакомиться ягодой. Но тут зеленого места не было видно. Ягода к ягоде. Она, естественно, переродилась, одичала, формой помельче стала, отрывалась без лепестков, на манер земляники. А вот вкус ее оказался необыкновенным. Это было что-то невероятное.

Мы с братом опустились на коленки и принялись утолять жажду и голод одновременно. Потом, лежа в тени кверху набитыми животами, говорили о том, что надо бы обязательно запомнить это место и вернуться сюда. Ведь ягоду можно в буквальном смысле лопатой грести.

Меня распирало любопытство задать брату вопрос: что он думает по поводу выселения людей из таких хуторов? Но я не стал этого делать, поскольку интуитивно догадывался о предполагаемом ответе. Газеты, книги с выпуклыми профилями вождей на толстых обложках, кино, уроки в школе — все было подчинено главному: предать забвению память человеческую, как этот хутор.

Все это смутно как-то угадывалось в моем детском уме, я должен был соглашаться со всем этим, ибо среда, как грудь материнская молоком, питает человека со дня его рождения. Но здесь, лежа у красной грядки посреди густого леса, сердце мое почему-то сжималось тоскливо, судорожно. Мне было жалко живших тут когда-то людей, я пытался представить, как они окучивали эти грядки, как отвоевывали у леса свои десятины, как расширяли сарай и приезжали с базара с бубликами, конфетами и книжками, и читали их всей семьей вечером у керосинки. А потом… Где они, куда улетели, что с ними стало?

Слезы подступили к горлу. Казалось, еще немного — и я разрыдаюсь. Вот будет-то делов, брат, наверное, меня засмеет. И мне не оставалось ничего другого, как вскочить, отряхнуться от жалостливых мыслей, как от невзначай заползших на тебя муравьев.

А красная грядка тянулась вдоль леса, словно незаживающая рана, будто вспоротое тело земли.

Домой мы вернулись с братом под вечер. Усталые. И почти сразу завалились спать. На следующий день брат уехал в гости к дядьке, в соседнюю деревню, потом еще у одного родственника гостил. Короче, не собрались мы снова к тому месту, а потом кончился у брата отпуск и он уехал в Белоруссию, нести службу.

Я после его отъезда попробовал сам отыскать бывший хутор, да без толку, чуть не заблудился, явился домой уже затемно. Неудача разозлила меня, и ближе к осени я опять подался в лес. Странное дело: меня влекло туда, как будто там меня ждали конкретные люди, мои добрые друзья. Но и в этот раз я прокружил по лесу до позднего вечера, а на заветную поляну так и не вышел.

Засыпал я на сарае, на хрустящем сене, под теплым ватным одеялом, глядя в створ фронтона в холодное, черное небо, испещренное такими же холодными звездами августа. С той поры, наверное, понятие хутор укоренилось в моем сознании с налетом некой мифичности, призрачности и кладбищенской тишины, которая таит в себе трагическую загадочность и тревожность.

* * *

О случае этом я забыл начисто, лет на тридцать. И вот всплыл он из запасников памяти и разволновал сердце. Почему? Уж не души ли тех сгинувших на просторах российских крестьян мечутся, не оплаканные, пытаясь докричаться до нас с вами, ныне живущих? Только слышим ли мы их?

Знаю, не всем понравятся мои рассуждения. Но я и не собираюсь никому угождать. Беда наша, что все на угодничестве строится — и семейные отношения, и служебные. С выгодой, с интересом тайным, когда совесть собственную каблуком топчем, словно окурок — лишь бы не загорелось, лишь бы она, эта совесть, верх не взяла над суетным и меркантильным. Вот и с землей так же. Все какие-то программы, постановления принимаем, лозунгами бросаемся, как большевики в семнадцатом, а крестьянина нет, и земля пустует. Не можем найти, как я в детстве ту грядку хуторскую, верное решение, которое позволило бы возобладать здравому смыслу и интерес крестьянский пробудить в людях всерьез и навсегда. В любом районе, наверное, сегодня можно найти двух-трех мужиков, самостоятельно и небезуспешно хозяйствующих. Но ведь это на один район! Чем остальные заняты? Нередко, а то и зачастую — воровством да пьянством. Пообщаешься с такими — и жить совсем не хочется, скучно как-то становится. Вроде все у людей есть — и голова, и руки, и ноги. А вот мозгов Бог не дал или присушил их за период советского равноправия. И передаются они уже присушенные по наследству не одно поколение. Это все равно что ягоду сравнивать, — переродившуюся в лесу: сохранила она в себе свойства необыкновенные, несмотря на влияние среды, а потому и привлекательности не утратила. А современная, ухоженная, иногда такими размерами поражает, да только попробуешь ее — и скулы от кислятины сводит. Вот и крестьяне-единоличники века двадцать первого — сколько их жизнь колошматила — и ничего, стоят, помощи у государства не просят. А государству только этого и надо.

Существует как бы общепринятая точка зрения на страдания народа нашего, дескать, тяготы и лишения мы испытали во время Великой Отечественной войны. Ничего более страшного, мол, не происходило с нами ни в какие годы. Господи, могло ли присниться Гитлеру, что за 60—70 годы мы самолично, с помощью верных проводников политики партии — секретарей райкомов — сотрем с лица нашей земли деревень в десятки, сотни раз больше, нежели фашисты на оккупированной ими территории?

Осенью, до снега, возвращался я из Хайбуллинского района, через Зилаир, по асфальтированной трассе, которая связала Уфу с подбрюшьем республики сравнительно недавно. Редко когда навстречу автомобиль попадется. А вокруг — просторы. Живи — не хочу.

 

— Так и не хотят, — засмеялся шофер. — Можно, можно стада и овец, и свиней, и лошадей держать, — но ведь это работать надо. Проще две-три тыщи свои получать каждый месяц, да водку глушить по выходным. Это точно, по себе знаю...

Вот какой беды не хотим замечать, вот от чего открещиваемся. Словно издеваясь над людьми нормальными, на телевидении гонят целые сериалы про обнажающихся за стеклом девчонок и пацанов, про выживающих каких-то героев на каком-то острове. Да вы бы лучше показали, как в сегодняшних условиях человеком оставаться надо, как дело свое на селе организовать, у кого землю и ссуду требовать. Чего примерять королевский фрак на грязное тело бомжа? В Америке уровень жизни не чета нашему, а значит, и понятие о развлекательных вещах совершенно иное. Надо же соизмерять экономическую ситуацию с духовными запросами людей.

Недавно один мой знакомый решил дело свое учинить. Бумаги оформил все как полагается, помещение нашел. Потребовалась ему доска отделочная. Вспомнил: в деревне, на даче, осталось в аккурат столько, сколько нужно. Думает, сэкономлю. Сел на "жигуль"-"четверку", покатил. Загрузил доску, да на обратном пути посреди деревни застрял: колдобины и колеи после грязи будь здоров, а снегу мало. Насиловал двигатель дотемна — без толку. Сидит горюет. Смотрит — две цигарки засветились, приближаются. Приятель — к ним, чуть не в ноги.

 

— Мы-то вообще по делу идем, — ответили, обдавая горожанина перегаром. — Умер тут один у нас, надо сродственникам сообщить. Может, нальют,— важно и многозначительно заключили цигарки.

 

— Так я вам пузырь целиком, нет, — спохватился будущий бизнесмен, — два, два пузыря поставлю. Вы только вытолкайте меня, — взмолился он.

Мужики переглянулись, задумались.

 

— Нет. Мы сначала сходим.

 

— Почему? — искренне удивился незадачливый водитель.

 

— Вишь ли, — затянулся шумно дымом тот, который мог членораздельно разговаривать.— Нам за покойного нальют. Должны налить, — уверенно уточнил он. — А ты никуда не денешься. Будешь нашей заначкой. Секешь?

Мужики двинулись по припорошенным буграм, матерясь и кряхтя, а знакомый мой в сердцах впечатал под ноги шапку:

 

— Во, блин, хваткие!

Самое интересное, мужики вернулись, сообщив, что им действительно плеснули за скорбное известие, и помогли вытолкать машину. Хозяин ее, держа слово, протянул спасителям сторублевую купюру.

 

— Извиняйте, "натурой" рассчитаться не могу, по причине, так сказать, отдаленности от города.

 

— Ты че, мы ж не темные какие, — обиделся словоохотливый. — У нас цивилизация — магазин круглосуточно водярой торгует, были бы "бабки".

 

— И где вы их берете? — вторично удивился приятель.

Мужик поманил водителя "жигуленка" пальцем, пыхнул ему в лицом луком и каким-то жженым целофаном:

 

— Пока вы, городские, тут будете ездить, мы завсегда пьяные будем. Верно, Леха? — повернулся он к собутыльнику.

Леха качнул головой и страдальчески икнул.

Приятель мой сел за руль, газанул и помчал по неровностям, боясь забуксовать еще раз. Выбрался. Да в подвеске повредил что-то. Пришлось на ремонт тратиться. Так что никакой экономии у него не вышло.

Ох как мне эта ситуация, в которую друг попал, напомнила общегосударственную. Сначала сделали все, чтобы вытеснить людей в город, выветрить сам дух крестьянский, а теперь дороги, газ тянем. Какие деньги бухаем. Спору нет, без этих элементарных атрибутов цивилизации последние приверженцы труда сельского разбегутся. Но ведь опять затыкаем дыры, которые сами и понаделали.

Разумеется, рано или поздно начинать надо, браться за ум то бишь. Да что-то долго беремся, все никак не дотянемся. Какая перепалка в Думе шла из-за земельного вопроса. Почти так же, как в начале века, когда вождь пролетариата выдал действительно историческую преамбулу своих зловещих планов: если дадим Столыпину завершить аграрную реформу — не видать революции как своих собственных ушей.

Понимаю, насколько неблагодарна эта тема, ведь воспитаны мы на невежественном отношении к дореволюционной истории, в особенности — к ее предродовому периоду, а вот все, что потом вершилось,— наше, родное, незапятнанное. Святое, словом.

Недавно один ученый муж в газете со статьей выступил. Есть в ней исторический экскурс. Цитирует автор размышления Ф. М. Достоевского, опубликованные им 150 лет назад. О чем они? Мужики, по мнению Федора Михайловича, в барщине обленились, работают спустя рукава, пьют безбожно.

Так оно и было. И не только Ф. М. Достоевский этим фактом прискорбным возмущался. А вывод каков? Наш современник вспомнил про недавний опрос жителей, касающийся целесообразности свободной купли-продажи земли. Если верить официальным данным, большинство против этого шага высказались. Чему в заключении своего пространного выступления муж ученый и возрадовался, в ладоши, можно сказать, захлопал.

Ладно бы лидер КПРФ Зюганов такую статью тиснул — какой с него спрос? А тут руководитель, со степенью... Неужели непонятно, что сознание пребывающего в барщине, пусть и полтора века назад, и состоящего в колхозе сегодня не изменилось? Он и тогда был против реформ, и нынче. Сознание-то изуродовано до неузнаваемости. Не в сорок пятом атомная бомба рванула в Японии, а в семнадцатом, в России, да такого заряда, что цепная реакция мутации еще не на одном поколении скажется.

Ох, не зря, не зря Столыпина, Петра Аркадьевича, боевики грохнули.

Мало кто знает, что накануне первой мировой войны в Европе была издана книжка-прогноз экономического будущего нашей страны. В ней утверждалось, что к 1950 году Россия будет безраздельно господствовать на мировом рынке, именно она станет гигантом-лидером развитых держав, недосягаемым для всех остальных стран.

Возьмем Уфимскую губернию. В начале двадцатого века здесь учреждается специальный нагрудный знак, которым удостаивали за наибольшие успехи в аграрном деле. Помимо Крестьянского банка создается общество, где аккумулируются средства, в том числе и из государственной казны, которые направляются на развитие конкретных крестьянских хозяйств. Переселенцы и местные, в том числе башкиры, все активнее начинают заниматься земледелием, приобретают технику.

Гибель Столыпина и полная неспособность царя управлять империей привели к катастрофе.

Позволю себе процитировать несколько документов из центрального государственного архива общественных объединений РБ, больше известного у нас как партархив.

Так вот, в суровых, но конкретных предложениях БашЦИКа о раскулачивании кулацких хозяйств есть весьма любопытное примечание. Смысл его сводится к тому, что те дворы, которые уже трясли, можно не трогать, но если там опять встали на ноги, укрепились, то такие хозяйства могут подвергаться вторичному раскулачиванию.

Понятно, да? Уцелел мужик после первой волны террора — накрыть его второй. Последней и решительной.

Дословно: "Не могут подвергаться раскулачиванию хозяйства, в составе коих имеются красные партизаны, лица начсостава запаса РККА или краснофлотцы, красноармейцы или начсостав, состоящие в рядах Красной Армии и Флота".

В общем, кто разворачивался, кто поднимал Россию — тех под корень. Имущество — колхозам, ценности — органам ГПУ.

Вот записка в обком, ответственному секретарю Быкину: "Имущество кулаков раскупали за бесценок, начиная с колхозников и кончая милиционером и секретарем волкома партии. Хозяйственного эффекта не получили, промотали имущество. Бикмухаметов".

Еще одна депеша. В Иглинскую волость прибыла из Уфы бригада представителей профсоюза, в помощь которой был прикомандирован уполномоченный ВИКа. При проведении пятидневки по сбору семян ухари-активисты забирали у всех хлеб, даже печеный. Отобрали у крестьян мясо, варили его и ели. То, что не съели, унесли в сельсовет, где председатель и понятые поделили между собой.

Когда еще, в какие века такая вакханалия творилась?

Место действия — Балтачевский район. Председатель колхоза за невыполнение распоряжения избил бригадира, потом — весовщика, за то, что тот попросил у председателя бумагу — писать не на чем было накладные.

Потом он же направляет на корчевку пней беременных на четвертом-пятом месяце, заставляет женщин работать по 18 часов. После таких стахановских темпов корчевщицы заболели. Зайнап Хасанова не могла разродиться в течение пяти дней. В конце концов, она сама нанесла себе четыре ножевые раны, заявив перед смертью: "Не могу больше терпеть, все равно инвалидом останусь".

В море этого беззакония, красного беспредела бесполезно было искать защиту.

Учитель Кара-Идельского района некто Бабич пишет письмо И. В. Сталину: "Почему мы ощущаем недостаток хлеба? Даже в хлебных районах. У нас есть деревни, где в редких домах печется хлеб, 2-3 раза в сутки варят солому. Из-за этого даже у культурных сил (у педагогов) очень плохое настроение".

К генсеку обращается житель д. Большое Озеро Ст. Балтачевского р-на (так — в документах — А. С.) Шайхулла Галеев:

"Уважаемый тов. Сталин! Мы очень проголодались, не знаем, что делать. Целое лето работали в колхозе. А теперь смертельно голодаем. Одежда, которую имеем на себе, меняем на кусочек хлеба за 8 км. Помогите, т. к. умрем. Пишу через силу. Мы можем жить еще 10—15 суток. Уже есть случаи смерти от голода".

И снова — Сталину. От Николая Малкина. "Вы наверное не знаете что творит на местах местная власть. Гнет всех крестьян в дугу почем зря. Последнюю рубаху снимают и сажают. Нынче единоличники не пахали ни одной борозды — районный комитет не давал семян. Теперь земля будет пустовать на следующий год. Вот в чем дело, тов. Сталин. Мы потеряли свою правду, что нам говорил тов. Ленин. Скот у крестьянина отбирают, а в колхозе его не кормят".

Вселенский бедлам, как девятый вал, накрывал всех.

Из Буздякского района пишет в обком М. Д. Локтаев. "До осени 32 г. я был в Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Родственники писали как им тяжело. Мне не верилось. И вот после службы поехал к сестре. Такого безобразия со стороны коммунистов и комсомольцев я еще не видел. Ночью обходят дома, под видом штрафов собирают деньги, пропивают их. У священника разбили иконы. У старика-единоличника отобрали корову единственную, он стал плакать. Пропагандист от РК ВКП (б) Рылкова налила для успокоения одеколону".

Достаточно?

Не только здравомыслие пресекалось, люди, природа которых отторгала, не принимала преступную несуразицу, изничтожались с беспрецедентною масштабностью, с невиданной скоростью. Одна империя сменилась другой, более чудовищной по размерам вершившихся злодеяний. На костях, на прахе, развеянном по земле, отплясывали великие послушники, рабы пятилеток, рабы, за которых думал один человек. Сегодня их предки за 300, а то и 100 рублей ходят на так называемую работу — на ферму, в мастерскую. Ходят с единственной целью — что-нибудь украсть и пропить. В тридцатые годы прошлого века крестьяне просили не трогать землю, не мешать им торговать, теперь они просят опохмелиться. Какие аргументы нужны еще для того, чтобы встряхнуть, переворошить землицу рыночными механизмами? Равным в нищете гектары не нужны — только литры...

* * *

Минувшей осенью я "сел на хвост" друзьям-приятелям и субботним утром, отмотав на "уазике" добрую сотню километров, оказался в лесу. Выпавший накануне снежок, сдобренный легким морозцем, слепил глаза. Обступившая тишина обволакивала сердце и наполняла его привычным спокойствием. Забытым и долгожданным.

Охотничья рыжая сука ворохом кленовых листьев метнулась из кабины и принялась обнюхивать мерцающее покрывало, испещренное пунктиром следов. Мужики клацали металлом, собирая расчехленные ружья. Через полчаса, опорожнив термос крепкого чая, мы двинулись в глубь леса. И тут до меня дошло, что находимся мы где-то неподалеку от того хуторского места, на которое я наткнулся в детстве со своим братом.

Вскоре рыжая подала голос — верный признак того, что подняла зайца. Однако стоять на отведенном месте у меня уже не было никакого желания, охотничья страсть уступила другой, более возвышенной и серьезной. Я с резвостью гончей, как когда-то за родственником, устремился в сторону от загона.

Сколько я блуждал — не знаю. Но когда вышел по следам к машине, мужики материли меня крепко. Я объяснил причину своего отсутствия. Меня тут же подняли на смех: столько лет прошло, да и под снегом земля, разве разглядишь эти самые грядки?

Наша компания перебралась в другой лес, километров за двадцать. Здесь, пока было еще светло, мужики устроили еще один загон.

Я приблизился к высокой железнодорожной насыпи. Неподалеку от этого места произошла известная всему миру Улу-Телякская трагедия. Безвинным мученикам воздвигнут обелиск. Только вспоминаем о той страшной беде все реже: она вытеснена из нашего сознания другими. Что уж говорить о тех, кого смели в тридцатых с хуторов. Для большинства ныне живущих на селе их и не было вовсе, а значит, не было, в их понимании, ничего другого, кроме колхозного строя — желанного, единственного.

Из-за поворота вылетел локомотив и обдал меня колючей снежной пылью. Она долго конвульсировала на крутом спуске. Вот так и мы, остыв от очередного потрясения, замираем в привычном инертном состоянии. Какой сквозняк или вихрь потревожит наши души в очередной раз?

Русское поле:

Бельские просторы
XPOHOС - всемирная история в интернете
МОЛОКО - русский литературный журнал
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова
РУССКАЯ ЖИЗНЬ - литературный журнал
ПАМПАСЫ - детский литературный журнал
История науки
История России
Сайт истфака МГУ
Слово о полку Игореве
ГЕОСИНХРОНИЯ

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

Русское поле

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2002

WEB-редактор Вячеслав Румянцев