> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 12'07

Александр Каменецкий

XPOHOC
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

Александр Каменецкий

БРОДЯЧИЙ СЮЖЕТ

— А вот так, а вот так! — завыл писатель и закружил волчком по комнате. — Как хочу, так и буду. Могу еще и “русскую” сплясать.

— Вот идиот, — сказал Сыроедов, заслоняя собой музыкальный центр. — Идиот пьяный… Стоп, стоп, остановись! Сядь на место и скажи, что тебе не нравится, в конце концов.

— Что мне не нравится? — писатель прыгнул в кресло и принялся топтать его ногами. — Ах, если бы ты только знал, что мне не нравится! Мне не нравится, как растет трава, как светит солнце, как сменяют друг друга времена года. Еще мне не нравятся некоторые законы, например, закон тяготения или закон Кулона. Целые науки я ненавижу: физику, геометрию, природоведение, и я велел бы сжигать все книги, все до одной — вытаскивать их из домов, из библиотек и сжигать, покуда не останется один только хрупкий пепел. Я ненавижу этот мир совсем, как он есть, от мельчайшего муравья до заоблачной звезды, до небесных тел, и легионы демиургов, и Силы, и Престолы, и Херувим, и Офаним... О-го-го, если бы ты знал, как я ненавижу Его Самого! Существуй нечистый, я продал бы ему душу просто так, назло, да ведь нету ни души, ни нечистого. Знаешь, в чем величайшая загадка мироздания? Знаешь?

— Нет, — признался Сыроедов, теряя терпение.

— В том, что правы материалисты, — и писатель закрыл лицо руками, как будто плакал.

— Я считаю, Бог есть, — подумав, ответил Сыроедов. — А ты — горький пьяница. Разве можно напечатать то, что ты мне принес? Эти листочки вдоль и поперек исписаны бредом.

— Только в жару и в бреду может жить человек! — заорал в ответ писатель. — Иначе как ты объяснишь, что происходит со мной, почему я не нахожу себе места? Разве я виноват, что у меня есть душа, пусть даже я в нее не верю? Кто сделал так, что меня трогает музыка Моцарта и Шостаковича? Из-за кого, из-за чего мне не дает покоя какой-нибудь оттенок заката или узкая улочка, усыпанная палыми листьями, или “Охотники на снегу”? Почему мне сплошь интересно то, мимо чего другие люди проходят, не замедляя шаг? И поэтому ничто, ничто из обычных радостей и наслаждений жизни не идет ко мне в руки, и я стал хуже самого последнего…

— Ой, хватит с меня, хватит! — перебил его Сыроедов и совершенно остервенел. — Хватит с меня этого, уйди, не мучь. Уйди, выйди отсюда!

Улица ревела, как дикий зверь. Тысячи людей брели плачущие, неспособные, совсем потерявшие себя. Над их теплой толпой клубился разноцветный удушливый парок, состоявший из коротких неважных мыслей. Некоторые, самые слабые, забивались в черные подворотни, где вскоре пропадали навсегда; следы их забытья виднелись всюду. По проезжей части сновали редкие кошки. Писателя тотчас взяли в оборот, чтобы он не ушел далеко. Люди это или нелюди, он разобрать не мог, поскольку давно уже не делал различия, погружаясь туда, откуда все видится по-другому.

— У-уу-ууу!! — страшно завыл писатель, задрав голову к небу, — у-у-уу! Рассыпьтесь, призраки! Разве не место вам в аду? Разве вас можно исцелить! Что вы меня кружите, что вы меня водите? Останусь на месте и буду лежать в грязи, чтобы не даться вам, опрокинете меня, но разъять не сумеете... Что поднимаете против меня железную молотилку, куда засыплете вы свой урожай?..

Так он кричал, стоя посреди пустой улицы, и размахивал руками, словно ветряная мельница, задевая, как ему казалось, прохожих. Кошки ахали.

— Какие-то свиные рылы вместо лиц, свиные рылы вместо лиц! — горячо восклицал писатель, затем упал, прижался волосатой щекой к мокрому булыжнику и пополз прочь от кошмара.

— Во как мужика корчит, — с уважением произнес кто-то у него над ухом, затем ловкие руки бережно прошлись по карманам, и писатель окончательно потерял сознание.

 

Когда, и где, и как он пришел в себя, неизвестно. Стояла глубокая ночь, рядом грохотала железная дорога, сыпало мелкой и противной моросью. Внутри писателя надулся пузырь и покатился кверху, плеснув на асфальт с таким звуком, как будто кого-то хлестнули по щеке. В ужасе отшатнувшись от сделанной им вонючей лужи, где копошились кусочки еды, писатель побежал вдоль по улице, отталкиваясь каблуками от равнодушной земли. На углу, сияя, как ангел, стоял автомат “Кока-Колы”, залив булыжник нездешним белым полыханием.

— Ах ты, светлый! — крикнул ему писатель и ударил ногой в толстое стекло, за которым трусливо прятались холодные жестяные банки. — Ах ты, чистый!

Стекло треснуло, но не поддалось, тогда он принялся бить еще и еще, ругался, разгонялся, прыгал и снова бил до тех пор, покуда из автомата не вырвалось с шипением приземистое, похожее на клубок ангорской шерсти существо неопределенного цвета, — вырвалось и стало кружить, тяжело подскакивая. “Ничего себе паранойя, — смущенно признался писатель и метнулся прочь.

Полицейская машина остановилась, погасив фары, писателя легко подхватили под руки и бросили внутрь. Многочисленные голоса хохотали.

Врачей было двое, на вид — мужчина и женщина, и походили они на двух старых желчных птиц. Единственное, что писатель понял в определении своей дальнейшей судьбы, было слово "делириум", потому писатель не волновался. Каждый раз, когда ему казалось, что наступал вечер, он пытался объяснить своему соседу по палате, молодому кататонику природу всех вещей, убеждая его никогда не менять выбранной позы, хотя кататоник уже несколько раз порывался это сделать.

Однажды, напившись перед сном горячего чаю, писатель вдруг сказал:

— Знаешь, брат, как умер Гоголь? Как он ёрзал на спине, лежа в гробу и тяжело дыша, и все старался разорвать ногтями нежную атласную обивку, загоняя себе в пальцы грубые древесные занозы? Как он моргал и всхлипывал, посасывая кровоточащие нарывы и осторожно пробуя отросшую щетину на лице? Забывался иногда, пытаясь встать, как обычно по утрам, и ударял лоб о крышку; шишка на лбу все росла и росла, покуда, наконец, не лопнула и не пустила корни в остывающий жидкий мозг, а оттуда потянулась к свету, произведя за много лет могучее древо русской литературы. Ах, сколько на нем побегов, отростков и ростков! Тебя никогда не тянуло, брат, подрубить это древо у самого корня?

Кататоник задумался и едва не переменил позу. Писатель зычно прикрикнул на него и продолжал:

— Все мы вышли из шишки Гоголя, и главный герой, около которого мы все пляшем, это Хома Брут. — Он очертил кататоника меловым кругом и сказал зачем-то: — Вот она, наша русская силушка...

Тотчас же следом за тем страшно загремело, загукало, и посыпалось в палату сквозь решетку сатанинское отродье, так что наутро нашли только несчастного кататоника, да и тот был не в себе.

Вода в канале стояла живая и мутная, она клубилась испарениями в холодной предрассветной мгле, с отвращением принимая отражение горбатого чугунного моста и скрюченной человеческой фигурки у перил. Это наступал последний час безумной ночи, когда над шпилями соборов еще золотятся низкие мерцающие звезды, а через три границы осторожно прочищают глотки первые петухи. Писатель вздохнул и очнулся, наконец, весь. О вспомнил, что вначале они долго спорили о чем-то с Сыроедовым, пили мандельштамовское Chablis, подозрительно дешевое и с газом, затем потянулись взять еще; взяли; Сыроедов исчез, а через несколько часов исчез и весь видимый мир, пустив вместо себя нечто трудновообразимое. Даже само время, на которое писатель и раньше не очень-то полагался, выкинуло ненормальный фортель и обежало петлю сквозь несколько лет за стенами некоей лечебницы, чтобы вернуться затем в изначальную точку и затянуться на горле человека, глядящего в темную воду. Но смерть не пришла. Сырое и твердое снова взяло верх и теперь торжествовало, подбадривая себя далекими автомобильными гудками. Оно проступало отовсюду, со всех сторон сразу, так, словно никуда и не уходило, словно существовало всегда и не знало вместо себя ничего иного. Эти утренние катастрофы хорошо знакомы всякому, кто хотя бы немного жив, но и они, эти живые, еще спали, тяжело выдыхая в своих постелях углекислоту. Сырое и твердое забирало писателя в кольцо, как на волчьей охоте, и красные флажки уже маячили отовсюду, хлопая на колючем ветру. Сырое и твердое смеялось, зная о правоте своих законов, зная о неотвратимости своих решений, зная о себе. Оно обещало все, что можно обещать, кроме свободы, поскольку свободу у него отобрала смерть. И писатель занес уже было ногу над чугунными перилами, стараясь успеть, покуда над каналом не выбросили красную тряпку, покуда не погасла последняя низкая звезда над шпилями соборов.

— К примеру, — произнес кто-то у него за спиной высоким тенорком и цепко ухватил повыше локтя. — Возьмем две одинаковые спички и подожжем их одновременно. Как вы считаете, которая раньше сгорит, левая или правая?

— Чур меня, чур! — вскрикнул писатель и рванулся через перила, но рука не пускала.

— Известно ли вам, — продолжал между тем незнакомец, — что любая жизнь есть беспрерывный диалог с Создателем? Поди знай, почему нас не устраивают Его ежеминутные ответы.

— Известно, известно, — прохрипел писатель, холодея. — Оттого и лезу в воду. Пустите же!

— Смотри ты, как человек противится аду, — хихикнул незнакомец. — Однако у нас мало времени. Слазьте скорее с перил, светает.

Писатель опустил ногу и обернулся. Перед ним стоял невысокий худощавый господин в потертом старомодном сюртуке и театральном цилиндре, немного похожий на загулявшего актера, да к тому же с тонкой тросточкой, которой он игриво постукивал по булыжнику. Рукоять у тросточки была выполнена в форме пёсьей головы. Длинный любопытный нос, ехидные светлые глазки, аккуратная щеточка усов над верхней губой и закрывающие уши масляно-черные волосы не оставляли сомнений. К тому же, выражение лица у незнакомца было такое, как будто он что подсмотрел или подслушал в церкви, и теперь любовно вертит на языке исключительной оригинальности анекдотец. Писатель даже на мгновение подумал, что известный постамент в его родном городе сейчас пуст, а пахло от незнакомца не серой, но почему-то медным пятаком.

— Ба-а-а! — вырвался из писателя сдавленный вопль ужаса.

— Зовите меня Николаем Васильевичем, если угодно, — доверительно представился визави и покрепче перехватил под мышкой толстую рукопись, туго стянутую бечевкой.

— Бродячий сюжет, — пролепетал, стуча зубами, писатель, — бродячий сюжет. Заслужил...

— Да-с, это вам не членский билет Союза, милостивый мой государь, — все так же подхихикивая, сказал Николай Васильевич и резво начертал в воздухе концом трости фосфоресцирующую фигуру, которая мигом пропала. — Хотя можно и членский билет, конечно. Или Букеровскую премию. Не изволите ли Букера пожелать?

— Ды-ды-ды! — ответил писатель, часто и тяжело дыша.

— Скучно, конечно, повторяться, — вздохнул Николай Васильевич, тихонько оскалившись в воротник. — Тем более, кто из нас не читал классики? Может, у вас есть какая-нибудь оригинальная идея?

— Есть, есть! — внезапно выпалил писатель и, обхватив сатану руками, принялся кричать горячим шепотом в самое его ухо: — Забери ее от меня, забери, я тебя умоляю! Ты же за нею пришел, окаянный, она тебе нужна — так бери, бери скорее, только не медли и не передумай, а взамен мне ничего не надо, ей-Богу, ничего, это для меня и будет самое лучшее, лучше вечной молодости, лучше Букера, лучше всего на свете. Она у меня как гнойник, как язва, как волдырь на заднице, как какая-нибудь киста или метастаза, или еще хуже. Она мой палач, она мучит и топчет, она бессмертна и переживет меня, и бросит червям, и останется безнаказанной. Она заставляет меня, обманывает, сулит, водит за нос, никогда не спит, у нее всегда наготове ложка дегтя. Неугомонная, прожорливая, всегда начеку, скользкая — не ухватишься, настырная, цепкая, всюду лезет, всюду сует свой нос, всего ей мало, всегда недовольна, шипит, как змея, и не дает покоя. Не хочу ее, не хочу, не хочу!! Как ребенка или больного преследуют кошмары, так она гоняется за мной. Сидит на цепи, как злая собака; знает — а ничего не скажет, имеет, да не поделится. Она — чтобы давить, мешать и держать в узде. Она — хуже тебя!..

Писатель укусил себя за палец и поднес его к длинному носу Николая Васильевича:

— Видишь: кровь! Давай сюда свою бумагу, давай скорее, не мешкай!

Николай Васильевич холодно и в некоторой растерянности выпростался из объятий писателя, начертал тростью новую светящуюся фигуру и исчез, оставив после себя аромат теплого грибного дождя пополам с плесенью старой библиотеки. И тут же все пошло вспышками, вспышками какими-то, и через три границы отсюда прокричали, наконец, петухи…

 

…До чего же здесь хорошо!

Пологие, нежно-зеленого бархатного оттенка холмы, наскоро разбросанные по плоской равнине под высоким прозрачным небом в облачной дымке; вдалеке, у непрерывно убегающей кромки горизонта, — лесополоса, да золотистая маковка церкви, да шоссейная дорога, по которой проносятся почти невидимые редкие автомашины. Лаконичный пейзаж средних широт: ничего лишнего, как на японской гравюре, где из сгущения пустоты проступают неплотные формы, осторожно намеченные пугливыми штрихами. Здесь предмет всегда соседствует с воздухом и держится за свое место, вжимаясь боками в его неподатливое тело, а сам воздух то напряженный и упругий, как мяч, то густой и сытный, словно бабушкин творог, свежий и дерзкий с утра и неподъемный к вечеру, допьяна упившись разнотравьем. Природа сторонится ярких красок и сильных впечатлений, как молодая невольная монахиня: убран сумасшедший кобальт, от которого раскалывается голова, и соскоблена жестокая зелень изумруда — до черных проплешин, где галки выклевывают из земли червей. Куда ни глянь, не на чем остановить зрачок; взгляд, а следом за ним мысль привыкают к беззаботному скольжению, теряясь в травах и возвращаясь из-за далеких холмов налегке. А приблизив лицо к траве, различишь несколько сот оттенков зеленого: и купорос старой бронзы, и глянцевый бок незрелого помидора, и прозрачный халцедон виноградины, и злая кромка отбитого бутылочного горлышка, и нити водорослей, и живая молния ящерицы... Эти тонкие зеленые стрелы, они одинаковы только на первый взгляд: отдай им должное, и узнаешь их тайну. Наслаиваясь на легкое усилие, терпение приходит само собой, и чем больше ты узнаешь, тем вольнее дышится в этой уютной вселенной, что раньше проносилась за грязным окном электрички, неузнанная, пытаясь догнать тебя протяжным криком птицы или запахом костра, который разводят рыбаки на вечерней зорьке. Этот мир словно бы промыт свежей ключевой водой, он ясен и свеж, мерцает и слепит великолепием, полный тайн и предчувствий, он — сама загадка, и он же — простота; куда ни пойди, там ждет тебя сокровище, которому нет цены, но приобретение не тяготит, открывая все новые двери; отовсюду раздаются голоса, объясняющие неподвластные истины, и этой игре нет конца...

Писатель отнимает свою тяжелую, увенчанную крутыми рогами, голову от сочной травы, и торжествующий рев его исполнен наслаждения, понимания и силы. В отличие от других, слишком занятых собой на бескрайних пастбищах подлунного мира, он хорошо знает, что ждет его совсем скоро, но принимает свою участь с гордым смирением свободного существа.

  

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа

 

 

Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2007

Главный редактор - Горюхин Ю. А.

Редакционная коллегия:

Баимов Р. Н., Бикбаев Р. Т., Евсее­ва С. В., Карпухин И. Е., Паль Р. В., Сулей­ма­нов А. М., Фенин А. Л., Филиппов А. П., Фролов И. А., Хрулев В. И., Чарковский В. В., Чураева С. Р., Шафиков Г. Г., Якупова М. М.

Редакция

Приемная - Иванова н. н. (347) 277-79-76

Заместители главного редактора:

Чарковский В. В. (347) 223-64-01

Чураева С. Р. (347) 223-64-01

Ответственный секретарь - Фролов И. А. (347) 223-91-69

Отдел поэзии - Грахов Н. Л. (347) 223-91-69

Отдел прозы - Фаттахутдинова М. С.(347) 223-91-69

Отдел публицистики:

Чечуха А. Л. (347) 223-64-01

Коваль Ю. Н.  (347) 223-64-01

Технический редактор - Иргалина Р. С. (347) 223-91-69

Корректоры:

Казимова Т. А.

Тимофеева Н. А. (347) 277-79-76

 

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле