> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬ
 

Николай Богданов

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

XPOHOC
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

Николай Богданов

«В ОДНУ ЛЮБОВЬ МЫ ВСЕ СОЛЬЕМСЯ ВСКОРЕ…»

(Михаил Булгаков и граф Алексей Константинович Толстой).

 

М.А. Булгаков. Фото с сайта www.rusinst.ru

В жизни и в искусстве я согласен на motto: Oser! (Дерзай! – итал.)
Граф Алексей Константинович Толстой.
Из письма к М.М. Стасюлевичу. 29.I. (10.II) 1873 г. Флоренция

– Толстому подражаете, – сказал Рудольфи.
Я рассердился.
– Кому именно из Толстых? – спросил я.
– Их было много… Алексей ли Константиновичу,
известному писателю, Петру ли Андреевичу,
поймавшему за границей царевича Алексея, нумизмату ли
Ивану Ивановичу или Льву Николаевичу?
Михаил Булгаков. «Театральный роман».

Для человека, неравнодушного к творчеству Булгакова, не составляет секрета, что цитированный выше фрагмент его третьего романа, чаще публикуемого под заглавием «Записки покойника», восходит к куда более раннему тексту, а именно – к писавшейся в конце 1920-х гг., да так и оставшейся незаконченной автобиографической повести «Тайному другу». Любопытно, что там он выглядел несколько иначе:

– Графу Толстому подражаете, – заметил черт и похлопал пальцем по тетради. – Какому именно Толстому, – осведомился я, раздраженный загадочностью вопросов Рудольфа, – Льву Николаевичу, Алексею Константиновичу или, быть может, еще более знаменитому Петру Андреевичу, заманившему царевича Алексея в ловушку?[1]

Как видим, имя самого известного из обладателей громкой литературной фамилии (чье влияние, действительно, ощутимо в ранней прозе Булгакова), попутно утратив графский титул, в позднейшей редакции перемещается в конец предлагаемого нам списка, тогда как Алексей Константинович упоминается здесь уже первым. Думается, такая динамика отнюдь неслучайна. Не свидетельствует ли она о том, что творчество замечательного русского поэта, прозаика и драматурга со временем оказалось как-то особенно близко Булгакову? Между тем, ни в переписке самого писателя, ни в дневниках его последней жены – Елены Сергеевны – имя этого человека не упомянуто ни разу…Ну, что же, в этом стоит разобраться! Известно, что литературный дебют графа А.К. Толстого, в мае 1841 г. выпустившего отдельной книгой свою фантастическую повесть «Упырь», был весьма сочувственно встречен Белинским, сразу же уловившим «все признаки еще слишком молодого, но тем не менее замечательного дарования».

В известную эпоху жизни, – писал знаменитый критик в «Отечественных записках», – нас пленяет одно резкое, преувеличенное: тогда мы ни в чем не знаем середины. <…> Это самое соблазнительное и самое неудобное время для авторства: тут нет конца деятельности. <…> «Упырь» – произведение фантастическое, но фантастическое внешним образом: незаметно, чтоб оно скрывало в себе какую-нибудь мысль. <…> Однако ж оно может насытить прелестью ужасного всякое молодое воображение, которое, любуясь фейерверком, не спрашивает: что в этом и к чему это? <…> Несмотря на внешность изобретения, уже самая многосложность и запутанность его обнаруживают в авторе силу фантазии; а мастерское изложение, уменье сделать из своих лиц что-то вроде характеров, способность схватить дух страны и времени, к которым относится событие, прекрасный язык, иногда похожий даже на «слог», словом – во всем отпечаток руки твердой, литературной, – все это заставляет надеяться в будущем многого от автора «Упыря»[2].

Весьма вероятно, что Булгаков, хорошо знакомый с историей русской литературы, еще с молодости знал об этом отзыве. Таким образом, он сразу мог уловить какие-то близкие мысли, прозвучавшие в рецензии Евгения Замятина на его повесть «Дьяволиада», опубликованную зимой 1924 г. в альманахе «Недра». А ведь именно эта публикация (в силу известных обстоятельств булгаковской биографии) должна считаться подлинным литературным дебютом писателя:

У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин – одна из тех (немногих) формальных рамок, в какие можно уложить наше вчера – 19-й, 20-й год. Термин «кино» приложим к этой вещи тем более, что вся повесть плоскостная, двумерная, все – на поверхности, никакой, даже вершковой, глубины сцены – нет. <…> Абсолютная ценность этой вещи Булгакова – уж очень какой-то бездумной – невелика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ[3].

Думается, Булгакова могло роднить с А.К. Толстым многое. Оба были связаны с Украиной: по материнской линии Алексей Константинович приходился правнуком ее последнему гетману Кириллу Разумовскому, детство писателя прошло в поместьях родственников на Черниговщине. Михаил Булгаков, как известно, родился и вырос в Киеве. Через всю жизнь оба – по своему мироощущению, несомненно, великорусские писатели – пронесли любовь к Украине, ее природе, культуре и языку. Ведь от нее взяли они свою писательскую силу.

Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию, – признавался Толстой в автобиографической записке (составленной за полтора года до смерти для итальянского драматурга и историка литературы Анжело де Губернатиса). – Считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. <…> Воздух и вид наших больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшиеся во мне и поныне[4].

Впрочем, сохранился куда более любопытный документ в подтверждение сказанному: 11 марта 1840 г. двадцатидвухлетний граф пишет из Стародуба в Петербург П.А. Плетневу:

Если Вы найдете стихотворения сии достойными «Современника», то я почту себя счастливым, содействовав к толщине сего журнала. Так как я малороссиянин, то легко может быть, что Вы встретите в (так! – Н.Б.) меня ошибкы (так! – Н.Б.) против правописания. В таком случае Вы, милостивый государь, немало меня обяжите, приняв на себя труд оные исправить, ибо мне на старости лет учиться Орфографии и Пунктуацыи (так! – Н.Б.) кажется столько же трудним (так! – Н.Б.), сколько и бесполезним (так! – Н.Б.). Прымите (так! – Н.Б.), милостивый государь …[5]

Не правда ли, так может шутить только человек, исполненный любви к украинскому языку? – Пусть и не родному, но непосредственно знакомому с детских, окрашенных восторгом и тайной лет. К слову сказать, обстоятельства, проясняющие эту мистификацию, до сих пор неизвестны. Ведь никаких стихов А.К. Толстого в «Современнике» тогда напечатано не было. С Михаилом Булгаковым дело обстоит сложнее: когда речь заходит об его отношении к языку Шевченко и Нечуй-Левицкого, обычно вспоминают следующий фрагмент из романа «Белая гвардия»:

Сволочь он (гетман – Н.Б.), – с ненавистью продолжал Турбин, – ведь он же сам не говорит на этом проклятом языке! А? Я позавчера спрашиваю эту каналью, доктора Курицького, он, изволите ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года. Был Курицкий, а стал Курицький… Так вот, спрашиваю: как по-украински «кот»? Он отвечает: «Кит». Спрашиваю: «А как кит»? А он остановился, вытаращил глаза и молчит. И теперь не кланяется. Николка с треском захохотал и сказал: – Слова «кит» у них не может быть, потому что на Украине не водятся киты[6].

Однако так ли уж все просто? Впрочем, здесь лучше предоставить слово замечательному исследователю творчества писателя Лидии Марковне Яновской:

Я давно угадывала присутствие украинской мелодики в авторской речи «Белой гвардии» – не во всей, а в тех главах и страницах, где выступала на сцену украинская вольница – петлюровщина. <…> Собственно украинских слов в авторской речи романа как будто нет… почти нет… разве что: «Курились белые хатки в деревне Попелюхе, и выезжал строй полковника Козыря сабелюк на четыреста» – где слово «курились» как-то неуловимо звучит чуть более по-украински, нежели по-русски, и в слове «сабелюки» украинский суффикс… Да еще: «повсюду по тропам и путям и безудержно просто по снежным равнинам чернела и ползла и позвякивала конница…» – где русское слово «просто» звучит с такой простотой потому, что по-украински оно означает: «напрямик»…[7] Ночной грабитель в квартире перепуганного домовладельца Василисы говорит так: «Лучше скажи, а то бачил – расстрил?» (Булгаков М.А. Избранная проза. Москва, «Художественная литература», 1966; и далее во всех изданиях романа в течение последующих двадцати лет.) «Бачил» вместо «бачив» – хорошо: автор дает русское окончание украинскому глаголу, чтобы не загромождать роман другим языком. Здесь чувство меры. Да и персонаж – «волк» – мог так сказать: вряд ли он заботился о чистоте своего языка. Но что такое «расстрил»? Это по-русски? Нет. По-украински? Ни в коем случае. <…> Сразу скажу читателям: в сохранившейся корректуре романа – единственном более или менее авторском тексте этой главы – нет никакого «расстрил». В корректуре «волк» угрожающе произносит: «росстрил». Украинское слово – с ударением на первом слоге – в русской транскрипции[8].

Что уж греха таить, ни редакторы журнала «Россия», где впервые была опубликована «Белая гвардия», ни редакторы парижского издания романа (отдельной книгой), а, позже, даже и сама Елена Сергеевна Булгакова, не были знакомы с украинским языком. Не чувствуя его сказочно-музыкальной природы, они ошибочно принимали булгаковские украинизмы за опечатки и всюду совершенно безжалостно искореняли их. Так из текста уходили «козаки», «наволочь», «пьядэсят» и мягкий знак в конце глагола во фразе: «нехай потяг передадуть на Святошино» (а, ведь – согласимся с Л.М. Яновской – именно этот знак определяет звучание всей строки[9]). Уходили десятки, если не сотни украинских слов, столь необходимых для ощущения подлинной атмосферы романа. Не с этими ли обстоятельствами связан следующий, и не эпизод даже – эпизодик из повести «Тайному другу»? Вспомним то место, где у редактора Рудольфа рассказчик сталкивается с реакцией на свой, только что опубликованный роман. Вот оно – страшное для каждого автора мнение «взыскательной» публики:

– Рудольф Максимыч! Не понимаю! Воля ваша! Что вас заставило напечатать его, решительно не понимаю. Во-первых, это вовсе не роман. <…> Бездарно в полной мере. И, кроме того, здесь он пишет «петухи налетали». Петух не летает, Р.М.! Скажите это автору. Он бездарен, еще и безграмотен[10].

Правда, создается впечатление, что Булгаков скорее иронизирует над незадачливым критиком, чем делится с нами затаенной обидой. Заметим, что и этот эпизод перешел в писавшийся много позже «Театральный роман». Впрочем, давно переживший свое разочарование от московских литературных кругов автор упомянет здесь лишь о «грубых синтаксических ошибках».

***

Дебютная повесть графа А.К. Толстого, как бы сфокусировавшая в себе фантастические традиции литературы предшествующего времени, по праву считается самым знаменитым произведением подобного жанра на русском языке. Так стоит ли удивляться тому, что лукавые переклички с ней обнаруживаются в главном творении «мистического» (по собственному признанию) писателя Булгакова? Ну, кто же из читателей «Мастера и Маргариты» не помнит, как после скандального «сеанса черной магии» и «полного ее разоблачения», душной майской ночью в кабинет финдиректора Варьете Григория Даниловича Римского проникает дурацки причмокивающий, да еще с каким-то кашне на шее, администратор Иван Савельевич Варенуха? По всему видно, что он пришел с недобрыми намерениями, однако разбитый разразившимся скандалом Римский, даже чувствуя сгущающуюся вкруг него атмосферу бесовщины, еще долго будет вникать в завиральные рассказы Варенухи о похождениях неизвестно куда пропавшего Степы Лиходеева. А когда, наконец, осознает, какая опасность нависла над ним – все пути к спасению уже будут отрезаны. Другое дело читатель – ему на память сразу могут прийти первые страницы «Упыря», где на балу у бригадирши Сугробиной герой повести Руневский, привлеченный странным видом одного из гостей, решается завести с ним беседу:

– Вы, верно, кого-нибудь ищете, <…> а между тем ваше платье скоро начнет гореть. Незнакомец оглянулся, отошел от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал: – Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей! <…> Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют[11].

Справедливости ради заметим, что Римский (благодаря рано пробудившемуся петуху) так и не станет подельником Варенухи по душегубству. Но тот или был абсолютно уверен в успехе своей вылазки, или в причмокивании проявился призыв, с одновременным приветствием, к находящейся где-то поблизости рыжеволосой ведьмачке Гелле. В таком случае становится понятной и роль наверченного на шею кашне. Конечно же, этот нелепый наряд маскирует ранку, появившуюся после рокового поцелуя в «нехорошей квартире» № 50. О том, сколь опасны подобные поцелуи, можно узнать со страниц той же повести «Упырь»[12]. Мистикой проникнуто и самое значительное произведение графа А.К. Толстого в прозе – роман «Князь Серебряный». В череде его многочисленных персонажей, наряду с храбрым воином Никитой Романовичем Серебряным и его верным слугой Михеичем («тетка твоя подкурятина!»), юной красавицей Еленой Дмитриевной и супругом ее старым воином Дружиной Андреевичем, грозным царем Иваном Васильевичем и хитроумным боярином Борисом Федоровичем Годуновым, не последнюю роль играет белобородый мельник Давыдыч, что и говорить, фигура – колоритная. Три раза ворожит он князю Афанасию Ивановичу Вяземскому, то на судьбу его при царском дворе, то на зазнобу – боярыню Елену Дмитриевну, то на исход поединка с оскорбленным им Дружиной Андреевичем. Да еще заговаривает ему саблю, да еще останавливает сочащуюся из ран кровь-руду. И каждый раз читатель словно переносится в другие миры – в средневековую Московию, где по лесам укрываются удалые люди Ваньки Перстня, а по дорогам мчат конные ватаги Малюты Скуратова, что хуже всяких разбойников. Много, много видит старый колдун в воде под мельничным колесом – то «жемчуг сыпется, будто червонцы», то «сабли трутся одна о другую, а промеж них как золотые гривны» – все посулы богатства да успеха на царской службе. Но вдруг краснеет, будто кровь, вода, и тянутся в ней багровые нитки, и ходят взад и вперед страшные зубчатые пилы, замыкаются и размыкаются железные клещи, предвещая Афанасию Ивановичу его лютую смерть. Сдается, правда, что не столь уж простодушный, как покажется на первый взгляд, Давыдыч берет не одной только ворожбой. Куда больше, дает ему знание психологии, да простой житейский расчет! Впрочем, и самыми его поступками руководит не стремление вырваться из нужды, одолеть неправого гонителя или помочь раздавленному бедой человеку, а банальный страх за свою шкуру, да неуемная всепоглощающая корысть. Животной страстью вспыхивают глаза ведуна, когда получает он от чудом вырвавшейся из рук Вяземского Елены ее жемчужное ожерелье. Циничный расчет о выгоде решает судьбу несчастной, когда на мельницу прибывают холопья князя вместе с порубленным господином. Ведя читателя от одного колдовства к другому, автор «Князя Серебряного» как бы подготавливает его к восприятию страшного, но совершенно закономерного конца чародея, за горсть серебра погубившего свою душу. Последнее гадание нам следует припомнить особо. Ворожит старый мельник буйному князю на поединок с Дружиной Андреевичем, и, вроде бы, по всему выходит, что остаться Афанасию Ивановичу живу. Тут бы и ворожбе конец, но не унимается князь:

– Посмотри еще раз в бадью! – Что ж смотреть-то, батюшка! Теперь ничего не увидишь, и вода-то уж помутилась. – Зачерпни свежей воды! – сказал Вяземский повелительно. Мельник повиновался нехотя. – Ну, что там видно? – спросил князь нетерпеливо. Старик с приметным отвращением нагнулся над бадьею. – Ни тебя не видно, батюшка, ни супротивника твоего! – сказал он, бледнея, – видна площадь, народу полна: много голов на кольях торчит; а в стороне костер догорает, и человеческие кости к столбу прикованы! – Чьи головы на кольях торчат? – спросил Вяземский, пересиливая невольный страх. – Не вижу, батюшка, все опять помутилось; один костер еще светится, да кости чьи-то висят у столба! Мельник с усилием поднял голову и, казалось, с трудом отвел взор от бадьи. Его дергали судороги, пот катился с лица его…[13]

Признаемся: еще с детских лет, с того самого, первого впечатления от «Князя Серебряного», это место в романе оказалось для нас самым запоминающимся. Еще бы, ведь на этот раз не единожды дурачивший праведных и грешных мельник углядел в заветной бадье и свою смерть. Но понял ли он посланное ему предостережение? Попытался ли хоть на старости лет свернуть с грешного пути? – Нет, не понял, и свернуть не попытался! Потому и стоять на торговой площади, внутри Китайгородской стены позорному столбу, и виться вокруг него струям дыма, пока не стихнут в треске костра странные непонятные слова:

– Шикалу! Ликалу! Слетелися вороны на богатый пир…Шагадам! Кулла!

Не знаем, найдем ли мы на этот раз понимание у читателя, но только прямая реминисценция вышеописанного действа видится нам и где? – на страницах первой главы романа «Мастер и Маргарита». Прислушаемся, все же, к диалогу двух московских литераторов с невесть откуда явившемся иностранцем в берете, что идет, прерываемый грохотом трамвая (!), в тени «чуть зеленеющих» московских лип:

– Что вы будете делать сегодня вечером, если это не секрет? – Секрета нет. Сейчас я зайду к себе на Садовую, а потом в десять часов вечера в Массолите состоится заседание, и я буду на нем председательствовать. – Нет, этого быть никак не может, – твердо возразил иностранец. – Это почему? – Потому, – ответил иностранец и прищуренными глазами поглядел в небо, где, предчувствуя вечернюю прохладу, бесшумно чертили черные птицы, – что Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила. <…> – Позвольте, – после паузы заговорил Берлиоз, поглядывая на мелющего чепуху иностранца, – при чем здесь подсолнечное масло… и какая Аннушка? – Подсолнечное масло здесь вот причем, – вдруг заговорил Бездомный, очевидно, решив объявить незваному собеседнику войну, – вам не приходилось, гражданин, бывать когда-нибудь в лечебнице для душевнобольных? <…> – Бывал, бывал, и не раз! <…> Где я только не бывал! Жаль только, что я не удосужился спросить у профессора, что такое шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у него, Иван Николаевич![14]

Не правда ли, ведь это – та же коллизия? – Предостережение о надвигающейся расплате за греховность жизни и полное непонимание происходящего. Булгаков лишь слегка снижает сцену элементом пародии. Что ж, в отношении дельцов из «дома Грибоедова» она – извинительна. Быть может, мы просто плохо знаем европейскую литературу, но кроме романа «Князь Серебряный» нам не припоминается ни одного литературного творения, откуда бы автор «Мастера и Маргариты» мог почерпнуть тему подобной бесчувственности к знакам судьбы. Между тем, роковое непонимание странных речей иностранца продлится много дольше, даже и после предсказанной им смерти Берлиоза. Чтобы убедиться в этом, перенесемся в психиатрическую лечебницу, где поэту Бездомному представилась, «как и было сказано», возможность узнать что-нибудь о шизофрении. Увы, его больше интересуют «подсолнечное масло» и «трамвай»:

Рюхину не хотелось ничего говорить, но пришлось объяснить: – Секретаря Массолита Берлиоза сегодня вечером задавило трамваем на Патриарших. – Не ври ты, чего не знаешь! – рассердился на Рюхина Иван. – Я, а не ты был при этом! Он его нарочно под трамвай пристроил! – Толкнул? – Да при чем здесь «толкнул»? – сердясь на общую бестолковость воскликнул Иван. – Такому и толкать не надо! <…> Он заранее знал, что Берлиоз попадет под трамвай![15]

Да что там, предсказания на Патриарших не затронут даже профессора Стравинского!

– Ага, – сказал Стравинский, – а этот Берлиоз погиб под трамваем? – Вот же именно его вчера при мне и зарезало трамваем на Патриарших, причем этот самый загадочный гражданин… – Знакомый Понтия Пилата? – спросил Стравинский, очевидно, отличавшийся большой понятливостью. – Именно он, – подтвердил Иван, изучая Стравинского, – так вот он сказал заранее, что Аннушка разлила подсолнечное масло… А он и поскользнулся как раз на этом месте! Как вам это понравится? – многозначительно осведомился Иван, надеясь произвести большой эффект своими словами. Но этого эффекта не последовало, и Стравинский очень просто задал следующий вопрос: – А кто же эта Аннушка?[16]

Таким образом, событиями душного майского вечера обеспокоен только несчастный поэт Бездомный, чья по-детски наивная душа, еще не изуродованная всякого рода делячеством, сохранила способность удивляться происходящему. Не потому ли из всей московской публики только он один и испытает в конце романа перерождение, навсегда отказавшись от писания казенных стихов и обратившись к истинным ценностям человеческой культуры?

***

Между тем, роман «Князь Серебряный» интересен не только историко-этнографическим колоритом и завлекательной мистикой. На склоне лет, размышляя над своим писательским кредо, его автор отмечал в уже цитированной нами автобиографии:

Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он не проявлялся[17].

Действительно, именно тираноборческая тема была для А.К. Толстого центральной. Ее осмыслению посвящены многие страницы «Князя Серебряного». Ею же проникнуты и написанные вслед за романом три пьесы «из эпохи Иоанна Грозного». В разработке столь сложных вопросов А.К. Толстой проявил себя не как историк или публицист, но, прежде всего, как художник, стремящийся не столько обличить тирана в содеянных им злодеяниях, сколько постичь его как личность, проникнуть в его психологию. Не потому ли созданные им персонажи – тот же грозный царь Иоанн Васильевич или жадно рвущийся к власти боярин Борис Федорович Годунов – обладают такой психологической достоверностью, таким личностным объемом? Московский царь предстает перед читателем не лубочным злодеем из народной сказки, а человеком, наделенным проникновенным умом, сильной волей и жизненной энергией. Он обладает несомненным талантом государственного деятеля, что подразумевает не только перечисленные выше качества, но и умение мыслить в определенном масштабе, искренний интерес к судьбе родной страны, колоссальную веру в свое предназначение, в справедливость собственной миссии и даже ... способность к самопожертвованию!

…Иоанн (не исторический, а мой Иоанн), – подчеркивал А.К. Толстой в своем «Проекте постановки на сцену трагедии ”Смерть Иоанна Грозного”» – если бы ему сказали, что, сойдя с престола, он может упрочить за своими наследниками положение Богов на земли, был бы в состоянии принести эту жертву, которую, вероятно не выдержал бы, но на которую бы решился с увлечением и искренностью, свойственными его характеру. В этом отношении он стоит выше Годунова[18].

Писатель лишен каких-либо обольщений, когда открывает нам, что никакие природные дарования, сила характера, приобретенные знания не смогут помешать «властолюбивому от природы», к тому же с детства «раздраженному» всякого рода притеснениями и обидами человеку стать тираном на троне. Как раз напротив – они будут способствовать тирании. Справедливо не принявший сумбурную критику своей пьесы «Смерть Иоанна Грозного», высказанную весной 1866 г. П.В. Анненковым, А.К. Толстой, тем не менее, различил в ней весьма меткое замечание:

Одно у него очень верно и очень хорошо сказано. Он говорит, что все лежат во прахе перед моим Иоанном, а Иоанн все думает: «Они нехорошо лежат; они недостаточно откровенно лежат; они по-бунтовщичьи лежат»[19].

Талант художника и – заметим отдельно – удивительное гражданское мужество позволили А.К. Толстому (кажется, первому среди отечественных авторов) заявить о теме деспотизма, причем сделать это с такой остротой мысли, какая кажется возможной только в ХХ веке.

Не моя вина, – признавался он Болеславу Маркевичу, – если из того, что я писал ради любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится. Тем хуже для деспотизма! Это всегда будет явствовать из всякого художественного творения, даже из симфонии Бетховена[20].

Исторический опыт убеждает, что какими бы «высокими» целями не оправдывал себя деспотизм – «собиранием под единую руку разобщенных земель» или «построением коммунистического рая» – он всегда – тупиковая ветвь общественного развития, ведь следствием его могут быть только глубочайший кризис власти, ненависть подданных и разорение, а, затем, и полное оскудение родной земли. Вместе с тем, моральная ответственность за свершившиеся злодеяния никогда не лежит, – не может лежать на одном лишь тиране. Нельзя не согласиться, таким образом, с мыслью писателя, выраженной в его предисловии к роману «Князь Серебряный»:

В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их, по возможности, в отдалении21. Тем не менее, он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук, и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования (курсив наш – Н.Б.) [22].

Показательно, что в развитии темы деспотизма А.К. Толстой идет от мистики к реализму. Герой его первой пьесы – царь Иоанн гибнет в Кириллин день не потому, что таково предсказание волхвов, а потому, что давно расшатанное здоровье не позволяет пережить неожиданную измену вернейшего, казалось бы, слуги: дерзкий вызов, брошенный Годуновым в давно ожидаемую минуту, оказывается для обессиленного разгульной жизнью деспота роковым. И вот на смену грозному тирану (событиям последующих лет посвящена вторая пьеса трилогии – «Царь Федор Иоаннович») приходит не исступленно верующий в свою избранность фанатик, а дальновидный, рассудительный, сдержанный в проявлении чувств, просвещенный науками и прогрессом Борис Годунов. Однако вскоре кровь польется снова! И какая кровь!!! – Словно в жерновах гигантской мельницы сгинут все, кто вольно или невольно может ограничить власть нового правителя, помыкающего безвольным царем Федором, – и герой псковского сидения, рыцарски честный князь Иван Петрович Шуйский, и его мелкочестолюбивые племянники, и несчастный угличский затворник – малолетний царевич Дмитрий, и втянутые в смуту посадские люди и даже помышляющий только о женитьбе на красавице княжне Милославской молодой князь Шаховской. Мудрый и просвещенный Борис Федорович уже развращен властью, возле которой так долго отирался. Давно уже смотрит он на людей как на пешки в своей хитроумной игре за царский трон, с презрительной усмешкой проникает пороки окружающих, ловко ловя их на трусости, алчности или глупости. Так для что же смирять себя? Огромный ум и железная воля позволяют Годунову с легкостью побеждать самых сильных противников. А многолетнее созерцание всякой неправды иссушило в нем природный страх перед насилием и жестокостью[23].

Иоанн может иногда, по капризу, помиловать, кого он осудит; – метко характеризовал своих героев граф А.К. Толстой, – но кого в своем сердце осудит Годунов, того он никогда не помилует. Приговоры его внушены ему не гневом, не мстительностью, но холодным убеждением в их необходимости. Иоанн губит своих врагов со злобою; Годунов безо всякой злобы устраняет их как препятствия. Он вовсе не жесток от природы, но когда он думает, что жестокость нужна для устрашения его врагов, она его не пугает[24].

Не дрогнув, обрекает Борис Федорович в IV действии пьесы на смерть малолетнего царевича Дмитрия, приставляя к нему через верного прислужника Клешнина мамкой старую, циничную сводню Василису Волохову:

ГОДУНОВ. <…> (Задумывается.) Мне все на ум приходит, Чтo в оный день, когда царя Ивана Постигла смерть, предсказано мне было. Оно теперь свершается: помеха Моя во всем, вредитель мой и враг – Он в Угличе… (Опомнившись.) Скажи ей, чтоб она Блюла царевича! <…> (Про себя.) «Слаб, но могуч – безвинен, но виновен – Сам и не сам – потом – убит!» (К Клешнину.) Скажи ей, Чтобы она царевича блюла! (Уходит.)

КЛЕШНИН. (Один) Чтобы блюла! Гм! Нешто я не знаю, Чего б хотелось милости твоей? Пожалуй – что ж! Грех на душу возьму![25]

Вряд ли мы погрешим против истины, полагая, что перед нами одно из самых, если не самое тонкое во всей русской литературе описание замышляющегося злодейства. Замечательно, что те же краски возьмет Михаил Булгаков, обнажая в своей пьесе «Александр Пушкин» приемы, которыми «бессудная тирания» Николаевского режима задавила, в конце концов, первейшего поэта России:

БЕНКЕНДОРФ. Так как же быть с дуэлью? ДУБЕЛЬТ. Это как прикажете, ваше сиятельство. Пауза. БЕНКЕНДОРФ. Извольте послать на место дуэли с тем, чтобы взяли их с пистолетами и под суд. Примите во внимание, место могут изменить. ДУБЕЛЬТ. Понимаю, ваше сиятельство. Пауза. БЕНКЕНДОРФ. Дантес каков стрелок? ДУБЕЛЬТ. Туз – десять шагов. Пауза. <…> БЕНКЕНДОРФ (вставая). Примите меры, Леонтий Васильевич, чтобы люди не ошиблись, а то поедут не туда. ДУБЕЛЬТ. Слушаю, ваше сиятельство. БЕНКЕНДОРФ. Покойной ночи, Леонтий Васильевич. (Выходит.) ДУБЕЛЬТ(один). Буря мглою небе кроет…вихри снежные крутя… Не туда! Тебе хорошо говорить… Буря мглою небе кроет… Не туда… (Звонит.) Дверь приоткрывается. Ротмистра Ракеева ко мне[26].

Знакомство с пьесой убеждает, что ее автор стремился всячески утончить действие, избегая, где только можно, лобовых атак на зрителя. К великому сожалению, Викентий Викентьевич Вересаев, привлеченный Булгаковым к совместной работе над пьесой, мыслил совершенно иначе:

Проверяя сцену Жуковского и Николая на балу, – сетовал Михаил Афанасьевич в письме к соавтору, – я с ужасом увидел фразу Николая: «Я его сотру с лица земли». Другими словами говоря, Николай в упор заявляет зрителю, прекращая свою роль: «Не ошибитесь, я злодей», а Вы, очевидно, хотите вычеркнуть сцену у Дубельта, где Николай, ничем себя не выдавая, стер Пушкина с лица земли[27].

Ночной разговор в «казенном кабинете» страшного дома на Фонтанке живо перекликается с 25-й главой романа «Мастер и Маргарита», где повествуется о том, «как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа»: – Приказание игемона будет исполнено, – заговорил Афраний, – но я должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудно выполним. Ведь подумать только, – гость, говоря, обернулся и продолжал: – выследить человека, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Каифе, и все это в одну ночь? Сегодня? – И тем не менее его зарежут сегодня, – упрямо повторил Пилат, – у меня предчувствие, говорю я вам! Не было случая, чтобы оно меня обмануло, – тут судорога прошла по лицу прокуратора, и он коротко потер руки. – Слушаю, – покорно отозвался гость, поднялся, выпрямился и вдруг спросил сурово: – Так зарежут, игемон? – Да, – ответил Пилат, – и вся надежда только на вашу изумляющую всех исполнительность[28].

Увы, слишком скоро всесильный игемон поймет, что смерть «грязного предателя Иуды» нисколько не облегчает его собственных душевных страданий. Потому и стоять «на каменистой безрадостной плоской вершине» странному каменному креслу с белой фигурой в нем, и громыхать страшным горным обвалам. Но не услышит их казнимый бессмертием Пилат, в бессонные часы полнолуний мечтающий лишь о том, как бы ему пойти во сне по тянущейся вверх лунной дороге вместе с несчастным арестантом Га-Ноцри. Ведь «он чего-то не договорил тогда, давно, четырнадцатого числа весеннего месяца нисана», или, может быть, не дослушал... Собственно говоря, та же тема звучит и в финале пьесы «Царь Борис», заключающей драматическую трилогию графа А.К. Толстого:

БОРИС. <…> … Смертный час Мой настает. Его сажают в кресла. ЦАРИЦА. Ах, Господи! Не просто Случился грех! Знать, тут была отрава! НЕСКОЛЬКО ГОЛОСОВ. Отравлен царь! БОРИС. Нет – не было отравы! Иль мните вы, бессильна скорбь одна Разрушить плоть? ФЕДОР. О велика твоя Пред Богом скорбь![29]

Вместе с тем, граф А.К. Толстой отнюдь не считал, что угроза тирании может исходить лишь от облеченного властью монарха. Не меньшую опасность, как видно из цитированной выше автобиографии, пророчески разглядел он во всякого рода группировках – как бы они себя не именовали – с энтузиазмом зовущих человечество в «новую жизнь». Отдадим должное, у писателя достало мужества практически в одиночку противостоять многолетней травле, развернутой вокруг его имени многочисленными «либералами» и «прогрессистами» всяческих пород и мастей. Своеобразным фокусом, как бы собравшим воедино мысли Алексея Константиновича по этому вопросу, можно считать строчки сатиры «Порой веселой мая…» К слову сказать – как актуальны они для наших дней! Известно, что сценическая судьба драматической трилогии графа А.К. Толстого сложилась весьма несчастливо. Впрочем, учитывая ее социальную направленность, здесь нечему удивляться. Так, например, с огромным успехом поставленная на подмостках Александринского театра в Петербурге пьеса «Смерть Иоанна Грозного»[30], после злосчастной воронежской премьеры, была повсеместно запрещена для провинции. Решение об этом принималось в самых, что ни на есть высоких сферах. В Одессе, где спектакль уже выдержал несколько представлений, это привело даже к скандалу. Вокруг неприглядной истории, как это часто бывает, сразу же возникла масса нелепейших слухов, в том числе и тот, что запрещение-де отражает волю самого (!) автора[31]. Что же касается любимого детища драматурга – пьесы «Царь Федор Иоаннович» – то, несмотря на отчаянную борьбу за ее постановку, при жизни автора она так и не увидела сцены.

А «Федора Иоанновича» в России запретили, – горько сетовал А.К. Толстой осенью 1869 г. двоюродному брату А.М. Жемчужникову, – подрывает, мол, царское достоинство! Если «Смерть Иоанна» его не подрывает, то как же «Федор» подрывает? Дураки и черти![32]

Думается, здесь было о чем поразмыслить М.А. Булгакову – жителю многострадальной страны, ставшей после нескольких войн и революций советской империей, где сформировался один из самых жестких тоталитарных режимов, когда-либо существовавших в истории. Легко представить, как могло работаться в таких условиях честному и свободолюбивому художнику! За свою, не такую уж долгую жизнь замечательный мастер отечественной литературы пережил и конфискацию рукописей (дневники и повесть «Собачье сердце» в 1926 г.), и сожжение книг (сборник ранних рассказов и повестей «Дьяволиада» в 1925 г.), и запрещение спектаклей, несмотря на их беспрецедентную популярность у публики («Дни Турбинных», «Зойкина квартира», «Багровый остров» в 1929 г.; «Мольер» в 1936 г.). О пьесах, вообще не дошедших до зрителя, нечего и говорить. Известно также, что столь оголтелой травли, которой подвергла автора всех этих произведений пресловутая рапповская критика, не знал ни один другой советский писатель. Была, впрочем, здесь и еще одна, важнейшая для него тема – личные отношения с Иосифом Сталиным. Разумеется, Булгаков не мог не испытывать благодарности за тот телефонный звонок весной 1930 г., что в прямом смысле вырвал его из лап смерти. Знал он и о маниакальном интересе, с каким всесильный правитель огромной страны (в 1932 г. вернувший на сцену «Дни Турбиных») следил за спектаклями по его пьесам. Но также прекрасно понималось им и то, что в создавшейся обстановке, когда самая жизнь напрямую зависит от лояльности «лучшего друга» всех писателей СССР, один неосторожный шаг может погубить все. Не потому ли с такой мучительной надеждой и ждал писатель обещанных ему в том телефонном разговоре (ведь, обещанных же?) личной встречи и доверительного разговора с Генеральным секретарем?

Но встречи не было, – запишет 4 января 1956 г. в своем дневнике Е.С. Булгакова. – И всю жизнь М.А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал? И всегда я отвечала одно и то же: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, – разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художнику писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?[33]

При всем уважении к мнению Елены Сергеевны, полагаем, что Булгаков хотел говорить со Сталиным не только об этом. Воспитанный великорусской культурной традицией, обладающий жадным интересом к общественной жизни, много думавший о судьбе своей Родины писатель не мог не ценить в генсеке талант государственника. Но какова цена его внешней и внутренней политики? Знал ли Булгаков о мучительных раздумьях своего предшественника в драматургии относительно положения, которое он мог бы занять при новой власти – императоре Александре II? Знал, конечно! – Хотя бы из посвященной тому статьи С.А. Венгерова в XXXIII томе Энциклопедического словаря Брокгауза-Эфрона (С.442-447).

Что же касается до Вас, Государь, – с огромной надеждой писал граф А.К. Толстой осенью 1861 г. бывшему товарищу по детским играм (!) – то у меня есть средство служить Вашей особе, и я счастлив, что могу предложить его Вам: это средство – говорить во что бы то ни было правду, и это – единственная должность, возможная для меня и, к счастью, не требующая мундира[34].

Как будто сам же, за год до этого, с убийственной точностью не сформулировал отношения власти предержащих к художнику:

Все люди разделяются на две категории, на преданных и не преданных; остальные различия суть только мнимые; все литераторы, и даже знающиеся с ними, принадлежат к непреданным, стало быть, к вредным. И терпентин на что-нибудь полезен, а литератор ни на что[35].

Увы, наша жизнь показывает, что в общий список с литераторами можно добавить еще не один сорт мыслящих людей – ну, скажем, ученых... Не потому ли и булгаковское письмо к Сталину, предположительно датируемое началом сентября 1931 г., «мне хочется просить Вас стать моим первым читателем…»[36], обрывается на первых же строчках?

***

Яркие коллизии драматической трилогии А.К. Толстого могли послужить одним из отправных моментов для возникновения у Булгакова замыслов его антиутопических комедий «Блаженство» (где, правда, Иоанн Грозный, является лишь на мгновенье, к тому же – в весьма комическом виде) и как бы выросшей из нее пьесы «Иван Васильевич». Мастеру, несомненно, было известно, какую роль сыграла постановка спектакля «Царь Федор Иоаннович», осуществленная в свое время К.С. Станиславским и А.А. Саниным, в судьбе столь дорогого для него Художественного театра. Отметим, кстати, что «обаятельный» вор Юрий Милославский, в пьесе «Блаженство» меланхолически декламирующий пушкинскую «Полтаву», в комедии «Иван Васильевич» читает уже строчки баллады А.К. Толстого «Князь Михайло Репнин». К слову сказать, и генерал Хлудов в «Беге» – казалось бы, необыкновенно далекий от изящной словесности вояка – в патетическую минуту своей жизни неожиданно цитирует начало баллады «Василий Шибанов». И это при том, что Булгаков, по собственному признанию, «с детства терпеть не мог стихов»! Не из этих ли раздумий родился и маленький, совершенно проходной эпизод драматургического памфлета «Багровый остров» – пожалуй, самой откровенной антидеспотической пьесы Булгакова? Напомним, что в его прологе имеется место, где многоопытный директор якобы провинциального, а на самом деле вполне столичного театра Геннадий Панфилович (к главным достоинствам которого относится умение с легкостью кроить под новые «революционные» вкусы пьески доморощенных Жюль Вернов) инструктирует верного помощника Метелкина, как заделать дыру в декорациях готовящегося к представлению спектакля:

ГЕННАДИЙ: Заплату положи. <…> Возьмешь, стало быть… (Задумчиво.) «Иоанн Грозный» больше не пойдет… Стало быть, вот что. Возьмешь ты, вырежешь подходящий кусок… Понял? МЕТЕЛКИН: Понятно. (Кричит.) Володя! Возьмешь из задника у Ивана Грозного кусок, выкроишь из него заплату в Марию Стюарт! Не пойдет Иван Грозный… Запретили! Значит, есть за что… Какое тебе дело?..[37]

Не сомневаемся, читатель поймет столь прозрачный намек: в стране «диктатуры пролетариата» знаменитая тираноборческая пьеса графа А.К. Толстого – уже «не ко двору». Конечно же, отмеченный эпизод тонет в общей сатирической направленности пьесы. Однако перед нами – характернейший литературный прием Булгакова, вообще говоря, обожавшего скрытые литературные реминисценции[38]. Да и что было делать художнику, стиснутому удушающими тисками советской цензуры? По справедливому замечанию А.А. Нинова, постановка «Багрового острова» на сцене московского Камерного театра «была донкихотством с непредвиденными последствиями для театра и драматурга»[39]. В моментально развернувшейся газетной травле, строившейся совершенно однотипно, по давно выработанным клише, выделялся, пожалуй, только отклик П.И. Новицкого. Опытный литератор и театральный деятель (возможно, даже причастный к разрешению спектакля на столичной сцене) констатируя, что в пьесе «пародирован революционный процесс, революционный лексикон, приемы советской тенденциозно-скороспелой драматургии», указывал и на более значимое: «Встает зловещая тень Великого инквизитора, подавляющего художественное творчество, культивирующего рабские, подхалимски нелепые драматургические штампы, стирающие личность актера и писателя»[40]. Именно этот отзыв отметил в своем знаменитом письме к Правительству СССР задыхающийся в условиях окружающего произвола мастер:

Вся критика СССР, без исключений, встретила эту пьесу заявлением, что она «бездарна, беззуба, убога» и что она представляет «пасквиль на революцию». Единодушие было полное, но нарушено оно было внезапно и совершенно удивительно <цитированной выше рецензией>. <…> Позволительно спросить – где истина? <…> Истина заключается в рецензии Новицкого. <…> Я не шепотом в углу выражал эти мысли. Я заключил их в драматургический памфлет и поставил этот памфлет на сцене[41].

Никто и никогда из советских писателей не позволял себе говорить с власти предержащими с такой откровенной, отчаянной смелостью. И, что бы там ни писали и ни думали по поводу трагической истории с пьесой о Сталине – печально известном «Батуме»[42], по нашему ощущению, писатель до конца своих дней останется верным выбранной им позиции.

***

Вместе с тем, в обладавшем колоссальным опытом драматурга А.К. Толстом Булгаков обретал мощного союзника при написании своих «исторических» пьес, обращался ли он к жизни самого знаменитого из французских драматургов или к последним дням нашего поэтического гения. Именно на авторитет Алексея Константиновича мог сослаться писатель в своих спорах с В.В. Вересаевым при совместной работе над пьесой «Александр Пушкин». По свидетельству весьма осведомленной в этой грустной истории Е.С. Булгаковой, приглашенный для «подготовки материалов» «Вересаев мечтал о сугубо исторической пьесе, требовал, чтобы все даты, факты, события были точно соблюдены». «Булгаков был с этим, конечно, согласен», – осторожно комментирует она возникшее непонимание в своем предисловии к первой публикации их переписки[43]. Да и кто осмелился бы тут спорить? Но разве построишь пьесу только на этом? Недаром, ведь А.К. Толстой, вообще говоря, прекрасно знавший историю, отводя докучливые упреки в «многочисленных вольных отступлениях» и «погрешностях против исторической правды», содержащихся в его пьесах, со всей убежденностью заявлял:

…Все эти отступления от истории сделаны мною вследствие убеждения, что никакая историческая драма без них невозможна, и что они составляют неотъемлемое право и даже обязанность драматурга, иначе он писал бы не драму, но историю в диалогах[44].

Нужны были еще и фантазия художника, – вторит ему Елена Сергеевна, явно озвучивая позицию самого Булгакова – и его собственное понимание этих исторических фактов. Задумав пьесу, Булгаков видел возможность говорить на излюбленную тему о праве писателя на свой, ему одному принадлежащий взгляд на искусство и на жизнь[45].

Увы, взаимопонимания достигнуть так и не удалось – соавторы говорили явно на разных языках. Конфликт, не без вины В.В. Вересаева вырвавшийся за рамки общения двух писателей[46], значительно осложнил путь пьесы на сцену. При жизни Булгакова она поставлена так и не была.

***

Но более всего должна была роднить Булгакова с графом А.К. Толстым их смеховая культура. Возьмем на себя смелость утверждать, что яркий природный юмор одного из создателей «Козьмы Пруткова» – восхитительный своей меткостью, временами грубоватый, но всегда смягченный добродушием и самоиронией, был куда ближе автору «Дьяволиады» и «Собачьего сердца», чем язвительные, едкие до болезненности, прямо-таки «кислотные» шутки М.Е. Салтыкова-Щедрина. Скажем больше, по нашему убеждению, только добродушно-иронический юмор в стиле Н.В. Гоголя – А.К. Толстого, несущий в себе колоссальный гуманистический потенциал, и способен сделать людей лучше. С ним, и только с ним человечество действительно «расстается со своим прошлым»! С какой обворожительной иронией реагировал Алексей Константинович, казалось бы, в горчайшую минуту своей жизни – на скандальное снятие пьесы «Смерть Иоанна Грозного» в Одессе. Процитируем фрагмент его письма к Б.М. Маркевичу от 16 декабря 1868 г.:

<Орловский губернатор Г.М.> Лонгинов в большом замешательстве от циркуляра, которым ему вменяется в обязанность следить за всеми пьесами, не разрешенными для провинции, ибо ему невозможно это знать. Пьесы разделены на несколько категорий: одни разрешены только в столицах, другие в провинции, третьи – в столицах и провинции, четвертые – в провинции с утверждения губернатора. Это весьма напоминает формы парадную, праздничную, полную праздничную, полную парадную, походную праздничную и парадную походную. Несколько наших лучших генералов сошло с ума от такой путаницы, несколько впало в детство – все застегиваясь да расстегиваясь, двое застрелилось. <…> Дорогой Маркевич, давайте представим <министру внутренних дел А.Е.> Тимашеву проект разделения нашего репертуара на пьесы, которые можно будет играть в городах губернских, но не уездных, пьесы, которые будут играться только в заштатных городах, потом такие, которые можно будет давать в губерниях хлебородных и черноземных, и еще такие, которые будут даваться только в местностях песчаных, как Смоленск. Каменный уголь тоже должен быть принят в расчет[47].

Но ведь все эти нелепицы, иногда смешные, чаще, увы, страшные – тяжкое следствие многих веков смут и разорений, всей этой «татарщины, опричнины, крамолы», пронесшейся над Россией, и просто поразительно, как ее люди, пережив все эти напасти, не потеряли в себе главного – малой толики душевной чистоты и способности смеяться над собой. Думается, граф А.К. Толстой – честнейший человек и художник – прекрасно сознавал, какие «родимые пятна» достались ему в наследство от страшного общественного неблагополучия. Недаром в его сатире столько тонкой самоиронии. В подтверждение своих слов сошлемся, хотя бы, на следующее место из знаменитой поэмы «История государства Российского»:

Последнее сказанье Я б написал мое, Но чаю наказанье, Боюсь monsieur Veilliot.

Ходить бывает склизко По камешкам иным, Итак, о том, что близко, Мы лучше умолчим.

А вот еще образчик толстовского юмора, причем, по совершенно другому поводу:

Мне кажется, я больше русский, чем всевозможные <славянофилы> Аксаковы и Гильфердинги, когда прихожу к выводу, что русские – европейцы, а не монголы. Г-н Дмуханский, или Дмухановский, или как бы там его ни звали – просто плут, когда стремиться доказать, что мы туранцы – на том основании, что у нас на груди нет волос. Все его аргументы свидетельствуют только об одном, что грудь у него волосатая, чем он, видимо, и гордиться.[48]

Неужели, мы ошибаемся, полагая, что в той же манере шутил и Булгаков? – Когда, например, придумывал смешные рассказы о своих знакомых:

М.А. уверяет, – запишет в свом дневнике Е.С. Булгакова, – что Екатерина Ивановна (немка Сережина) выучится великолепно говорить по-русски, научится ругаться, и когда ей будет дурно на пароходе, во время их воображаемой поездки <…>, – а Сережка будет вертеться перед ней, она оттолкнет его ногой и скажет – Уйди ты, сволочь…[49]

Как-то, смеясь, М.А. рассказал анекдот о Н.С. Ангарском, – вспоминает Л.Е. Белозерская. – В редакцию вошел человек с рукописью. Н.С. ему еще издали: – Героиня Нина? Не надо!..[50]

Честно говоря, когда мы первый раз столкнулись с последней историей, она показалась нам совершенно невероятной. В самом деле, как Ангарский мог догадаться, что героиню зовут именно Нина, и еще более непонятно – почему это не годилось? Откуда же нам было знать, что в середине 1920-х гг. литературные редакции были завалены пухлейшими рукописями водянистых романов и повестей о похождениях молодых женщин, чаще всего носивших именно такое имя. Зато сейчас, наблюдая грустную картину современной российской словесности, можно было бы рассказывать анекдот о грозном редакторе следующим образом:

В редакцию входит дама. – Вас зовут Даша (Вариант – Дуня)? Не надо! Не надо! Не надо!!! И, кажется, ни один интеллигентный собеседник не спросит: – А почему бы это?

***

Среди сатирических произведений графа А.К. Толстого более других знаменита «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева». Опубликованная в «Русской старине» лишь 1883 г., она приобрела широкую известность (благодаря многочисленным спискам) значительно раньше. Какой иронией окрашена здесь характеристика Ивана IV – одной из центральных фигур в творчестве писателя. И какой комический эффект создается использованием нарочито сниженных, прямо-таки, бытовых выражений!

Иван Васильич Грозный Ему был имярек За то, что был серьезный, Солидный человек.

Приемами не сладок, Но разумом не хром; Такой завел порядок, Хоть покати шаром!

Жить можно бы беспечно При этаком царе; Но ах! Ничто не вечно – И царь Иван умре!

Что и говорить, перед нами отнюдь не портрет всесильного монарха – этакого небожителя на земле, выполненный со всем подобающим благолепием. Перед нами – да простятся нам такие слова! – издевательская характеристика, годная лишь для какого-нибудь тертого жизнью пройдохи из маленького провинциального городка. Можно представить, с каким сарказмом читались эти строчки Булгаковым, ведь, начиная с середины 1930-х гг., образ грозного московского царя прямо ассоциировался с «вождем народов». А сталинский режим, казалось, будет вечным. Думается, сатирическое наследие одного из авторов «Козьмы Пруткова» могло быть прекрасной отдушиной для травимого со всех сторон мастера. Не потому ли имя Алексея Константиновича и отсутствует в переписке Булгакова и мемуарах о нем, что дружбу с этим замечательным художником (пусть и заочную) надо было хранить если не в величайшей тайне, то, во всяком случае, не афишируя? Между прочим, – или это нам опять только кажется? – знаменитые булгаковские анекдоты о Сталине, донесенные до нас памятью мемуаристов, создавались в той же самой стилистике. Вот, например, история о том, как прозябающий в нищете и забвении писатель пишет «короткое и здравое» послание в Кремль о своих бедах:

СТАЛИН. Послушай Ягода, что это такое? Смотри – письмо. Какой-то писатель пишет, а подпись «Ваш Трам-па-злин». Кто это такой? ЯГОДА. Не могу знать. СТАЛИН. Что значит – не могу? Ты как смеешь мне так отвечать? Ты на три аршина под землей все должен видеть! Чтоб через полчаса сказать мне, кто это такой! ЯГОДА. Слушаю, ваше величество![51]

После выяснения личности автора обращения – им оказывается Булгаков – его доставляют прямо на заседание Политбюро.

СТАЛИН. Что это такое! Почему босой? БУЛГАКОВ (разводя горестно руками). Да что уж… нет у меня сапог… СТАЛИН. Что такое? Мой писатель без сапог? Что за безобразие! Ягода, снимай сапоги, дай ему![52]

Сапоги Ягоды не подходят.

СТАЛИН. Ворошилов, снимай сапоги, может, твои подойдут. Ворошилов снимает, но они велики. СТАЛИН. Видишь – велики ему! У тебя уж ножища! Интендантская! Ворошилов падает в обморок. СТАЛИН. Вот уж, и пошутить нельзя! Каганович, чего ты сидишь, не видишь человек без сапог![53]

Не правда ли – ведь это все краски А.К. Толстого? Булгаков лепит образ неглупого, энергичного, знающего себе цену, но абсолютно земного, отнюдь не лишенного обычных людских качеств человека: созданный воображением писателя вождь любопытен, нетерпелив, вспыльчив, не чужд сентиментальности, а где-то даже и недальновиден, простодушен, наивен. Интересные штрихи к этому образу содержатся в мемуарах К.Г. Паустовского, справедливости ради заметим – в свое время отвергнутых Е.С. Булгаковой. Так, увидев босого писателя, Сталин «поворачивается к наркому снабжения»:

– Чего ты сидишь, смотришь? Не можешь одеть человека? Воровать у тебя могут, а одеть одного писателя не могут?

Словно не понимающий, что своим неожиданным звонком во МХАТ он вызвал разрыв сердца у его директора, Сталин начинает сердиться и сильно дуть в замолчавшую трубку:

– Дураки там сидят в Наркомате связи. Всегда у них телефон барахлит.

А чего стоит его признание: – Понимаешь, Миша, все кричат: гениальный, гениальный! А не с кем коньяку выпить.[54]

Кажется, именно снижающие образ Сталина черты и создают то обаяние, что чувствует читатель. Ведь перед ним абсолютно равный ему человек, а не «гениальный вождь» или «главный злодей» (уж кому как нравится) «всех времен и народов». И то, что он оказался во главе огромного народа, которым правит с простодушием упомянутого выше Геннадия Панфилыча, едва ли не случайность. Но ведь и покинуть это место по собственной воле не так-то просто. Следовательно, созданный Булгаковым образ «вождя и учителя» несет в себе не только черты грозного деспота, но и жертвы. А жертва всегда найдет сочувствие в сердце читателя. Вместе с тем, мастерство художника позволило писателю не погрешить и против самой реальности. Так, по свидетельству Владимира Яковлевича Лакшина, в литературных кругах его времени бродила следующая история:

…В конце 40-х годов тогдашний оргсекретарь Союза писателей Дмитрий Алексеевич Поликарпов, едва освоившись с новой работой, пробился на прием в Кремль, чтобы на всякий случай, во избежание позднейшего упрека, охарактеризовать писателей, личные дела и политическую физиономию которых он досконально изучил. Он прошелся по всему наличному списку с краткими комментариями: «Этот бывший меньшевик… У этого теща – эсерка… Этого Бухарин хвалил… Тот космополит безродный…» Вождь слушал-слушал, прохаживаясь вдоль длинного стола, и вдруг шмякнул по нему со всей силы своей трубкой. «Товарищ Поликарпов, – сказал он, раздельно печатая каждое слово. – Других писателей – у меня – для тебя – нет».[55]

А вот, что воспоминал адмирал Иван Степанович Исаков:

Идем мы со Сталиным длинными кремлевскими коридорами, а на перекрестье с другими коридорами стоят охранники и, по внутреннему уставу, встречают и провожают глазами каждого проходящего, пока не передадут его мысленно следующему посту. Я едва успеваю подумать об этом, а Сталин будто перехватил мою мысль и сказал с желчной ненавистью: «Охраняют… А сами того гляди – пальнут в спину»[56].

+ + +

Другой замечательной сатирой А.К. Толстого можно считать стихотворение «Сон Попова», повествующее о ночном кошмаре некоего петербургского чиновника: будто бы он взял, да и явился на поздравление к министру …без панталон. Но где же оказывается после такого конфуза (разумеется, опять же во сне!) незадачливый Тит Евсеич? Дома? В лечебнице для душевнобольных? В полицейском участке? Нет! – Его ждут «казенный» дом у Цепного моста и допрос «лазоревого» полковника из Третьего отделения. Уж не знаем, чему тут дивиться, мастерству ли графа А.К. Толстого или тому, что методы сотрудников «компетентных» органов вот уже столько лет остаются неизменными, но только сцена допроса выглядит так, будто она написана вчера. Впрочем, сейчас нас интересует другое – вспомним странные сны, постоянно одолевающие героя «Театрального романа» Максудова. Ведь тому тоже грезится в забытьи, что он идет на генеральную репетицию в театр и видит, что забыл надеть брюки… Не на опасность ли ареста намекает нам Булгаков? – Все-таки пьеса Сергея Леонтьевича повествует советскому зрителю о «черном снеге», т.е. – мы хотели сказать – о «белой гвардии»…

+ + +

Известно, что последние годы графа А.К. Толстого были омрачены тяжким нездоровьем: к постоянно мучавшей его астме прибавились страшные невральгические боли – сначала в области лица, а позже пронизавшие буквально все тело. Лекарства приносили лишь временное облегчение. С осени 1874 г., по рискованному совету одного из парижских врачей, писатель начинает принимать наркотические анальгетики. 7 (19) мая 1875 г. он признается К. Сайн-Витгенштейн:

Я не злоупотребляю впрыскиваниями морфина и продолжаю уменьшать дозы. Но все-таки они не только останавливают боли, но оживляют мои умственные силы, и если б они все это делали даже (но этого нет!) в ущерб моему здоровью, – к черту здоровье, лишь бы существовало искусство, потому что нет другой такой вещи, для которой стоило бы жить, кроме искусства![57]

«Оживляют умственные силы…» Невольно вспоминаются страницы ранней повести Булгакова «Морфий», как известно, отразившие события собственной биографии писателя:

…Если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием[58].

«Если б не был испорчен…» К счастью для русской литературы, страстное желание реализовать свой писательский талант позволило Булгакову вырваться из смертельных тисков морфинизма. Редчайший случай в истории медицины! Увы, с графом А.К. Толстым этого не произошло… Вечером 28 сентября 1875 г., ровно через год после начала приема морфина, Софья Андреевна застала мужа спящим в кабинете после очередной инъекции. Добудиться его так и не смогли…

Яркие литературные дебюты графа А.К. Толстого и Михаила Булгакова (у каждого в свое время), свидетельствующие о замечательном даровании, казалось бы, предвещали лишь блестящее будущее. Но оба ушли из жизни, едва ли раскрыв свой талант и на половину…

Что же явилось причиной этого? – могли бы повторить мы, вослед за одним из булгаковских героев – Что? Как записать?..

1 Булгаков М. Сочинения. Минск, 1988. С.360.

2 Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. 5. М., 1954. С.473-474.

3 Замятин Е. О сегодняшнем и о современном. Я боюсь: Литературная критика. Публицистика. Воспоминания. М., 1999. С.104.

4 Толстой А.К. Собрание соч. в 4-х томах. М., 1980. Т.4. С.545.

5 Там же. С.290.

6 Булгаков М. Собрание соч. в 8-ми томах. Т.2. СПб., 2002. С.117.

7 Яновская Л. Записки о Михаиле Булгакове. М., 2002. С.334.

8 Там же. С.335.

9 Там же. С.336.

10 Булгаков М. Сочинения. С.364.

11Толстой А.К. Т.2. С.5-7.

12 Там же. С.50.

13 Там же. С.309-310.

14 Булгаков М.А. Собрание соч. в 5-ти томах. Т.5. М., 1990. С.16-17.

15 Там же. С.69.

16 Там же. С.89.

17 Толстой А.К. Т.4. С.547.

18 Толстой А.К. Т.3. С452.

19 Толстой А.К. Т.4. С.383.

20 Толстой А.К. Т.4. С.419.

21 Сколько же современных писателей и художников попрали этот принцип, на все лады смакуя в своих произведениях жестокость и насилие. Увы, тем самым они вывели себя за приделы подлинно русского искусства.

22 Толстой А.К. Т.2. С.75.

23 Невольно проникаешься мыслью, что Борис Годунов – куда более страшная фигура, чем грозный царь Иоанн Васильевич. Не потому ли и Михаил Булгаков возьмет при создании образов Людовика Солнце и Понтия Пилата, так сказать, «годуновские» краски?

24 Толстой А.К. Т.3. С.457.

25 Толстой А.К. Т.3. С.242.

26 Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. СПб., 1994. С.194. В первоначальной редакции пьесы трагизм этой сцены усиливался возвращением Бенкендорфа, еще раз повторяющего фразу: «Примите меры, а то или не туда, или опоздают!» (Там же. С.431.)

27 Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. М., 1989. С.348.

28 Булгаков М.А. Собрание соч. в 5-ти томах. Т.5. С.299.

29 Толстой А.К. Т.3. С.441.

30 См., например, письмо А.К. Толстого к К. Сайн-Витгенштейн. 20 февраля 1867 г. Толстой А.К. Т.2. С.392.

31 Подробнее см.: письмо А.К. Толстого в редакцию «Московских ведомостей». 20 декабря 1868 г. Толстой А.К. Т.4. С.422-423.

32 Толстой А.К. Т.4. С.463.

33 Дневник Елены Булгаковой. М.,1990. С.300.

34 Толстой А.К. Т.4. С.356.

35 Письмо к Б.М. Маркевичу от 24 апреля (6мая) – 25 мая (6 июня) 1860 г. Замечательно, что именно в этом месте А.К. Толстой переходит с французского языка на русский. Толстой А.К. С.341.

36 Булгаков М. Дневники. Письма. М., 1997. С.240.

37 Булгаков М.А. Пьесы 1920-х годов. Л., 1989. С.297-298.

38 Подробнее см.: Богданов Н.Н. «Пятое измерение» Михаила Булгакова. Три века русской литературы. М.–Иркутск, 2003. С.114-125.

39 Булгаков М.А. Пьесы 1920-х годов. С.576.

40 Там же. С.579.

41 Булгаков М. Дневники. Письма. С.224.

42 Подробнее см.: Богданов Н.Н. «Пятое измерение» Михаила Булгакова. С.122-125.

43 Вопросы литературы. 1965. № 3. С.151-152.

44 Письмо к М.М. Стасюлевичу. 7 января 1870 г. Толстой А.К. Т.4. С.479.

45 Булгаков М. Письма. Жизнеописание в документах. С.333.

46 Подробнее см.: Дневник Елены Булгаковой. С.246.

47 Толстой А.К. Т.4. С.421.

48Письмо к Б.М. Маркевичу от 7 февраля 1869 г. Толстой А.К. Т.4. С.428.

49 Дневник Елены Булгаковой. С.185.

50 Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М., 1989. С.104.

51 Там же. С306. 52 Там же. С.307.

53 Там же. С.308.

54 Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С.108.

55 Лакшин В. Булгакиада. Киев, 1991. С.21-22.

56 Там же. С.31.

57 Толстой А.К. Т.4. С.565.

58 Булгаков М. Записки на манжетах: Ранняя автобиографическая проза. М., 1988.С.43.

Впервые опубликовано: Три века русской литературы (Иркутск-Москва). 2005. Вып.8. С.3-29. Публикуется по тексту иркутского сборника.

 

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа


Здесь читайте:

Булгаков Михаил Афанасьевич (1891-1940), писатель.

Толстой Алексей Константинович(1817 - 1875), граф, писатель.

Николай ГАВРЮШИН  Литостротон, или Мастер без Маргариты

Игорь Машников. Пардоксы "Собачьего сердца"

Василий ДВОРЦОВ - Бафомет – идол постмодерна - 24.04.2006

Николай БОГДАНОВ - «Пятое измерение» Михаила Булгакова. - 13.06.2007

Николай БОГДАНОВ - Явные и скрытые киевские реминисценции в «московском» творчестве  Михаила Булгакова. - 03.09.2007

Династия графов Толстых

 

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

 
Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев