> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > МОЛОКО
 

Вячеслав ЛЮТЫЙ

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

О проекте
Проза
Поэзия
Очерк
Эссе
Беседы
Критика
Литературоведение
Naif
Редакция
Авторы
Галерея
Архив 2008 г.

 

 

XPOHOC

Русское поле

МОЛОКО

РуЖи

БЕЛЬСК
ПОДЪЕМ
ЖУРНАЛ СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
СИБИРСКИЕ ОГНИ
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ГЕОСИНХРОНИЯ

Вячеслав ЛЮТЫЙ

В  складках земли

Метафизика стихотворения Юрия Кузнецова «Поэт и монах»

Сумрак ночи мертвит очи.

Из Толкового словаря живого
великорусского языка Владимира Даля

Последнее десятилетие жизни Юрия Кузнецова – великого русского поэта конца XX – начала XXI столетий – ознаменовано его чрезвычайно зримым и твердым мировоззренческим поворотом. Перевод древнерусского «Слова о законе и благодати» митрополита Илариона, поэмы «Путь Христа» (детство, юность и зрелость), «Сошествие в Ад» и целый ряд стихотворений со всей очевидностью показывали: русский национальный поэт, прежде наиважнейшее место в творчестве отводивший метафизике родового начала, неуловимо соединил ее с православием.

Между тем, очень конкретные образы, взятые из реальности, не ушли из поэзии Юрия Кузнецова, но помещены им в координаты христианской этики, точнее – православного нравственного чувства. Имена исторические и персонажи вполне сегодняшние в изображении поэта художественно окрашены с той же степенью страстности, что была присуща автору и прежде. Однако теперь подобные характеристики в его произведениях приобрели черты духовного императива. И внезапно выяснилось, что литературное сообщество не готово воспринять нравственную определенность столь высокой концентрации.

Одни, выступая в роли защитников православных твердынь и отечественной литературы, взялись уличать поэта в ереси, отрицая право художника на образное видение, которое, как известно, нельзя охарактеризовать приведением двух или трех цитат. Будучи целостной духовной субстанцией, пронизанной откликами как собственно авторскими, так и иными, образное видение художника требует внимательнейшего вглядывания читателя и исследователя, тогда как реально страницы газет и журналов очень часто становились кафедрой новоначальных православных инквизиторов.

Другие, на правах коллег, знакомых скорее не с творческой лабораторией поэта, а с его реальной жизнью, сочли возможным снисходительно комментировать позднюю поэзию Кузнецова как недостаточно христианскую, в основе которой как будто отсутствует глубокая и искренняя вера, подменяемая литературной осведомленностью. Очевидно, что мемуаристом-наблюдателем совершенно не берется в расчет такое художественное качество как поэтическая интуиция.

И в первом, и во втором случае творческая алгебра подменяется сухой арифметикой, и остается только сожалеть, с какой неутомимой энергией патриотическая писательская среда стремится умалить современного ей великого русского поэта.

Есть два предсмертных стихотворения Юрия Кузнецова, идейное содержание которых можно почти непосредственно применить к той литературной обстановке, что сложилась вокруг его поэзии в последние годы. Первое – «Поэт и монах» – датировано 1 и 5 ноября, второе – «Молитва» – 8 ноября 2003 года.

В центре этих произведений – две, по существу, духовно полярные монашеские[1] фигуры, которые можно описать словами преподобного Иоанна Лествичника: «Высокомудрый монах сильно прекословит; смиренномудрый же не только не прекословит, но и очей возвести не смеет»[2]. Мрачный и раздражительный схимник, отвергающий все земное по причине неискоренимой греховности людей и бессмысленности самой жизни («Поэт и монах»), – и простак, что молится Богу, как ведает: «Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех!» («Молитва»). Простая в высочайшем смысле душа старца, молящегося обо всех, знающего, что лежащий во грехе земной мир все-таки достоин милости Божьей, – эта ясная душа ближе к Всевышнему, нежели смутная в мотивациях душа «высокомудрого» монаха. Знаменательно, что именно стихотворение «Молитва» стало последним произведением Юрия Кузнецова, в кристаллизованном виде дав его понимание и чувствование православной веры.

В конце XX века, говоря о чаемой простоте русского искусства, великий композитор Георгий Свиридов заметил: «Христос ведь прост. Никакой двойственности. А вот Иуда – сложная натура. Сложная, потому что он предатель. Христос не сложный, но не достижима эта простота для нас»[3]. Не определяя сейчас таким образом фигуру Монаха, желчно спорящего с Поэтом, тем не менее, уясним для себя: это какой-то «неправильный», почти жестокий и практически бесчувственный человек.

Вместе с тем, очень часто его филиппики принимаются всерьез иным читателем кузнецовского стихотворения – словно свидетельство непримиримого противоречия православного мировидения и поэтического творчества. Выхватывая отдельные сентенции Монаха из художественно целого текста, такой читатель (а подчас и писатель) упускает из виду зачин и финал сюжета, т.е. появление перед Поэтом Монаха и его исчезновение – они существуют словно бы отдельно от развернутого диалога. И происходит своего рода легализация названной фигуры, нечаянное утверждение ее духовного статуса. Встреченный по одежке как монах, этот персонаж в конце разговора пропадает – разоблаченный, дрожащий «от ужаса и страха», утративший человеческое обличье. Внутреннее существо странного собеседника было совершенно отчетливо понято Поэтом.

К сожалению, и видимый сюжетный поворот, и озарение главного героя для целого ряда читателей остаются вне поля зрения. Поэтому обратимся к самому стихотворению и проследим развитие его сюжета от начала до конца.

 

То не сыра земля горит,

Не гул расходится залесьем, –

Поэт с монахом говорит.

А враг качает поднебесьем.

 

Фольклорный образ в первых строках свидетельствует: происходит нечто очень значительное, сотрясающее основы мира, отсылающее к чему-то кардинальному в мироустройстве. Поэт говорит с монахом, а враг-сатана раскачивает поднебесье – простор, ширь под небесами. Подвергаются проверке на прочность и истинность слова, скрепляющие вселенную.

Здесь действуют три фигуры: Поэт, Монах и враг. В дальнейшем враг как будто отойдет в сторону и проявится только в заключительных строках стихотворения в виде «свистящей воронки праха» земного, что «ходит страшным ходуном» перед Поэтом. Тогда как Монах, которого в начале повествования «сумрак, смешанный со светом» в дороге облачил, и он возник воочию, – в финале превратится в тень.

Святоотеческие труды приводят множество примеров того, как темные силы, приняв на себя облик светлого ангела, вводили своего собеседника в искушение, заставляя поклониться демону как Богу. Только духовная трезвость праведника и имя Христа открывают подлинную природу субстанции зла. В стихотворении Поэт оказывается сердечно чуток и духовно прозорлив, он называет сатану его настоящим именем («Да это враг!») – и бесовский морок в итоге рассеивается.

В диалоге Поэта и Монаха есть едва уловимый отсвет евангельского предания – искушения Христа в пустыне во время сорокадневного поста. К этому важнейшему образу в стихотворении отсылает нас, во-первых, вселенское эхо разговора представителя мира (Поэта) и представителя духа (Монах); во-вторых – смертный час, уготованный Поэту и уже пережитый Монахом. Последнее обстоятельство для понимания произведения в целом требует самого пристального внимания.

 

Монах недавно опочил.

И сумрак, смешанный со светом

Его в дороге облачил,

И он возник перед поэтом.

 

 Какою же дорогой следует Монах, и чем вызвана его встреча с «сумраком»? Это дорога на тот свет через воздушные мытарства, во время которых бесы «уличают души человеческие не только в содеянных ими согрешениях, но и в таких, каким они никогда не подвергались. Они прибегают к вымыслам и обманам, соединяя клевету с бесстыдством и наглостью, чтобы вырвать душу из рук ангельских и умножить ею бесчисленное множество адских узников»[4]. Перед нами странное совмещение оставшихся за текстом мытарств Монаха – и предвестия мытарств Поэта, через Монаха уличаемого сатаной.

Очевидно, что в прежней жизни «земной» Монах был иным, нежели в настоящий момент, когда он умерщвляет

 

…плоть и кровь,

И память, и воображенье.

Они затягивают нас

В свистящий вихрь земного праха,

Где человек бывал не раз,

Был и монах – и нет монаха.

 

Теперь он уже не может плакать и раскаиваться в содеянном и его обвинительные речи не соединимы со словами: «…у Бога есть милость».

В Толковом словаре В.И. Даля к понятию «сумрак», наряду с примечательным значением: «полумрак, полутьма, потемки, где едва различаются предметы», примыкает, как будто, второстепенное: «сумрачный нрав – всем недовольный, скрытный и отчаянный»; «сумрачный взгляд – пасмурный, насупленный, отчаянный». В отношении человека определение «отчаянный» у Даля повторяется дважды. Психологически оно подходит и к речам Монаха. Их автор, кажется, разуверился в тех смыслах и вещах, о которых он говорит Поэту. Предположительно, именно отчаяние, уныние погубило Монаха, открыв сатане греховный канал, через который «сумрак, смешанный со светом, его в дороге облачил». И теперь он отрицает:

–        искусство («Искусство – смрадный грех»);

–        художников («на вас на всех нет благовестия Господня»);

–        поэтов («не люблю поэтов», «плач покаянья остается творцам»);

–        поэзию («что касается добра, ваш слог и бледен и растянут»);

–        оду «Бог» Г. Державина («отвратна мне гуденьем крови»);

–        мысли, желания («не мысли, не желай»);

–        плоть, кровь, память, воображенье («они затягивают нас в свистящий вихрь земного праха»);

–        любовь («исходит кровью не любовь, а ваше самовыраженье»);

–        жизнь («вся жива – сон»).

В стихотворении Монах только в одном случае утверждает некий жизненный идеал и предлагаемый путь к нему:

 

Не мысли, не желай – и ты

Достигнешь высшего блаженства

При созерцанье совершенства

Добра, любви и красоты.

 

В отличие от классических образцов беседы поэта с антиподом[5], где у сторон всегда обнаруживалось что-то общее в рассуждениях и каждый говорящий, так или иначе, соглашался с отдельными доводами своего визави, в современном «Поэте и монахе» разговор – абсолютно непримиримый. Это еще одно свидетельство конца времен: для воссоединения спорящих сторон мгновений уже не хватает.

Забота Поэта – об устройстве мира, о человеке, о любви, об утверждении на земле, хотя бы в малой степени, начал света и добра – жестко отвергается Монахом. В качестве духовной альтернативы он предлагает, по существу, нирвану, в которой личность исчезает, а на реальную жизнь призывает смотреть как на сон («Вся жива – сон. Готовься к смерти»).

Вспомним еще раз, что христианство – религия личностная, что христианская вера не принимает теплохладности, а христианин – человек волевой, поскольку должен постоянно противостоять искушениям.

Монах же, фактически лишенный способности слышать другого, постоянно производящий своего рода негативный отбор, являет собой христианство сектантское – сухую, бесплотную доктрину, к которой не приложимы определения Христа: Путь, Истина, Жизнь.

В рассуждениях Монаха совсем нет примет жизни вечной, налицо только резонерские отсылки к ней. И уж совершенно немыслимы в его словах отзвуки Христова прощения блудницы: кто без греха, пусть первый бросит в нее камень. Земная жизнь для собеседника Поэта однозначно греховна и является средоточием зла, что, с одной стороны, очень похоже на древнюю манихейскую ересь, а с другой – на обратную сторону соглашательства, к которому сатана подталкивает человека: ригоризм, непримиримость, в основании которой лежит гордыня.

Говоря о любви, Монах подразумевает под нею только страсть и обрушивает свое негодование на все, что с этим связано. Если речь идет о памяти, о воображении, о самовыражении и о крови – то восхищение, нежность, самопожертвование, теплота и материнство, кровное родство не принимаются им во внимание. Практически, перед нами отрицание Господних слов: «нехорошо человеку быть одному»; «плодитесь и размножайтесь».

Монах яростно клеймит страсть, но в его словах звучит подавленное стремление именно к ней же, к страсти, никак не к любви. Он – однозначно безлюбовен и чем-то напоминает известный образ душевно изломанного католического священника из «Собора Парижской Богоматери» В. Гюго.

«Был и монах – и нет монаха», – эти слова, сказанные словно бы от третьего лица, в устах схимника интонационно должны быть сопряжены с горькой усмешкой, с сожалением о прошлом, которое не изменить. Но такая мимика и модуляция речи совершенно не соединимы с психологическим портретом Монаха, который дает нам стихотворение как художественное целое. Это действительно  третий голос – «сумрака, смешанного со светом», врага, который облек собой душу бывшего затворника и от его имени вступил в духовную схватку с Поэтом. Обратившись к начальным репликам диалога, легко обнаружим достаточно внятную позицию комментатора, дающего Монаху личностные характеристики внутри его собственного речевого потока:

 

Его приветствовал поэт:

– Как свят монах?…

 

МОНАХ

 

Не очень свят.

 

Дальнейшие, обличительные слова Монаха как будто отслаиваются от этой критической самооценки. Перед нами – своего рода вложенный текст: «Не очень свят». Маска чуть-чуть приподнята, за ней – мрак и холод, а в отношении человека – ледяной и окончательный приговор.

Возвращаясь к зачину стихотворения, теперь можно определенно сказать: фигура Монаха равна монаху поддельному. И потому далее будем упоминать о ней со строчной буквы и в кавычках: «монах». Так слова собеседника Поэта обретут своего рода визуальную поправку, предупреждающую читателя: здесь правда смешана с ложью, наглядная забота о вере – с ненавистью к миру, демонстративное духовное постничество – с безудержной заботой о странном блаженстве собственной души[6].

Встреча Поэта с «монахом» содержит внутренне эхо пушкинской коллизии:

 

Духовной жаждою томим, 

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился.

 

«Пророк»

 

Искал я святости в душе

И думал о тебе порою.

И вот на смертном рубеже

Явился ты передо мною.

 

 «Поэт и монах»

 

В классическом образце Божий посланник затем превращает поэта в пророка, тогда как в современном стихотворении Юрия Кузнецова Поэт – уже, по существу, пророк, обладающий тончайшим слухом, острым зрением, ясным умом и живым нравственным чувством, а «монах» – фигура провокационная, к святости действительного молитвенника о судьбах мира не имеющая никакого отношения. Такое снижение первичных смыслов представляется еще одним знаком последних времен, когда многие придут от имени Бога, но с ложью и поруганием на устах. Столкновение Поэта и «монаха» заканчивается изгнанием именем Христа темной силы из видимых земных пределов («И сгинул враг, как тень в овраг»). Для «монаха», часто повторяющего имя Господне, «грозное имя Христа» – непереносимо.

Боговоплощение, «живые мощи христианства», плоть и кровь Христа как тайна Причастия – все это свидетельство чувственного восприятия православной веры, о котором так часто говорил Ю. Кузнецов. Желание показать средствами поэзии «живого Христа», придать человеческую осязаемость умозрительной идее Бога-Сына стало главной посылкой при создании Кузнецовым цикла поэм о Христе. Однако отповедь «монаха» Поэту вполне совпадает с многочисленными упреками, которые  эти поэмы получили в печати. Вот их концентрированное выражение:

 

В искусстве смешано твоем

Добро со злом и тьма со светом,

Блеск полнолунья с божеством,

А бремя старости  с последом.

 

Обратим внимание, «монах» здесь говорит не об искусстве вообще, но об «искусстве твоем». То есть о собственных творениях Поэта, который, безусловно, является alter ego автора. Все возражения Поэта, в том числе и библейские примеры, «монах» оставляет без ответа, с необыкновенной настойчивостью продолжая свою обвинительную речь. И если в начале сюжета Поэт сдержан и настроен миролюбиво, то к финалу его несогласие с собеседником становится гневным и возмущенным. Но «монах» словно играет с ним, не замечая, что Поэт с каждым словом становится все более определенным в своих позициях, ясно проговаривает  смыслы, которые до беседы, быть может, и не были им до конца осознаны.

Стоит вспомнить о таком наблюдении. У дьявола нет чувства меры: нужно бы промолчать, пропустить ход, но изначальная самонадеянность, идущая от гордыни, от восстания на Бога, влечет его к избыточному шагу.

И Поэт вознегодовал. Защищая «богоданный стыд» Пречистой девы, который столь раздражает «монаха» в картине Рафаэля в Сикстинской капелле, он уличает поддельного блюстителя святости в отсутствии живого нравственного чувства и в омертвении уст, принимающих Причастие. По сути  – в отвержении Христа.

 

При грозном имени Христа

Дрожа от ужаса и страха,

Монах раскрыл свои уста –

И превратился в тень монаха,

А тень осклабленного рта –

В свистящую воронку праха.

 

Фигура «монаха» внезапно утратила черты живого человека и превратилась в тень, только абрисом напоминающую действительного схимника, в духовное тело которого вселился враг-сатана. Причем вместо рта, изрекавшего за мгновение до того судейские слова, у тени – свистящая воронка праха, страшное жерло, прежде вдувающее смуту в душу человека, а затем пожирающее его целиком[7].

 

Под ним сыра земля горит,

И гул расходится залесьем.

– Смотри, – поэту говорит, –

Как я качаю поднебесьем.

 

Фольклорные образы «сырой земли», «гула над залесьем» соединяют зачин стихотворения с его кульминацией.

В начале сюжета изображенный земной мир тих, только смыслы разговора Поэта и «монаха» столь важны, что потрясают основы. Враг «раскачивает» поднебесье невидимо для человеческого глаза.

В финале – шум, огонь, палящий землю… И враг-сатана впервые обозначает себя как еще одно действующее лицо в жестком противостоянии двоих – Поэта и «монаха»: «я качаю поднебесьем».  Враг демонстрирует свою силу и ярость, старается разрушить окружающее пространство уже материально, поскольку духовный спор с Поэтом он проиграл. Тут – досада, угроза и прямое предложение присоединиться к его огромной гибельной силе.

Однако:

 

Поэт вскричал: – Да это враг! –

Окстился знаменным отмахом –

И сгинул враг, как тень в овраг…

Но где монах? И что с монахом?

 

Названный по имени и перекрещенный «знаменным отмахом», сатана суетливо исчезает, по-воровски прячется, «как тень в овраг». Грандиозный ужас превращается во что-то мелкое, бытовое, которое скрывается не в бездонных провалах, но в привычных для человека складках земли. В этой повадке едва уловимо содержится отсылка автора к обыденности врага, к его вкрадчивой повседневности. Не случайно в заключительных словах стихотворения автор вопрошает: «Но где монах? И что с монахом?» Последующая история души реального схимника, ставшего игрушкой в руках властителя тьмы, представляется жуткой. Впрочем, как говорит народная мудрость: «Жива – наша; умерла – Богова»[8]. А вот поддельный «монах» вполне может стать фигурой нарицательной.

В последнем обвинении «монаха» есть скрытая ссылка на фреску Микельанджело из Сикстинской капеллы «Страшный суд». Общеизвестно, что на ней художник среди не прощеных душ изобразил и себя – демоны в аду сдирают с него кожу.

Юрий Кузнецов в поэме «Сошествие в Ад», наряду со многими как будто достойными, но все-таки ввергнутыми в пекло именами, упоминает себя – в качестве грешника, молящего о милости Иисуса Христа. Мало кто из числа  хулителей и высокомерных критиков поэта видит собственную душу, подобно ему, в преисподней. Но самонадеянно помещает ее на куда более высокую ступень Божественной Лестницы. Это удивительно перекликается с судейскими речами «монаха», который по внутреннему убеждению вроде бы «высок» и «право имеет». Кажется, непреодолимо огромное духовное расстояние, отделяющее гордыню от беззвучного шепота одинокого старца на затерянном в водной стихии острове: «…мы во гресех – помилуй всех!» 

В своем позднем творчестве Юрий Кузнецов интуитивно стремился соединить родовое и православное начала. Чрезвычайно верная догадка: на Руси в православие не приходят ниоткуда – Иванами не помнящими родства. Вся прежняя жизнь есть скрытая от постороннего глаза подготовка к таинству Крещения. А вся последующая – благодарное воспоминание о том лучшем, что было в дохристианском существовании теперь уже раба Божьего. Вспомним, пятая из десяти заповедей: «Чти отца твоего и матерь твою…» – учит верующего человека  уважать свой род.

Сегодня нам трудно совместить в сознании православное терпение с оскорбленной родовой памятью. Наше православие еще живет красками русской осени и зимы, а наша славянская душа все еще не понимает весеннюю и летнюю радость как часть православного одухотворенного календаря.

Поэтическая биография Юрия Кузнецова закончилась на этом важнейшем мировоззренческом рубеже. В его творчестве постепенно кристаллизовался образ русского человека, для которого национальная история не складывается из взаимно противоречивых событий, но является тернистым путем к примирению прошлого и будущего. И если отечественная литература поймет и примет для себя такое направление собственного развития как органическое и долгожданное, русская жизнь обретет устойчивость и волшебно преобразится.

 

г. Воронеж

[1] В стихотворении «Молитва» автор не называет старца-отшельника монахом буквально. Однако сюжет этой поэтической баллады содержит ряд смысловых указателей, которые свидетельствуют: свой духовный путь поэтический герой выбирает осознанно и посвящает его Богу. Молитва за всех превращает одинокого затворника, однажды «по воле волн» оказавшегося на «голом острове» – в святого подвижника, а сам скалистый берег – в монашескую пустынь.

[2] Преподобного Иоанна Лествица. Слово 23-е: О безумной гордости, 6. – Издание Троице-Сергиевой Лавры, 1991. С. 150.

[3] Из слова композитора Г.В. Свиридова на 2-м Всемирном русском соборе: Через духовное обновление к национальному возрождению. 1-3 февраля 1995 года.

[4] «Святой Иоанн Лествичник повествует, что некто Стефан, любивший пустыню и безмолвие, пробывший много лет в монашеском подвиге, украшенный постом и еще более слезами, процветавший и другими превосходными качествами, достигший действительного покаяния, за день до своей кончины пришел в иступление, начал озираться на правую и левую сторону одра своего, и, истязуемый невидимыми существами, говорил во всеуслышиние всех предстоящих: «так, точно так; но за это я постился столько-то лет». Потом: «нет, вы лжете, я этого не сделал». Опять: «да, точно так, да; но я плакал, я предал себя в служение братиям». И опять: «нет, вы клевещете на меня». На иные обвинения он отвечал: «да, точно так, и не знаю, что сказать на это: у Бога есть милость». Этим невидимым и тяжким истязанием представлялось зрелище грозное и страшное; всего страшнее было то, что его обвиняли в таких проступках, которых он вовсе не делал».

Сочинения епископа Игнатия Брянчанинова. Слово о смерти. – М.: «P.S.», 1991. «Воздушные мытарства», с. 137.

[5] «Разговор поэта с книгопродавцем» А. Пушкина, «Поэт и друг» Д. Веневитинова, «Поэт и гражданин» Н. Некрасова.

[6] Забота о спасении собственной души – кажется, первейшая для православного христианина. Однако воин, защищающий свое Отечество, в то же время попирает заповедь «Не убий!» – зная, что Высший Судия спросит его и об этом. См.: И.А. Ильин. О сопротивлении злу силою. Гл. 10. О мече и праведности. – И.А. Ильин. Собрание сочинений в 10 томах. Т.5, с. 176–188. – М.: Русская книга, 1995.

Святой Равноапостольный архиепископ Японский Николай (Касаткин), великий русский миссионер, записал в своем дневнике: «Что-то с душою будет? Ох! Пусть гибнет. Лишь бы Япония сделалась православною». Цит. по: Диакон Игорь Филяновский. «Держись мира и сотвори любовь…» – Подъём, 1999. №5, с. 205.

Значит, существуют такие веления души человеческой, когда она готова мужественно принести себя в жертву тому, что выше личного спасения. Конечно же, втайне уповая на великую милость Божью. Отметим – в полном соответствии со словами святого монаха-простеца из стихотворения Ю. Кузнецова «Молитва»: «Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех!» 

[7] «И смешаны во прахе том добро со злом и тьма со светом», – вот действительный источник подмен, которые «монах» навязывает искусству.

[8] Из Толкового словаря живого великорусского языка Владимира Даля.

 

Вы можете высказать свое суждение об этом материале в
ФОРУМЕ ХРОНОСа

 

МОЛОКО

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ 

 

Rambler's Top100 Rambler's Top100
 

 

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев