№ 6'07 |
Николай Степной |
|
|
XPOHOCФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСА
Русское поле:Бельские просторыМОЛОКОРУССКАЯ ЖИЗНЬПОДЪЕМСЛОВОВЕСТНИК МСПС"ПОЛДЕНЬ"ПОДВИГСИБИРСКИЕ ОГНИОбщество друзей Гайто ГаздановаЭнциклопедия творчества А.ПлатоноваМемориальная страница Павла ФлоренскогоСтраница Вадима Кожинова
|
Страницы былого Николай СтепнойДва рассказаНиколай Александрович Степной (Афиногенов) родился 1878 году в Пензенской губернии. В 1906—1907 годах в Оренбурге издавал газету «Простор и степь». В последующие годы много ездил по Уралу. Знание быта, нравов, фольклора местных народов дало писателю богатый материал для рассказов и легенд, печатавшихся в газетах, сборниках и альманахах.
КАШКЫР Я умиленно преклоняю колено и благодарю создателя, что еще раз в жизни он дал мне возможность насладиться и испытать такой душевный подъем. Синее-синее небо и белоснежные горы с причудливыми изломами... Тишина невозмутимая... Я кидаю звук: О!.. О!.. О!..— и он далеко несется по горам... О!.. О!.. О!.. Воронкообразная долина, на которой я стою, окружена со всех сторон горами, которые высокими шапками поднялись к небу, и на меня они глядят свысока, словно хотят сказать: ты маленький, ты в наших объятиях, но мы не хотим тебя давить, хотим только сказать тебе свой привет... Здравствуй!..
I Просыпается башкирская деревня. Петухи уже поют зорю, и солнце промелькнуло через ущелье. Медленно пробиваются лучи его, но не могут пробить облаков, окутавших вершины гор. Избушки башкир местами задирали головы, ровно силясь рассмотреть, что делается наверху за горными туманами, местами уже никли долу, как бы вымаливая у неба и окружающих гор пощады для всего того, что они вмещали в себе. И они вымолили, так как все окружающее было полно тишины раннего утра. Вчера еще буран, бросая хлопьями снег, и рвал, и метал, и хохотал в лицо, словно думал совсем свалить с ног башкира, не дать возможности подняться, но нынче... — Торов?.. Торов?..— и все снова тихо... Муэдзин протянул намаз, звук, увеличиваясь, отдался в горах, пронесся по улице и постучался в маленькие, крохотные, с слюдянистыми, пузырчатыми окнами, лачуги-хаты... Изба Мамета разделена надвое. В первой половине лежат ягнята и козы; во второй — вдоль передней стены нары. Налево от двери, в свободном пространстве, нагромождены кошмы, подушки, коврики. Направо длинная, узкая своеобразная печь, к которой словно приставлена была сбоку такая же, под прямым углом, вторая... На полу на тряпке разостланы большими платками вымешанные, тонкие, как бумажный лист, круги теста, по-видимому, для лапши. Ни одного стула, ни одной картины, тяжелый, спертый воздух от животных. Мамет потянулся, встал, подошел к деревянному ведру, стоявшему около печки, плеснул в лицо, утерся рукавом и вышел из избы... Двор был маленький, загороженный с одной стороны жердями, с другой — двумя копнами соломы, сена и хлевушком, а с третьей — сугробами снега. На дворе стоит рыжая кобыла, согбенно понуря голову. Не весело ей, да и какое тут веселье?.. Когда-то у хозяина всего было вдосталь. А теперь одни почти обрубки от прошлогодних колосьев пшеницы... Мамет достал сена и сунул под нос лошади... Ткнув кобылу в бок, медленно размахивая руками, как жердями, Мамет направился в хлевушек, поймал курицу. Их было всего три... Досадно, что поделаешь, но надо идти к мулле,— без бакшиша ни к кому идти нельзя... Никто никогда даром ничего не делает. Мамет любовно провел ладонью по перьям курицы и вспомнил обиду, горе и свою катын... Большие карие глаза, черные косы, сильная... Все, что получил он с земли, все отдал за нее, за катын, в калым... А тут случилось горе, и его родной дядя, хитрый Хатьян, стал шептаться с катын. А разве так можно? Мамет откинул сколоченную из палок заставку, отделявшую его двор от улицы, и пошел вдоль улицы.
II Мулла выслушал, поправил свою белую повязку, которую носил он после того, как побывал в Мекке. Он уже видел в окно курицу, которую принес Мамет, так как Мамет нарочно прошел с курицей мимо окон (курицу принял у него слуга). И так же давно знал, что случилось с Маметом. Если Мамету-голышу нечем содержать катын, первую красавицу деревни Алчинбаево, то кто тут виноват? Мамет снял сапоги, и в одних чулках подошел, взял в обе руки ладонь муллы, потом выпустил руку, благоговейно вслед за муллой, точно так же, как и он, провел обеими ладонями по лицу. Мамет принялся рассказывать. В его речи было все: и тоска, и жалоба, как у ручья, которому вдруг преградили путь. Разве так можно: он продал землю, покупатель израсходовал по восьмидесяти рублей, ему пришлось на руки по тридцати, «темные» — и писарю, и волостному, и уполномоченным, а все, чтобы отдать скорей калым за катын, а катын теперь украли, взяли. О, разве он, мулла, не сумеет отыскать и на богатого управы? Мулла медленно гладил бороду.— «На все воля аллаха». Но Мамет твердо стоял: — «Пиши прошение, а то русского найду»... — Это, наконец, взорвало муллу. «Русского?» — мало ли тут русские отняли у него бакшиша, а с ним вместе и почета? Он, мулла, ничего не получает, живет подачками, а надо есть и пить... Мулла усадил Мамета в угол. Приказал подать кислушки (смесь кваса с медом, настоянная на хмеле). — Знаешь, у кого катын?.. — У Алчинбая; мой родной дядя ему за двадцать рублей выкрал и доставил... — А знаешь, что Алчинбай — первый богач во всей деревне; он первый приятель становому, сам исправник ему кланяется, сколько стоит с ним тягаться? — Знаю... — Ну, смотри... Мулла пожал обеими руками ладонь Мамета, выпустил, провел ладонями по своему лицу; Мамет подобострастно скопировал те же движения муллы; совещание закончилось.
III Луна, скользя, пробивалась сквозь тучи, то чуть-чуть задевала краями горы, то заглядывала в маленькие оконца, словно наблюдая, чем живут и что делают башкиры. На улице деревни ни души... Дальше за деревней чернеет рощица, еще дальше на одной из гор кто-то блеснул синим отсветом, ровно, быстро глянул на деревню, метнулся вниз и скатился кубарем. В ответ на блеск-взгляд дружно залаяли всей деревни стражи — собаки. Они предупреждали башкира. Но башкиру нет дела. Он чем-то недоволен, он о чем-то думает. Не о том ли времени, когда придет весна, он сдаст свою землю под пашню хохлу, получит деньги, купит себе халат, катын — платок и чай-сахар, раскинет на горе юрту и будет, как его предки, нежиться под солнцем, слушать, как журчат ручьи. Или о том, чтобы пойти рыть землю на вновь строящуюся дорогу? Трудно, о, как трудно! — но еще труднее то, что он ничего не понимает в том, как вымеривают его работу, обманывают ли его, или он сам обманывается?.. Мамет лежит на нарах и слушает, как вычиркивают свои песенки сверчки, горит, потрескивает дровами печь, фыркают козы, которые лежат рядом с нарами, трясут бородами и думают о том, что не все завывать бурану, когда-нибудь и они выйдут на зеленую поляну, расправят рога и под горячими лучами, тряся бородами, забрыкаются от избытка чувств с такими же, как и они. Целыми днями Мамет околачивает везде пороги. Широкое лицо, средь которого тонут, как кусты в горах, два маленьких черных глаза, улыбалось каждому: он понимал, что только лаской и просьбой можно взять... Еще бы, такое дело,— он получит обратно деньги, купит новую катын. Разве ему, Мамету, можно оставить так избу? Разве ему самому доить кобылу и коз?.. Да и что же такого здесь плохого? — кто из башкир не думает о катын?.. О, Мамет понимает, что деньги — всему начало. Но он понимает также, что есть такой человек, который может сказать слово,— и люди с деньгами и те подчинятся... Но Мамет дальше своих гор нигде не бывал... Да и незачем раньше было ему отправляться. Разве не здесь жил его атай (отец), бабай (дед)? Но теперь до такого человека дойти надобно. Имя этому человеку — судья.
IV Вечер. Вправо, под горами, чернеет лес, над горами стоят молочного цвета облака. Еще дальше — чистое небо, на синем фоне которого красиво оттеняются причудливые, покрытые белым, ничем не испещренным снегом, бросаясь ввысь, горы... Деревня мигает огоньками. Ребятишки оглашают улицу криком. Алчинбай сидит и читает коран... «У кого много, тому и прибавится»,— так сказано в коране, так было всегда и везде, и нечего ему бояться Мамета... Новая катын (жена Мамета), звали ее Ханым, ловкая, сильная, черные глаза жгли, и стройно-высокая фигура манила и так захватывала, что и заливавшаяся разноголосая вьюга, и кашкыр (волки), сверкавшие на горе синим-синим отсветом, и Мамет были не страшны. А если отдавать назад калым, то чужих денег не жалко... Весь черный, кряжистый, но с гладкой кожей, он щипал жиденькие волоски бороды... Купил две тысячи пудов пшеницы, прямо с корня, по сорок копеек, а теперь вот по девяносто дают, он дождется, когда дадут по рублю двадцати... То же будет и на следующий год... Да и посевы — земля дает в плохой год полтораста пудов, а в хороший — вдвое, гулюна много. О, он не как другие башкиры: не знают счета своей земле и продают ее без конца, иной раз со скандалом одну и ту же по два, по три раза. Вошла Ханым, она была в другой половине, так как у богатых башкир не принято сидеть в одной половине с мужчинами, и женщины имеют отдельную половину. Алчинбай вздоргнул. Ее широкое платье, без всякого фасона, сшитое прямо кусками, рельефно выделяло упругие формы тела. О, ее молодое тело дышало таким здоровьем, в ее глазах было столько огня. Нет, он еще думал, что уже больше ему не испытать этого, а вот аллах ему на старости послал утешение... Быстро, ловко разбросала она по полу свернутые в углу ковры, настелила на них перины, подушки. Довольна ли она? Отныне она не будет испытывать того острого ощущения от сильного молодого тела, которым обладал Мамет, но разве она не сыта и не нарядна, и не в доме первого богача, уважаемого всеми Алчинбая?.. Ее черные, длинные, извилистые до пят жгуты-косы взметнулись, оттенили белоснежную грудь, старик Алчинбай жадно провел рукой по ее лицу и понял, что более ему не найти новых желаний в жизни. А Ханым взяла старую, много видавшую голову Алчинбая в ладони и, лаская, запела: — «Если ты меня не любишь, на реку гулять пойдем, больше нас ты не увидишь, мы как рыба поплывем»...
V Шариат (местный суд) судил, и насколько волновался Мамет, настолько был спокоен и тверд Алчинбай... Что такое для него судья, когда он сам бывший старшина, и подальше бывал, возил хлеб-соль такому человеку, от взгляда которого расцветали травы, играли лучи солнца и золотели люди... Когда он сам, собственными ногами, топтал улицы в великом, как заветная мечта для мусульман, городе. Отдать калым — пожалуйста!.. У него хватит и на сто таких калымов. И суд с ним согласился: постановил прийти к полюбовному соглашению. — Клади свои пальцы, — торопил мулла,— а то иначе и ничего не отдаст... Денег может быть и мало, а может быть и много, целых триста рублей выбросить может Алчинбай. Разве Мамет теперь не сумеет купить настоящую лошадь, хороший чапан, угостить соседей, взять новую катын? (О, Мамет еще молод, всего двадцать третью весну на плечах имеет.) Первым делом Мамет зарезал для угощения кобылу. Башкиры, и маленькие и взрослые, окружили лошадь, которую свежевал Мамет (специальных мясников не было, каждый хозяин сам выполнял эту обязанность). Вся деревня стеклась, и с начала до конца смотрела на операцию свежевания. Да разве могут очень часто быть такие развлечения? Конечно нет, и приходится цепляться, ценить его... Лошадиное мясо ценилось больше, чем мясо рогатого скота. Пластуя куски, Мамет вытаскивал то один, то другой, фунтов по пяти, и отдавал их то одному, то другому башкиру в подарок... Медленно, торжественно, на виду у всей деревни, каждый нес свой дар. Кишки складывались отдельно в сторону — и тоже часть их передавалась в дар. Шкура, как сувенир муллы, поднята. Последний башкир отходит, таща какую-нибудь часть съедобного. Мало что осталось Мамету, но зато вся деревня говорила: «Почем знать, может, Мамет получит и еще много денег, может, еще и не одну и не две кобылы зарезать сможет, может, к Мамету пойдут с поздравлением сам писарь и старшина? И, может быть, Мамет еще и в великий город Мекку съездить сможет, выполнит последнее и самое большое желание правоверного мусульманина и на всю жизнь получит почет и уважение».
VI В комнатах Алчинбая тепло. Ни животных, ни сверчков; окна большие и стекла не заморожены, а чисты... Комната имела наполовину нары, а на другой — приютились стулья и стол. В углу нар, которые были устланы коврами, до потолка возвышались груды подушек, перин. Напротив, в свободной половине от нар, в углу — таз, кувшин. Лицо Алчинбая белое, отъеденное, откормленное. Теперь старик особенно радовался: счастье — Ханым родила кыз. Не тому он радовался, что через год-два уже будут являться и приводить в калым за кыз скот — баранов и верблюдов, нет, это дело второстепенное, но он гордился своей мужской силой... Не его ли это высокий, здоровый сын, который смотрит искрящимися глазами и угощает... (Присутствие женщин, когда были гости, не допускалось.) У него два баранчука ушли служить. И вот теперь кызын... Вокруг Алчинбая сидят знатные башкиры из разных деревень. Они только что освободились от почетной, но тяжелой обязанности помогать родам: роды были трудные, и они выгоняли шайтана, как помеху из комнаты, палили без конца через окна из ружей на улицу, они бы могли и раскаленное железо поднести к катын, в крайности даже посадить на огненную струю, чтобы еще более устрашить шайтана, но шайтан сдался, и катын родила... Долго, много ели. Кушанья были — бишбармак (мелко искрошенная лапша), плов, маханина (лошадиное мясо) и колбаса из конины, наструганная в общую чашку. Изредка Алчинбай брал в руки кусок мяса и прямо толкал его из своей руки в рот гостя, в знак почета, потом опять молчали, опять ели... После еды внесли самовар, леденцы, сахар и конфеты... Запищала гармоника русского изделия — длинный, странный, протяжный мотив — Шалтай, балтай, никиряк... Только на половине у Ханым было другое; она смотрела на ребенка и думала — ей-ей, Мамет, твоя кыз (дочь), и вдруг снова ей захотелось быть у Мамета, отца ребенка, видеть его бедную избу и самого Мамета — неуклюжего, неповоротливого, нерасчетливого... Она, заломив руки, протянула: «Ай-на ла-ем (милый), хи-и-бит (дорогой)». И испуганно прервав, оглянулась, не услыхала бы Алчинбая старая катын — плохо будет! Но как сделать — послать сказать, что его кызым?..
VII Спит высокая береза. Она тихо шевелит сережками. Что ей снится? О тех ли счастливых вешних днях, когда она, пахучая, мягкая, распустившаяся клейкими листочками, глядит в светлое небо, а по ее корням струится свежий сок, и его так много, что она вся содрогается, переполненная через край, или о тех днях, когда она еще малюткой поднималась со своей матерью, забирая соки своими, еще неокрепшими корнями, и, с любопытством оглядываясь вокруг, не знала еще ни тяжести зимы, ни прелести весны. Мамет шел, погруженный в думы... — Как это случилось, — были деньги, был почет, и теперь прошло полгода, уже деньги все. Можно было бы взять молодую, но едва-едва наскреблось денег на старую. Хуже ли ему, когда нет никакой? Разве Мамет не взял и не отдал лошадь, два козла, одну корову, и денег двадцать пять рублей и получил взамен старую, беззубую катын? Разве с ней такое житье, как с Ханым?.. Впрочем, не сам же он должен топить печь, доить коз, кобылу... Мамет пошел, достал курицу, теперь у него их было десять. Дар мулле... Вошел, снял сапоги. Мулла встретил, провел ладонями по лицу, то же сделал и Мамет, взяв так же, как и всегда, подобострастно руку муллы. — У Кутлиганова в катын взял стару, — доложил Мамет. Мулла погладил бороду. «Каждому свое место, если она стара, так для хозяйства лучше, чем молодая»... Посидели... Мулла налил из четверти кислушки. — Ашай!.. — Она, прежняя, присылала — говорила: скажите Мамету, что родилась его кыз. Мулла погладил бороду: «Это хорошо: пиши прошение — твоя кыз, можешь судом отнять, возьмешь кыз, а за нее через год-другой — большой калым, вот и житель»... Солнце сияло, солнце играло, и было так приятно, так радостно на душе. Казалось, весна вдруг забежала, глянула на одну минуту вперед, а что будет там впереди? Если Мамет возьмет судом дочь, то разве он не сможет ее продать и купить себе уже молодую катын, такую же молодую, как и он, старуха эта не помеха... Мамет не помнил, как он вышел от муллы обратно... «О... О... дочь... калым, опять житель...— Твоя Ханым родила кыз: пиши прошение»,— стояли в ушах слова муллы...
VIII ...Оголил и изуродовал башкир красоту гор, порубив леса, посвезя их на вновь строящуюся дорогу, как уродует, оголяет ревнивец, обливая лицо девушки серной кислотой... И не стало добрых духов, живущих в лесах и усмиряющих злого шайтана — вьюгу... И шайтан-вьюга радовался: как же — сгинул ее противник, первый башкира заступник. Но Мамет ехал веселый, довольный: еще бы — теперь он уже получит калым за кыз и сумеет его удержать... А если вьюга-шайтан и рвала, и метала-визжала, так она тоже понимает, что Мамету надо везти прошение, и он на этот раз ничего не боится. Прошлый год Мамет взял да не поехал, как раз в эту пору, а выставил уже полкуба дров, ан буран кончился, и дров не стало, кто-то другой взял их. Мало ли он клянчил, просил «полсажени деньги», никто и слушать не хотел — «не обмерено». Разве не попало ему, когда он взял, в отместку за свои дрова, назад полсажени от железной дороги, разве мало его били, нет, он лучше с ней, с шайтаном-вьюгой будет якшаться... Лошадь лезла по брюхо: не то был овраг, не то ровное место. Мамет, раскачиваясь, запел... И не час, и не два ехал Мамет. Привычная лошадь брала вправо, влево, розвальни волочились, кобыла едва-едва вылезла из сугроба снега. А Мамет пел и пел о том, что придет на ум. Разве он не сможет добраться до стога, укрыть лошадь кошмой, обвязать веревкой, чтобы не снесло... Да сена ей под нос, а самому вырыть в стогу огромную дыру, залезть в дыру, а за собой дыру забить. Утром встать, дыру протолкать от наваленного на нее снега, и дальше. Но где стог найдешь, да и нет кошмы. Разве не сможет просто тут лечь, опрокинуть на себя сани, одеться хорошим тулупом и спать, да розвальни худые и тулупа нет, и бешмет рваный. А вьюга продолжала выть, хохотать, рвать и смеяться: ее верный неразлучный спутник — ветер — крутил так, что шагу нельзя было продвинуться. Лошадь стала... Мамет бросил петь, слез, обошел вокруг нее, отвязал повод... Она тихо помахала головой. Бывали ли вы когда одни в безвестной, чужой, дикой местности? Ночь. За каждым шагом чудится что-то, лошадь боязливо оглядывается и вздрагивает... И вдруг чувствуется, как это единственно живое существо начинает инстинктивно жаться, понимать каждый ваш шаг, каждое движение... Устанавливается какое-то единство между обоими. Их было двое — бояться нечего. Мамет постелил на снег одну часть сена, а другую отдал лошади, очистил розвальни от снега, опрокинул их на сено, поднял оглобли кверху и полез под сани. Сон быстро смежил его очи. Разве Мамет не знает, что суд будет судить, Алчинбай калым тащить, а Мамет катын покупать, не стару! нет, нет! а молодую, такую же, как Ханым?.. Разве Мамет не лежит на нарах, в своей избе, средь подушек, и не пьет чай, который наливает новая катын?.. Да, Мамета теперь уже больше никто не проведет. Он сумеет сохранить калым! К утру еще сильнее завывала и хохотала, празднуя свой праздник, шайтан-вьюга... Она рвала, визжала, крутила, словно забыла, что с ней еще с вечера кто-то собирался якшаться. И от розвальней Мамета с лошадью и поднятыми оглоблями не оставила никакой приметы...
СМЕРТЬ БАТЫРА Так и хочется перелезть с одной горы на другую; чудится, что там, за другой высокой горой, увидишь огромную ровно-гладкую степь, но лезешь, лезешь, взлезешь на вершину, а за ней вновь горы и горы, и так без конца. Горы небольшие, не покрытые лесом — одна желтая, вся выжженная, трава да камни с коричнево-красными мшистыми выступами, в лощинах между гор кустарник: маленький, низенький, красно-желтый шиповник да вишенник. Все так гармонирует, так не выделяется цветом от цвета гор. Каждый обитатель имеет ту же окраску окружающего. Бабочка села на цветочек, маленький, голубо-синий цветочек; вся она буро-серая с коричневыми пятнышками на крылышках, причем одни пятна крупные, другие мельче, напоминающие собой фотографию разбросанных камней. Кузнечики выставили щупальца и оба уса вперед, опираясь на задние большие ноги, ухватывают передними лапками-руками палочки и гложут их. Их ничем нельзя отличить от камня. Соколы, коршуны сидят на скалах, греются-купаются в солнечных лучах. Многие из них стары, и, поджав ноги, опустив свой взгляд, смотрят вниз на аул-деревню, приютившуюся в лощине между гор. Они еще помнили аул-деревню, имевшую иную, чем сейчас, принявшую цвет окружающей голой природы окраску. Помнили, как здесь по горам и далеко вокруг шумели деревья, но теперь, теперь нет ничего, только ежедневно башкир ищет-шныряет по горам, чтобы что-либо срубить и продать — продать во что бы то ни стало и за сколько бы то ни было, ибо башкиру нужен калач и чай — для себя, баранчука (мальчика) и катын (жены). Много они помнят, и многое они могли бы порассказать, но есть ли им дело до людей, разве они могут подсказать что человеку, разве человек сам не видит, что птицы могут летать только тогда, когда у них не ощипаны крылья... Идельбай был слава всего аула. Не он ли выходил с рогатиной один на один на медведя, которых много водилось в былых лесах, раскинутых по горам-склонам Южного Урала? Не он ли ломал деревья,— незлобиво, не трогая ребенка? Огромно-жилистый, в плечах косая сажень,— каждый башкир трепетал перед его необъятной силой. Идельбаю все прощалось — все, что для другого грозило отместкой на скоте или самосудом, для него было как с гуся вода. Украдет Идельбай барана, кишки тут же вывалит, шкуру развесит в избе, а мясо варит в котле. И когда придет хозяин барана и спросит: «Чей баран варится?» — Идельбай пожмет плечами. — Твой, я взял, зарезал и, видишь, варю, садись и ты ашай. Хозяин или садился и ел вместе с батыром своего собственного барана, или, когда видел, что батыру самому есть нечего,— уходил успокоенный: разве можно спорить — тягаться с Идельбаем — у него столько силы; хорошо еще, что он взял одного барана, но мог бы взять и больше. Недаром он на медведя ходил один на один с простой рогатиной. А кто не знает, какие здесь были проказники-медведи: залезали и к бедному и к богатому башкиру, сталкивали крышу из соломы и выволакивали теленка или барана. И это не одну-две ночи, а много ночей в течение долгой, бесконечной башкирской зимы. Для Идельбая ничего на свете не было страшного; он не только медведей не боялся, но и самой зиме смеялся в лицо. Он шел в лес, разворачивал снег и спал, назло вьюге, метели, в холодном снегу под деревьями, как будто в мягкой пуховой перине, а кто из башкир не знал, какие здесь были вьюги? Уже теперь — в наше время,— когда зимой башкир жмется в глинобитной избенке и мечется, ждет — «зачем ему делать кизяк для топки, разве нельзя дождаться чуда?» О, аллах сжалится: слово — и вокруг поднимутся все изничтоженные старые, огромные столетние леса и, как раньше, зашумят-закивают ему привет, и согреют, и оденут, и насытят башкира. Уже теперь вьюга обратилась совсем в шайтана, но и тогда она была сильна. У Идельбая были, конечно, и враги, которым не нравились поступки Идельбая, но они молчали, боясь его силы. Разве он не сумеет выбросить в окно, если прийти и спросить, чьего барана варишь? И далеко во время оно разнеслась слава про Идельбая. Ездили из многих аулов-деревень башкиры поохотиться вместе с ним. Однажды приехали к Идельбаю новые люди — русские. Они упросили Идельбая идти с ними на медведя. Раньше они, русские, никогда не являлись, не доходили. Их было двое. Идельбай согласился. Поймал на улице первого попавшегося теленка, зарезал и сложил его на месте, на котором он уже выследил проказы медведя, и когда поднялась ночь, охотники засели с ружьями, что привезли с собой, в ожидании. Ночью в горах каждый звук несется далеко-далеко. Тени ложатся странные, сумрачные, огромные, словно хотят ухватить-сжать в своих объятиях встречных: они рассекаются, бегут от месяца, который ровно играет в прятки, освещая то одну, то другую сторону горы. Медведь подошел, начал рвать теленка, часть съел, а другую часть взял, чтобы оставить про запас, зарыть в яму. Охотники выпалили, но неудачно, ранили в ногу медведя, медведь разозлился, бросился с теленка да на охотников. Русские ни живы ни мертвы, вот-вот сейчас провалит крышу амбарушки, в котором они засели, и задавит их. Но Идельбай разве мог стерпеть — выскочил навстречу. Завязалась нечеловеческая борьба, и оба противника ухватились — почти обняли друг друга. Крутятся, не поймешь, где медведь, где Идельбай. Если стрелять (они могли бы зарядить свои красивые дорогие ружья), значит, обоих убить. Испугались еще пуще русские охотники — это были нежные, слабые безмускулистые люди,— бросили одного Идельбая, выскочили да побежали на аул-деревню. Прибежали и давай кричать — булгачить народ. Ну собралась вся деревня, идут кто с чем. А тем временем битва-борьба продолжалась. Медведь хочет сдавить так Идельбая, чтобы у того и духу не стало, но Идельбай напряг силы, одной рукой оперся в грудь медведя, а другой выхватил за поясом заткнутый топор да как хватит-цапнет топором по голове медведя и одним ударом раскроил пополам голову зверя. Но и сам упал обессиленный жесткими хватками медведя. Когда пришла деревня, видят: лежит мертвый зверь и рядом батыр без чувств. Притащили обоих в деревню. Медведя съели в ту же ночь, а Идельбая принялись лечить. Аул знал много своих собственных средств: у него были и корни-привороты, и питье-зелье чужой воды, которое, если попить больному, то его страдающее тело уходит от него, а тело другое приходит, и, смотря по ранее бывшей жизни, человеку и бывает новое тело, новая окраска. Аул знал и еще кое-что. Знал, что должен быть такой человек, могущий выпросить у аллаха то слово, по которому могут расцвести средь зимы цветы, подняться трава, явиться тепло, и он, башкир, будет лежать на травке, слушать, как чистая, ровно слезка, горная речка, лобызаясь с кругло-маленькими камешками, залепечет песенку об окружающей жизни. Аул знал... только этого человека дождаться надо. Питье-зелье сделало свое дело, тот старый батыр Идельбай вместе со своим врагом умер, а этот, что встал уже через год с постели,— новый — был седой; у него вырос горб; весь трясся, голова и руки ходили ходуном. И в помине не было того Идельбая, что был раньше. Идельбая перестали бояться в ауле. Кто будет бояться горбатого, с трясущимися руками и головой, а враги-завистники подняли головы, хотя еще сомневались — не осталось ли что в нем старого? В урмане (лесу), когда заходил чужой скот на сочную траву (хозяин обыкновенно не знал, где его табун, сколько голов и какой приплод,— находил он свой табун, благодаря острому чутью, по запаху),— раздосадованные башкиры, прогоняя и раз и два, в конце концов хватали жеребенка-подростка из стада и варили тут же. Идельбай теперь в первый раз после болезни, ровно самый боязливый, самый бедный башкир, убив — вместе с другим башкиром — жеребенка, съел одну половину своей части, а другую спрятал в воду. Ехали случайно мимо из другого аула башкиры и любопытства ради — глянули в котел. Спрашивают: — Что ашали? Идельбай струсил, отвечает: — Ничего не ашал. — А зачем сало в котле? — Да не мыл котел, были там остатки от варева четвертого дня. Смекнули башкиры и поехали дальше. Эге, то уже не был батыр, а был горбач. Однажды горбач (так звали его теперь) пригласил еще башкира и украл барана, притиснув его в углу своей избы (засунул ему в рот тряпку, чтобы он не кричал). Башкиры услышали, что где-то баран тихо-тихо блеет, сообразили... Их интересовало не столько поймать воров, сколько самим поашать баранинки. Стали наблюдать. Видят — тащит горбач барана к речке, а сзади кто-то помогает — подталкивает барана. Притащили. Горбач достал карманный нож, кровь спустил в речку, кишки зарыл в яму, а шкуру опустил в воду, накрыл камнями, чтобы не всплыла. Мясо же, торопливо, опасливо оглядываясь вокруг, поволокли обратно к себе. Когда притащили — башкиры продолжали наблюдать,— горбач набросал топки, разрезал мясо, налил котел, ежеминутно оглядываясь и прислушиваясь к каждому шороху. Башкиры не дремали. Когда мясо было готово, к горбачу вошел один. Он ни слова не сказал (хотя только что видел через окно все происходящее). Он еще боялся остатка сил старого батыра, аллах ведает, вдруг он, как и раньше, по-старому схватит его и выбросит в окно. — Кажется, баранину варите, закусить бы и мне с вами,— где хозяева? Идельбай и варивший с ним еще, как услышали шаги к двери избы, так быстро прикрыли котел и полеглись на нарах — притворились, что спят. Слышат голос-просьбу, но им не верится, не могут понять, что пришедший говорит: правду или только притворяется? Горбач встал: — Это наш баран, мы недавно зарезали. — Да я не спрашиваю чей, я только прошу угостить. Вошли остальные вместе с хозяином барана — маленьким, вертлявым, всего боявшимся, даже своей жены, башкиром. (У башкира все работы выполняет жена — раба мужа, даже седлает коня.) — А у меня баран пропал — украли. Чую по дыму — баран варится, думаю, не моего ли варят. Ты откуда барана взял?.. Горбач вместо того, чтобы, как во время оно старый батыр, ухватить тщедушного маленького башкира за ноги и рявкнуть — «я украл, зарезал»,— чтобы остальные разбежались, теперь затрясся, голова опустилась и руки заходили ходуном. — Купил на базаре, позавчера в город ездил. — А кого тащил с горы? — приступили башкиры... Горбач отпирался: «Моя не знает...» Пошли к речке. Опрокинули камни и вытащили шкуру. На шкуре были метки. Обыскали, взяли карманный нож, запекшийся в крови. Улики налицо. Ну разве это был батыр,— первый удалец и охотник, краса, гордость всего аула,— вдруг тоскливо заскуливший? — Возьми десять рублей за барана, все, что я получил за шкуру последнего медведя. — Нет, не нужно, нам от тебя сбашиться (избавиться) надо. Разве это он, батыр, стоял на коленях пред трусливым щупленьким хозяином-башкиром и просил о прощении, понапрасну умоляя: «В другой раз не буду». Башкиры поняли, что так оно и есть, тело батыра ушло, а взамен явился трясущийся, всего боявшийся горбач. Руки его вмиг были скручены назад. Все равно горбачу теперь незачем и нечем жить: нет у него ничего, и ни к чему он не пригоден, и его дело — только таскать чужих баранов. Горбача выдали русским. Его судили, присудили к арестантским ротам на два года, где он, прожив год, умер в тоске по деревне-аулу. Умер, как умерли вырубленные, подломанные вокруг леса, а вместе с ним и красота Южного Урала, где вместо огромных столетних великанов-деревьев растут корявые, общипанные, обломанные, дрожащие кустики березок да гуляют ветры: они и шумят, и хохочут, бросаясь, вырываясь из объятий одного ущелья горы в объятия другого и потешаясь над бедным башкиром, для которого зима без леса стала не только беспощадной вечностью, но и адом — воплощением всех зол. Нет топки, нечем отвалить кучи снега, который ежедневно заваливает башкира; нет баранины-маханины, не говоря уже про жеребенка; хлеба и издавна никогда не бывало. Но главное, главное — нет человека-батыра, слово которого так страстно в течение целой — равной вечности — зимы ждет башкир...
Вы можете высказать свое суждение об этом материале в |
|
|
|
© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2007Главный редактор - Горюхин Ю. А. Редакционная коллегия: Баимов Р. Н., Бикбаев Р. Т., Евсеева С. В., Карпухин И. Е., Паль Р. В., Сулейманов А. М., Фенин А. Л., Филиппов А. П., Фролов И. А., Хрулев В. И., Чарковский В. В., Чураева С. Р., Шафиков Г. Г., Якупова М. М. Редакция Приемная - Иванова н. н. (347) 277-79-76 Заместители главного редактора: Чарковский В. В. (347) 223-64-01 Чураева С. Р. (347) 223-64-01 Ответственный секретарь - Фролов И. А. (347) 223-91-69 Отдел поэзии - Грахов Н. Л. (347) 223-91-69 Отдел прозы - Фаттахутдинова М. С.(347) 223-91-69 Отдел публицистики: Чечуха А. Л. (347) 223-64-01 Коваль Ю. Н. (347) 223-64-01 Технический редактор - Иргалина Р. С. (347) 223-91-69 Корректоры: Казимова Т. А. Тимофеева Н. А. (347) 277-79-76
Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru WEB-редактор Вячеслав Румянцев |