Иван ЕВСЕЕНКО
         > НА ГЛАВНУЮ > РУССКОЕ ПОЛЕ > МОЛОКО


МОЛОКО

Иван ЕВСЕЕНКО

2009 г.

МОЛОКО



О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Суждения

Иван ЕВСЕЕНКО

Сергей Залыгин и другие...

Книга первая. Литинститут

***

В добром здравии Твардовский пребывал недолго. Вскоре его настиг инсульт, хотя было Твардовскому всего шестьдесят лет - время для тяжелых, роковых болезней вроде бы еще и не подоспело. Но многолетняя борьбы за журнал, который он вынянчил, выпестовал, вынужденный уход с поста главного редактора не могли для Твардов­ского пройти даром. Горько, наверное, Александру Твардовскому было и от того, что его шестидесятилетие в 1970 году отмечалось с яв­ной и нескрываемой прохладцей. Все ожидали, что Твардовскому при­своят звание Героя Социалистического труда. Ведь в 1967 году в ознаменование 50-ой годовщины Великой Октябрьской Социалистической революции оно было присвоено целой группе писателей, среди которых числилось несколько человек талантом своим куда ниже Твардовского. Но он не попал в число Героев ни, тогда, ни в дни своего юбилея. Его наградили даже не орденом Ленина, а всего лишь Орденом Трудово­го Красного знамени. Все это были знаковые деяния власть предержащих. Литературной общественности, миллионам читателем давалось понять, что автор « Василия Теркина» больше не в чести и не в фаворе. Правда, в 1971 году уже тяжело больному Твардовскому за книгу «Лирика последних лет» присвоят Государственную премию СССР. По славам Залыгина, он ей обрадуется, но это будет радость печальная, про­щальная радость.

 Сергей Павлович больного Твардовского навещал очень часто, тайне возил ему любимые его сигареты «Ароматные», который тот, несмотря на запреты врачей, продолжал курить.

 О своих посещениях Твардовского Залыгин нам кое-что рассказывал. Например, об их долгих, но немного странных беседах. В результате инсульта Твардовский потерял дар речи и мог произносить всего лишь одно слово: «Да».

- Но зато с какой интонацией,- тяжело вздыхал Залыгин, восхищаясь Твардовским.

Разумеется, мы осторожно спрашивали Сергея Павловича, есть ли надежда на выздоровление Твардовского. Будь Залыгин хоть сколько-­нибудь человеком религиозным, он, наверное, ответил бы нам: «Все в руках Божиих!». Но он религиозным не был и отвечал более опреде­ленно: «Врачи говорят, есть». Но, чувствовалось, что Сергей Павлович обманывает и себя, и нас - надежды, похоже, были очень слабые.

 Так оно в общем-то и произошло. 18 декабря 1971 года Твардов­ский умер.

 Кое-кто из наших однокурсников, завязавшими к тому времени тесную цэдээловскую дружбу с большими писателями и поэтами, кажет­ся, на похороны под прикрытием своих покровителей пробился. Пуска­ли туда, насколько я знаю, лишь по писательским билетам да каким-то особым пропускам. Наши же студенческие билеты, пусть даже и гри­фом Литературного института на грозную охрану, оцепившую ЦДЛ, ни­как не действовали. Я, наверное, тоже мог бы попросить Сергея Павловича, чтобы он провел меня в Дом литераторов. Но мне даже в голову не пришла такая мысль. Во-первых, я не посмел в столь тяже­лую для Сергея Павловича минуту о чем бы то ни было его просить, а во-вторых, считал, что это событие большой литературы, к которой я пока что непричастен. Сейчас я сожалею, что не пересилил себя тогда и не попросил Сергея Павловича взять меня с собой. Думаю, он не отказал бы. Я не видел Твардовского ни разу живым, не увидел его и мертвым.

А мои сокурсники, уже чувствовавшие себя всецело при­частными к большой литературе, после рассказывали о похоронах Твардовского, и особенно о Солженицыне, который осенил покойного тогда еще почти запретным крестным знамением.

 На первом же семинаре, последовавшем за похоронами Твардовского, опять отложив в сторону все обсуждения, Сергей Павлович долго и подробно рассказывал нам об Александре Трифоновиче, о своей дружбе с ним, начиная с первого знакомства и заканчивая последними встреча­ми. Потом не выдержал, заплакал и покинул аудиторию. Это был един­ственный случай, когда я видел Сергея Павловича плачущим.

 На протяжении многих лет Залыгин, Троепольский, Лакшин и еще несколько соратников Твардовского по «Новому миру» 18 декабря посещали могилу Твардовского на Новодевичьем кладбище. Об этом я знал и от Залыгина, и в Воронеже от Троепольского, который 18 де­кабря каждый год непременно ездил в Москву, чтоб поклониться моги­ле своего товарища и литературного наставника. Вряд ли сейчас среди писателей можно встретить такую преданность и такую память. Все разобщены, разъединены и по жизни, и по смерти и на могилы своих ушедших раньше друзей заглядывают редко.

 Тяжело закончился 1971 год, но он тяжело и начинался.19 января, как о том и напророчил себе («Я умру в крещенские морозы..») трагически погиб Николай Рубцов. Известие это мне принесла Надежда Кондакова. Взволнованная и даже какая-то непривычно испуганная, она забежала ко мне в комнату и срывающимся голосом произнесла:

- Только что позвонил из Вологды Астафьев и сказал, что погиб Николай Рубцов.

Как, при каких обстоятельствах погиб - Астафьев и сам еще тол­ком не знал.

Мы тоже стали теряться в догадках и предположениях, сходясь на том, что произошел, скорее всего, какой-нибудь несчастный случай. Ведь умереть просто так, от болезни Николай не мог (слухи о том, что он опасно болен, не ходили. Уж Борис Примеров обо всем бы знал.) - ему едва исполнилось тридцать пять лет.

 Все разъяснилось через день или два. Оказалось, что Николая Руб­цова задушила женщина, начинающая поэтесса из Воронежа Людмила Дербина, на которой он вроде бы собирался жениться.

 Мне имя Людмилы Дербиной показалось знакомым. И я действительно вспомнил, что читал ее стихи и даже видел ее портрет. В 1967 году в Воронеже в Центрально-Черноземном книжном издательстве вышел коллективный сборник молодых поэтов «Начало». Была там небольшая подборка стихов и Людмилы Дербиной. А в 1969 году все в том же Центрально-Черноземном книжном издательстве вышла уже отдельная ее книжечка «Сиверко». Будучи причастным к поэзии, обе эти книжечки я купил в Курске в «Доме книги», еще и отдаленно не предполагая, что мне доведется жить в Воронеже и быть тесно знакомым со многими авторами коллективного сборника.

 В книге Людмилы Дербиной «Сиверко» есть одно прямо-таки проро­ческое стихотворение (не знаю когда оно написано: до знакомства с Николаем Рубцовым или уже после?):

 

 РЕВНОСТЬ

 

Опять весна! Звериным нюхом

Я вдруг почуяла апрель.

Представила, как под медвежьим брюхам

Чуть-чуть прогнулась параллель.

И вот, медведице подобно,

В лесной необжитой избе

Я по-животному, утробно,

Тоскую глухо по тебе.

Опять мерещится касанье

Твоей руки к ее плечу,

Опять я губы в кровь кусаю

И, как медведица, рычу.

Как половодье приливает

К неистовым корням берез,

Так горе вдруг одолевает

Меня до злых бессильных слез.

О, как тебя я ненавижу

И как безудержно люблю.

Что очень скоро (я предвижу)

Забавный номер отколю.

Когда-нибудь в пылу азарта

Взовьюсь я ведьмой из трубы

И перепутаю все карты

Твоей блистательной судьбы!

Вся боль твоя в тебе заплачет,

Когда рискнешь как бы врасплох

Взглянуть в глаза мои кошачьи -

Зеленые, как вешний мох.

 

 «Забавный» номер Людмила Дербина действительно отколола и пере­путала все карты не только блистательной судьбы Николая Рубцова, но, возможно, и судьбы всей русской литературы конца XX века.

 История трагической гибели Николая Рубцова много раз описана его биографами и исследователями творчества. Мне к этому, в общем-то, добавить нечего, за исключением разве что одного небольшого, но все-таки сущест-венного штриха. В начале 2000-х годов мне в руки попалось письмо Людмилы Дербиной к одной из своих воронежских подруг, которое она написала ей уже из заключения, судя по всему, в первые месяцы после суда.

 В этом письме Дербина писала, что осудили ее несправедливо, что Николай не мог умереть от того, что она «несколько раз его даванула» (выражение это отчетливо запало в мою память). На самом же де­ле, он, дескать, умер от того, что пил водку, и что у него было больное сердце (накануне якобы даже обращался по поводу сердечных болей к врачу). Шли в письме стихи, посвященные Рубцову, была по всему тексту нескрываемая попытка оправдания, но не прочитывалось и тени раскаяния...

 Тогда же, в начале 2000-х годов Дербина приезжала в Воронеж, и либерально настроенные воронежские литераторы, друзья и подруги ее молодости, устроили с Дербиной встречу, и не где-нибудь, а в центральной Воронежской библиотеке имени Ивана Никитина. Это все равно, по моему разумению, что устроить встречу в середине XIX века с Дантесом в Румянцевской библиотеке в Москве. Никто из сколько-нибудь уважавших себя и русскую литературу поэтов и писателей, насколько мне известно, на ту встречу не ходил. Но встреча эта была, состоялась. Таковы нынешние литературные и общественные нра­вы, когда ничего святого уже, похоже, и нет.

 Сергей Залыгин с творчеством Николая Рубцова, боюсь, был зна­ком мало, он как бы еще не дошел до него. Залыгин по-настоящему не успел ни прочесть, ни осмыслить Рубцова. Иначе, я думаю, он непре­менно написал бы о нем статью. Пристрастие и любопытство к поэзии у него было большое. Написал же он, например, очень интересные и во многом оригинальные статьи о поэтах-сибиряках Павле Васильеве и Леониде Мартынове (с последним он был знаком еще в Омске). Написал и о духовно близких, нерасторжимых с Рубцовым прозаиках: Василии Шукшине, Викторе Астафьеве, Валентине Распутине, Василии Белове и многих других. А вот о Рубцове не написал ничего, и я даже не помню случая, чтобы в наших разговорах: в литинститутские времена - на семинарах, а позже уже в частных беседах творчества Николая Руб­цова он как-нибудь касался. Вначале, может, просто не доходили у него до Рубцова руки, а в годы, когда Залыгин стал все больше и больше поворачиваться к либерально настроенному крылу нашей литературы (за что жестоко и поплатился) уже, наверное, и не мог. Другие у него появились пристрастия, о чем можно только глубоко посожалеть.

 Но, возможно, все это лишь запоздалые мои домыслы, а на самом деле Залыгин ничего не написал о Рубцове просто потому, что не на­ходил в его поэзии никакой для себя загадки. Как истинный ученый он и в литературе любил разгадывать загадки и тайны. Он их находил в творчестве Чехова, Гоголя, Толстого, Платонова, Павла Васильева, Леонида Мартынова, а вот в Рубцове не нашел. Все ему в поэзии Руб­цова, очевидно, казалось, простым и понятным... А жаль. В простоте Рубцова, думается мне, загадок ничуть не меньше, чем в сложностях, скажем, Леонида Мартынова или даже Андрея Платонова.

 

 * * *

 

 Студенческая наша жизнь между тем продолжалась. Для меня нелег­кая, скорее, не жизнь, а выживание. В 1971 году жена моя закончила художественно-графический факультет Курского пединститута. Учиты­вая, что на руках у нее был маленький ребенок, а муж студент, ей выдали так называемый «свободный диплом». Обладатель этого дипло­ма имел возможность устраиваться на работу самостоятельно, а не ехать по распределению. Но устраиваться жене было практически некуда. Месяца два или три она работала преподавателем рисования и черчения в одной из школ города Кривого Рога на Украине, где тогда жила моя старшая сестра Таисия Ивановна. Но как ей было приспособиться к существованию в совершенно чужом городе, да и в семье, в общем-то, тоже чужих для нее людей, у которых своих детей подрастало двое. В конце концов жена все бросила и приехала вместе с сыном ко мне в Москву.

 С этот дня начались наши мытарства в общежитии Литинститута и бесплодные попытки снять квартиру или какой-нибудь угол в Москве.

 Целыми днями простаивали мы с Георгием Баженовым, у которого положение было примерно такое же, как и у меня - жена и маленькая дочь, в Банном переулке, что неподалеку от метро Проспект Мира, где собиралась толкучка по сдаче и найму квартир и углов. Хозяева квартир отдавали предпочтение слушателям первых курсов военных академий (им поначалу общежитии почему-то не предоставляли). С такими же, как мы с Баженовым студентами, да еще обремененными детьми квартиросдатчики иногда и разговаривать не хотели. За сня­тую однокомнатную квартиру тогда в Москве надо было платить в месяц по 50 рублей, плюс квартплата рублей 12-15, то есть примерно половина зарплаты среднего советского служащего. Но мы готовы бы­ли согласится на это, надеясь найти себе какой-нибудь приработок к студенческой стипендии.

 Баженову счастье все-таки улыбнулось. Он снял однокомнатную квартиру в районе метро Ждановская (теперь Выхино) у каких-то молодых москвичей, уезжавших работать заграницу. У него и денежные, материальные дела были немного получше моих. Жена Баженова, Люба, устроилась по лимиту продавщицей в продуктовом магазине в поселке Быко­во недалеко от аэропорта. (К сожалению, жить ей оставалось недолго: в октябре 1972 года Люба умрет от тяжелой, неизлечимой болезни). Сам он, человек более решительный и смелый, чем я, пошел работать инкасатором в вечернюю, ночную смену. Баженову так же удастся параллельно с учебой в Литинституте окончить заочно Институт иностранных языков имени Мориса Тореза, и он начнет преподавать английский язык у нас же в Литинституте (кажется, у заочников). Все какой-никакой приработок.

 Мне с квартирой, вернее, с маленькой комнаткой повезет лишь осенью 1972 года, когда я уже перейду на пятый курс. Но это будет недолгое везение.

 Комнату я сниму в Марьиной Роще у женщины, которая покажется мне подозрительной еще в Банном переулке: была она вся какой-то неухоженной, да, похоже, еще и подвыпившей. Но я не обратил на это ровно никакого внимания. Женщина сдавала отдельную комнатку в трехкомнатной квартире всего за 35 рублей в месяц и легко согла­силась взять нас с ребенком. Какие уж тут подозрения. Я заплатил ей вперед за два месяца (а случалось, что квартиросдатчики требова­ли плату сразу за полгода вперед), и на следующий день мы с женой и сыном перебрались в Марьину Рощу. До позднего вечера мы приводили выделенную нам комнату в порядок. Я врезал новый замок, жена помыла окно, полы, милостиво предоставленный нам хозяевами старенький шифоньер. В десятом или одиннадцатом часу мы уложили спать в детской кроватке двухлетнего сына, достали чистое, только из пра­чечной белье, расстелили его на раскладном диване и счастливые своей удачей улеглись спать.

 Но минут через десять-пятнадцать, уже полусонные, услышали какое то подозрительное шуршание, включили свет - и обо­млели. Все наши белоснежные простыни, вся кроватка сына были непроходимо густо усеяны клопами. Никогда в своей жизни, даже в послевоенные трудные годы в деревне, я не видел ни клопов, ни тараканов. Жена тоже не видела их. Поэтому мы и пришли в такой ужас.

 Не долго думая, мы собрали все свои нехитрые, студенческие пожит­ки, разбудили сына, я поймал на улице такси, и в час ночи мы уехали назад в общежитие Литинститута.

 С большими трудами мне удалось вытребовать назад 35 ру­блей, а остальные 35 она не отдала, да еще и обругала меня за при­вередливость. Когда я заходил в дом за деньгами, старушки, седевшие у подъезда, уже, по-видимому, прослышавшие о нас, новых жильцах, остановили меня и доверительно сказали:

 - Ребята, куда вы попали! Здесь же у них настоящие притон. Пьяницы и уголовники.

 Так печально закончилось наше проживание в московских квартирах-комнатах.

 Стали мы опять мытарствовать в общежитии искренней помощью и сочувствием В.Ф.Пименова, А.М.Галанова и коменданта общежития сер­добольной женщины Нины Аверьяновны. (так, кажется, ее звали). Да­бы мы с сыном излишне не мозолили вольным, неженатым студентам глаза, не мешали их творческим созиданиям, она поселила нас в от­дельной комнатке (вторым жильцом вместо Ширикова со мной числился Баженов, но он жил уже на квартире) в так называемом «сапожке», коротеньком боковом коридорчике, вначале все на том же пятом этаже, а потом в точно таком же «сапожке» на третьем этаже, где жили в основном во время сессий студенты-заочники, и в остальное время он почти пустовал.

 Залыгин обо всех этих перепетиях моего существования хорошо знал и, как мог, помогал. В начале третьего курса он, попросив меня задержаться после семинара, сказал:

 - Зайдите в журнал «Наш современник» к заведующему отделом прозы Вячеславу Ивановичу Марченко. Я договорился с ним, он будет давать Вам «самотечные» рукописи на рецензирование.

 В «Нашем современнике» мне до этого несколько раз бывать доводилось. Едва поступив в Литинститут, я однажды забрел на набережную Мориса Тореза (Софиевскую), где в старинном громадном здании совместно с правлением Союза писателей РСФСР помещалась и редакция «Нашего современника». (Боюсь, главным редактором «Нашего современника» тогда еще был Борис Зубавин). Пришел я туда, разумеется, не с пустыми руками. В студенческом дерматиновом портфельчике у меня хранились коротенькие мои притчевые рассказы, с которыми я и посту­дил в Литинститут. В отделе прозы я попал на прием к молодому сотруднику, как позже окажется, недавнему выпускнику Литинститута (он жив-здоров до сих пор, и не будем называвшего фамилии). Рассказы мои сотрудник, младший редактор, прочитал, но когда я недели через две заглянул к нему повторно, наговорил мне каких-то несу­разностей, которые никак не сочетались с тем, что говорили о моих рассказах Евгении Носов, Борис Бедный и Сергей Залыгин. Я поверил троим последним, и больше пытать удачи в «Нашем Современнике» не стал. (Кстати, молодой этот сотрудник после несколько лет работал в Литинституте, кажется, помощником секретаря партбюро, я с ним часто встречался по всяким партийным делам, и мы были с ним почти что в дружбе. Когда же я стал заведовать отделом прозы в журнале «Подъем», то даже опубликовал насколько его не очень, правда, гром­ких рассказов. Но кто старое помянет - тому глаз вон.)

 Кое-как пережив первую неудачу в «Нашем Современнике» (сколько еще у меня с ним потом их будет!), я опять по собственной инициати­ве, без чьей-либо поддержки и рекомендации зашел в «Новый мир». Меня приняли Анна Берзер и молодая еще тогда Инна Борисова. К рассказам моим они отнеслись с интересом и любопытством. Особенно Анна Берзер. Долго расспрашивала меня о том, кто я, откуда, у ко­го учусь в Литинституте. Узнав, что у Сергея Залыгина, и вовсе подобрела и пообещала показать мои рассказы заведующему отделом прозы Ефиму Дорошу. ( С Инной Борисовой судьба повторно сведет ме­ня в «Новом мире», когда главным редактором его станет Сергей Залыгин, и будет идти разговор о публикации моей повести «Петушиные дворики». Но об этом - позже.)

 К сожалению, ничего путного из «показа» Анны Берзер не получилось. Ефим Дорош рассказы мои отверг. Да по-иному, наверное, и быть не могло. Все-таки Ефим Дорош был очеркистом сурово-реалистической советской школы и ко всяким мистическим притчам и легендам относился, надо полагать, с подозрением. Вот, думалось мне в огорчении, если бы сам Твардовский прочитал, тогда - да! Уж Твардовский оце­нил бы мои великие творения по достоинству. Но для этого, наверное, надо было обращаться за рекомендацией к Залыгину. А я тогда об этом как-то даже думать баялся, тем более, что на первом семинаре Сергей Павлович сказал, что бегать с нами по редакциям не будет.

 Но вот, кажется, переменил свое мнение и порекомендовал меня «Нашему современнику». Правда, пока лишь в качестве рецензента.

 В «Наш современник», который к тому времени уже переехал на улицу Писемского, что рядом с Новым Арбатом, я познакомился вначале с Вячеславом Ивановичем Марченко, а потом с Ларисой Владимировной Карлович, работавшей редактором в отделе прозы. Она была в те годы совсем еще молодой, всего несколькими годами старше меня, завидно привлекательной женщиной, кажется, еще только собиравшейся выходить замуж за поэта Валентина Сидорова.

 Лариса Владимировна стала моим первым, самым внимательным и терпеливым наставником по части писания внутренних рецензий и редакти­рования.

 В Литинституте в нашу пору этому крайне необходимому для любо­го литератора делу практически не обучали. Был, правда, очень коро­тенький, усеченный курс по основам редактирования. Его вел препода­ватель из Полиграфического института. Но вместо того, чтобы научить нас хотя бы основам редактирования, пояснить, что такое гранки, верстка, корректорские знаки, он едва ли не половину отведенных ему часов потратил на заунывные лекции «Ленин и печать». Таковы тогда, увы, были нравы и требования, такова наука.

 Лариса же Владимировна усидчиво обучала меня редакторскому делу и рецензированию в живом литературном и издательском процессе.

 Я очень хорошо помню первую рукопись, которую она дала мне на рецензию. Это была напечатанная довольно небрежно на машинке с мел­ким шрифтом повесть профессионального юриста, кажется, даже доктора юридических наук Анатолия Безуглова. «Змееловы». Несмотря на довольно занимательный детективный сюжет (этакая предтеча нынешних детективщиков), повесть мне по художественным своим достоинствам не понравилась. Я честно о том написал, разобрав ее по косточкам, чему уже научился на залыгинских семинарах. Правда, в конце, щадя автора ( как-никак доктор юридических наук!), я написал, что после доработки к повести можно еще вернуться.

 Пробная моя рецензия и Ларисе Владимировне, и Вячеславу Ивановичу показалась вполне приемлемой, и они с обоюдного согласия зачислили меня в штат постоянных, рецензентов. Но Лариса Владимировна последнюю фразу о доработке посоветовала выбросить.

- Никогда не пишите таких фраз,- твердо сказала она.- Рукопись через две недели будет опять в редакции, и в общем-то в прежнем своем состоянии. Тут уж надо решать сразу: либо Вы рукопись рекомендуете, либо - нет.

 Урок этот Ларисы Владимировны я крепко запомнил и после на протяжении 33-летней своей редакторской работы старался придерживать­ся его. Действительно с рукописью надо определяться с первого прочтения: годится она для публикации или нет. Если годится, то все недостатки в ней можно исправить в процессе редакторской работы, а если - нет, то никакие авторские исправления и переделки не помогут. Да и ничего даже по самым доброжелательным и скрупулезным рецензиям исправить нельзя. Я на собственном, авторском, опыте убедился в этом. Что-нибудь переделать, улучшить в рукописи можно лишь тогда, когда твои личные сомнения по ее поводу совпадают с сомнениями рецензента. Но это, увы, случается редко...

 С годами, с обретенным опытом писатель может надеяться только на самого себя. Тем хороший писатель и отличается от плохого.

 Рецензированием в «Нашем современнике» я занимался до самого окончания Литинститута. Там же под бдительным присмотром Ларисы Владимировны Карлович и Вячеслава Ивановича Марченко проходил и преддипломную практику. Вообще-то о моих взаимоотношениях с «На­шим современником» надо бы написать отдельную работу. Там было много чего поучительного и для авторов, особенно молодых, начина­ющих, и для читателей. Может, когда-нибудь и дойдут у меня до этого руки...

 Рецензирование в «Нашем современнике» приносило мне в месяц 50-60 рублей дохода. Невелики деньги и давались они мне при моих крайне больных глазах с великим трудом, но все ж таки прибавка к моей Ленинской стипендии, которую я стал получать на третьем кур­се (вначале 90 рублей, а потом и все 100).

 Если бы я был один, то при таких доходах (плюс мать еще ежемесячно присылала мне 50 рублей, не считая частых продуктовых посылок) жить можно было бы припеваючи. Но у меня на руках была семья: жена, которая, не имея в Москве прописки, ни на какую работу устроиться не могла, и маленький сын, дитя общежития, которого мы ни в ясли, ни в детский сад устроить тоже никак не могли. Студен­ческих детей там никто с распростертыми объятиями не ждал.

 В общем, волей-неволей надо было мне искать еще какой-либо прира­боток. Вскоре он нашелся как бы сам собою.

 Литературный институт, как известно, находится в двух шагах от Пушкинской площади на Тверском бульваре в старинном двухэтажном особняке, в Доме Герцена. (В нем, по преданиям, родился будущий великий писатель и революционный демократ Александр Иванович Гер­цен). Со стороны Тверского бульвара дом обнесен чугунной тоже старинной оградой, уютным сквером, в центре которого возвышается памятник мятежному Герцену. У подножья памятника в наше время стояли несколько садовых скамеек, где мы всегда любили собираться шум­ными студенческими компаниями. Иногда так и распить тайком бутылочку-другую вина. Для великого этого действа за спиной у Герцена в расщелине деревьев предусмотрительно были запрятаны стаканы.

Само собой разумеется, что любители пображничать в столь уютном местечке да еще и из дармовой, заботливо припасенной тары, находи­лись и кроме нас. В светлое время дня сюда забредали какие-нибудь случайные прохожие, москвичи или гости столицы, сообразить на дво­их или на троих, а вечером сквер заполоняли дворовые юные ватажки из окрестных домов.

 Литературному начальству вся эта вольность крепко не нравилась. И вот заместитель ректора по хозяйственной части Полехин решил устроить в сквере ночной караул. Человек он был в прошлом военный и учредил караул по-военному строго, с четко обозначенными правами и обязанностями стражей-караульщиков. На службу призывались три человека, с тем расчетом, чтоб они заступали на смену через две ночи на третью. Клич в первую очередь, понятно, был брошен среди студентов Литинститута, кровно заинтересованных в том, чтобы вокруг их альма матер был образцовый порядок и тишина. Во всяком случае, так, наверное, думал Циклоп. За караульную эту ночную службу предполагалось вполне приличное по студенческим мер­кам вознаграждение. Посоветовавшись с женой, я откликнулся на при­зыв грозного Циклопа и встал под его знамена. В армии бывать в карауле мне приходилось не раз и не два, навыков часового я еще не растерял. Правда, в армии на плече у меня всегда висел автомат Калашникова с полным рожком патронов, а здесь его вроде бы не пред­виделось. Но ведь и охраняемый объект у меня ни в какое сравнение с военным не шел: там были склады с военной секретной техникой, ГСМ (хранилище горюче-смазочных материалов), штаб ракетной диви­зии, а возле здания Литинститута всего лишь уютный вполне мирный скверик.

 Впрочем, и совсем уж безоружным Циклоп в первую сторожевую ночь меня не выпустил. Строго проинструктировав, он вручил мне красную повязку и свисток, не то подлинно милицейский, не то футбольный, специально им где-то раздобытый. Караульным помещением был опреде­лен собственный кабинет Циклопа на первом этаже здания, где раз­мещалось заочное отделение и Высшие Литературные Курсы, ВЛК. Широ­кое просторное окно этого кабинета выходило в сквер, так что вся охраняемая территория была у караульщика, как на ладони, сектор обзора, считай, всеохватный. Для ночного отдыха бдительным сторо­жам Циклоп милостиво уступил старинный черной кожи диван. В общем жить и караулить можно было.

 Будучи человеком исполнительным, я согласно инструкциям Ци­клопа ровно в десять часов вечера обошел по периметру весь вверен­ный мне объект. Ничего подозрительного вроде бы не обнаружилось: в сквере было тихо и спокойно. Я закрыл металлическую калитку на замок и ушел в кабинет Циклопа, намереваясь в тепле и уюте посочинять что-либо за его начальственным столом. Во дворе же остался стоять вечным революционным часовым несгибаемый Герцен. При таком сменщике мне опасаться было нечего.

 Но не успел я разложить на столе листочки рукописи, как скверик ожил, наполнился шумом и криками. Со всех концов в него, где через кованую ограду, а где, похоже, через какие-то потаенные лазы и проходы стали просачиваться ребята из окрестных дворов и улиц. Мигом они расположились вокруг памятника Герцену, раскинули на скамейке скатерть-самобранку и до завидного весело запировали. По­слышался перебор гитары и входившие тогда в моду дворовые песенки Окуджавы.

 Я немедленно вооружился свистком и пошел наводить порядок. Сви­стеть так вот с ходу, без предупредительного разговора я, понятно, не стал, а попробовал объяснить ребятам суть дела, мол, собираться в сквере вокруг памятника Герцену и нарушать покой мирных граждан не велено.

-Да ладно тебе,- без всякой обиды, но и без должного внимания отнеслись к моим суровым словам ребята.- Лучше выпей нами.

И тут же налили мне стакан вина.  От выпивки я, конечно, отказался (все-таки на службе) и принял­ся увещевать ребят дальше, теперь уже готовясь для острастки и за­свистеть.

 Ребята свисток мой заметили и то ли полушутя, то ли уже и всерьез пригрозили:

 -А вот заберем сейчас свисток, что будешь делать?!

 - В милицию позвоню,- вспомнил я наставления Циклопа.

 - Ну-ну, звони!- ничуть не заробели они моего намерения и продолжили свое веселое сборище-вечеринку в давно, наверное, может, еще с детских лет облюбованном местечке.

 Обескураженный таким их непослушанием, я ушел назад в карауль­ное помещение, но никуда, конечно, звонить не стал. С первого раза вроде как и не годилось звать милицию. Завтра же мне за это от Циклопа и достанется. «Что же ты,- скажет он,- за часовой, если не мо­жешь сам справиться с обыкновенными ребятами-подростками, а сразу зовешь милицию». Да и милиция меня поди не похвалит. У нее в Мос­кве дела и поважней есть: настоящих каких-нибудь воров-бандитов ловить. Гоняться же по дворам за ребятами-песенниками ей недосуг. Тут уж пусть сторожа-часовые обходятся по своему усмотрению, им за это, между прочим, деньги платят.

 Одним словом, опять уселся я за стол Циклопа и, время от времени не без зависти поглядывая в окошко на веселую сплоченную компанию, рассудил так: посидят еще ребята часок-другой, споют все ведомые им песенки про синий троллейбус, про ночного дежурного по апрелю, а когда вино закончится, то сами по себе покинут вверенную мне территорию.

 Так оно и случилось. Часу в двенадцатом ребята разошлись, не оставив, кстати, за собой на месте происшествия никаких подозри­тельных улик. Пустые бутылки и скатерть-самобранку они забрали с собой, а стаканы честно вернули на прежнее место, в расщелины де­ревьев.

 Удовлетворенный таким исходом моего противостояния с дворовой компанией, я еще час-полтора поколдовал над заветной рукописью, да и улегся почивать на роскошном кожаном диване Циклопа. Энтузиазма, правда, насчет легкого, почти дармового заработка во мне заметно поубавилось. Если так каждую ночь сражаться с непрошенными гостя­ми (а, похоже, к тому дело и идет), то не захочешь никаких денег. А если не сражаться, то Циклоп о том рано или поздно проведает, и тогда уж мне точно не сдобровать. Донести ему о моем не больно бдительном дежурстве могли жильца, чьи квартиры располагались у меня за спиной, в дальнем крыле здания ВЛК. Все студенты Литинститута знали, что в этом здании живут жена и дочь Андрея Платонова, Мария Александровна и Мария Андреевна ( в те времена, понятно, просто Маша - она была моей ровесницей, 1943 года рождения), неуёмный наш заведующий кафедрой марксизма-ленинизма Михаил Александро­вич Водолагин, и, кажется, Александр Исбах. В первую очередь мог нажаловаться на меня, конечно, Михаил Александрович, поскольку он больше всего и возмущался ночными бдениями возле памятника Герце­ну всяких подозрительных компаний, которые мешали ему заниматься в кабинетной тишине любимым своим марксизмом-ленинизмом.

 Но никто на меня, слава Богу, не пожаловался, никто моего ночно­го недосмотра не заметил. Циклоп утром, понятно, спросил, как про­шло первое дежурство. Я бодро, по-военному отрапортовал, что за время моего дежурства никаких происшествий не произошло.

 Но очередной смены я ждал не без тревоги. И в общем-то не на­прасно. Все повторилось почти точь-в-точь, как и в первую ночь. Пожалуй, лишь с той разницей, что я ребят со двора не прогонял, а только попросил по возможности вести себя тихо и не подводить меня. Они просьбу мою уважили, пели вполголоса и не бегали по чем зря между деревьев и кустов сирени и жасмина, играя в какие-то свои, еще полудетские игры. Похоже, они все-таки чувствовали, что нахо­дятся под зорким моим наблюдением и, если расшалятся сверх меры, то я действительно могу засвистеть в свисток или вызвать милицию.

 ... А на третье дежурство разразился настоящий скандал. Как и полагалось по инструкции, я в десять часов опять запер на замок калитку, тихо-мирно побеседовал с ребятами и преспокойно ушел в караульное помещение, чтоб заняться великими своими творе­ниями. Но вдруг через полчаса кто-то громко и требовательно застучал в калитку, послышались возмущенные женские голоса. Я опрометью выскочил из кабинета Циклопа и увидел, что в калитку бьются, него­дуя и возмущаясь, Мария Александровна и Маша Платоновы. Судя по всему, они были где-то в гостях или в театре и вот теперь по возвращении обнаружили, что калитка заперта, и что в дом им никак не попасть.      

 Поспешно открывая замок, я принялся объяснять Марии Александров­не и Маше, что это не моя воля, что так повелел Циклоп. Но путанные мои объяснения лишь подлили масла в огонь. Дело в том, что Платоновы давно уже вели нешуточную борьбу с руководством Литинститута и с Циклопом в первую очередь, поскольку он в этой борьбе чаще всего представлял интересы института, из-за квартиры. ( Вскоре, став членом партбюро, я тоже волей-неволей буду хоть и малым, но все-таки участником затянувшегося их противостояния). Литинститут вроде бы на вполне законных основаниях зарился на писательские квартиры в здании ВЛК. Зарился по настоятельной необходимости - учебных площадей ему крайне не хватало. Платоновы, Водолагин и Александр Исбах, уступить квартиры и переехать в более благоустроен­ное современное жилье были не против. Но, во-первых, они по праву требовали, чтобы новое это жилье им было предоставлено в центре Москвы, а во-вторых, Платоновы как бы уже и не совсем по праву желали получить на двоих трехкомнатную квартиру, ссылаясь на то, что у них осталась от Андрея Платоновича большая библиотека. Ру­ководство Литинститута с этими доводами вроде бы соглашалось, а вот московские градоначальники - не очень. Андрей Платонов тогда все еще находился в опале, многие его произведения, в том числе и «Котлован» с «Чевенгуром» не были опубликованы. О создании же, скажем, квартиры-музея Андрея Платонова речь и вовсе не стояла. Во всяком случае, на заседаниях партбюро Литинститута я об этом ни разу не слышал.

 Забегая вперед, расскажу, как в 1979 году мы в Воронеже, на родине Платонова рискнули опубликовать в журнале «Подъем» его рассказ «Государственный житель». (Ни в один сборник писателя он тогда еще не входил). Приурочили мы эту публикацию к 80-летию со дня рождения Андрея Платонова, которое хоть и не очень широко, но уже отмечалось. Добыв текст рассказа из журнала «Октябрь» за 1929 год, мы явились с предложением к новому заведующему отделом культуры Воронежского обкома партии, инженеру-строителю по основ­ной своей специальности Александру Сергеевичу Синицыну (увы, сей­час уже покойному). Выслушав доводы главного редактора журнала «Подъем» Виктора Михайловича Попова, зав. отделом спросил о Платонове:

- А где он живет?

- Умер в 1951 году,- ответил Виктор Михайлович.

- Ну, тогда публикуйте, но только так, как в «Октябре».

 Нам как раз это и нужно было. «Государственный житель» вышел в «Подъеме» № 9 за 1979 год, и теперь о том упоминается во всех академических изданиях сочинений Андрея Платонова. Правда, сразу после нашей дерзкой публикации новому зав. отделом культуры бо­лее высоким и воронежским, и, кажется, московским начальством (тут уж, наверное, постарался Государственный комитет по охране государственной тайны в печати - цензура, мимо которой публикация рассказа опального Андрея Платонова не могла пройти мимо) было сделано строгое внушение. И это в 1979 году, уже практически на­кануне всех потрясений, в которые начинала вступать наша страна. А в начале 70-х годов время стояло еще совсем глухое, и семья Платоновых ни на какое снисхождение рассчитывать не могла. Она лишь стойко сопротивлялась выселению куда-нибудь на окраину Москвы, где тогда интенсивно велось жилищное строительство и где им могли, наверное, дать даже и трехкомнатную квартиру. Но для Марии Александровны и Маши, долгие годы проживших в центре Москвы, это практически означало бы переезд в другой город, в ссылку.

 Остальные писательские семьи, тоже подлежащие переселению, вроде бы были солидарны с ними, но по-тихому пробовали решить свой квар­тирный вопрос самостоятельно.

 Шустрый Михаил Александрович Водолагин, например, вознамерился было вселиться в большой высотный дом, только что построенный на Большой Бронной улице напротив Литературного института, почти впритык со зданием ГУЛАГа. (Ежедневно, сидя на лекциях в родной своей аудитории на втором этаже, мы могли наблюдать, как ровно в один­надцать часов по заведенному тогда строгому порядку дородные дамы из архепилага ГУЛАГа делали производственную гимнастику). Но ни­чего у Михаила Александровича не получилось. По слухам, в новое здание на Большой Бронной улице переселялся Михаил Суслов, и он самолично подбирал себе соседей из высокопоставленных партийных и государственных руководителей, космонавтов (кажется, там получили квартиру Валентина Терешкова и Андриян Николаев). Михаил же Александрович Водолагин, несмотря на все сбои профессорские звания, Михаила Суслова не устроил. Может, приревновал его к марксизму-ленинизму -сам ведь тоже был доктором наук.

 Выселили писательские семьи из здания ВЛК уже после моего окон­чания Литинститута. Платоновы переехали на Малую Грузинскую улицу, а куда девались Водолагин и остальные - я не знаю.

 Говорят, Мария Александровна но переезде на новое место житель­ства предлагала Воронежскому литературному музою им. Никитина кое-какую мебель из кабинета Андрея Платонова. Но Воронеж город костный, сверх всякой моры осторожный (гордиться своим великим земляком тогда ему еще время не подоспело), пока советовались, судили-рядили, Мария Александровна отдала вещи кому-то другому. Сейчас в Воронежском литературном музее им. Никитина открыта экспозиция Андрея Платонова, но ни одного предмета, связанного с Андреем Платоновичем там нет - только копии фотографий да чудом сохранившаяся его тоненькая поэтическая книжечка «Голубая глубина».

 С Марией Андреевной Платоновой (к сожалению, тоже уже покойной) я повторно столкнусь через много лет, в 1999 году в Центральном Доме литераторов на вечере, посвященном 100-летию со дня рождения Андрея Платонова. Она выступит там с проникновенной, поистине до­черней речью, но покажется мне женщиной очень строгой и замкнутой. Напоминать ей о давнем происшествии у калитки Литературного инсти­тута я не решусь. Тем более, что делать это мне, теперь воронежцу, было и небезопасно. К большому сожалению и стыду, воронежские литературоведы, в основном из университетских филологов, оставили в душах и Марии Александровны, и Марии Андреевны не самый лучший след. Пока Андрей Платонов был в опале, в полузапрете, они не очень-то подвигались на исследование его творчества, отдавая пред­почтение другим, во всех смыслах безопасным писателям и поэтам советской эпохи. Но как только опала и запрет с Платонова были сняты, они плотоядно накинулись на него, стали к месту и не к месту терзать Марию Александровну и Марию Андреевну, торопясь причастит­ся к великому Платонову. Мария Александровна и Мария Андреевна прекрасно видели, что заботятся вдруг объявившиеся земляки не столько об исследовании его творчества, сколько преследуют свои личные, часто откровенно корыстные цели: защиты кандидатских и докторских диссертаций, сенсационные какие-нибудь публикации и т.д. и не каждого пускали на порог. Счастливое исключение тут представ­ляет лишь Виктор Викторович Будаков, в те годы работавший в Центрально-Черноземном книжном издательстве. Его заботами в 1981 году в серии «Отчий край» вышла книга повестей, рассказов и писем Ан­дрея Платонова. Он тесно сотрудничал с Марией Александровной и Марией Андреевной и был вхож в дом Платоновых до последних дней их жизней.    

 Мне бы, может быть, в начале 70-х годов, познакомившись столь необычным, скандальным образом с семьей Платоновых, начать за­хаживать к ним. Но я тогда об этом и думать не смел, хотя и был влюблен в рассказы и повести Андрея Платонова ( У меня была его книга, изданная в 1969 году все в том же Центрально-Черноземном книжном издательстве), и Сергей Павлович Залыгин не раз указывал, что в моих рассказах встречаются явно платоновские интонации. Впро­чем, влияние вновь открываемого Платонова испытывали тогда не только мы, студенты Литинститута, но и многие уже вполне состоявшиеся писатели.

 

 *  * *

 

Столкновение с Платоновыми на меня, человека впечатлительно­го да в общем-то и легко ранимого, произвело очень сильное впечат­ление. Я почувствовал, что после таких столкновений (а они впол­не даже могли повторяться каждый вечер, как и стычки с дворовыми компаниями), я буду переживать и тревожиться и день, и другой, и третий,- и в этих переживаниях и тревогах ничего путного не напи­шу не только в начальственном кабинете Циклопа, но и в уютной своей комнатке в общежитии, когда жена с сыном специально уходят гу­лять, дабы я мог заниматься сочинительством в тишине и покое.

 Все это хорошенько взвесив, я на следующий же день пошел к Ци­клопу и положил ему на стол заявление об увольнении с хлебной должности караульщика, без долгих обиняков объяснив ему, что сторожевая служба не по мне.

 Циклоп недовольный моим поведением по-отечески пожурил меня за легкомыслие, но отставку все-таки принял.

 С полмесяца, наверное, я был безработным, а потом вдруг нашлась мне новая служба, на этот раз во всех отношениях по моим способнос­тям и по моей душе.

 В подвале общежития была у нас столярная мастерская. Заведовал ею развеселый дядя Вася (впрочем, ему было, как я теперь понимаю, всего чуть больше сорока лет), Василий Иванович. Появлялся он в укромной, словно какая-то норка-гнездышко, мастерской лишь по вечерам, после основной работы не то на мебельной фабрике, не то на каком-то заводе.

 Мы навещали его часто, поскольку часто теряла ключи от комнат, разбивали по неосторожности в окнах стекла, ломали письменные и кухонные столы. Без дяди Васи обойтись тут было никак невозможно. На вахте лежал увесистый журнал, куда полагалось писать заявки на его столярную помощь. Но дабы обойти бдительную Нину Аверьяновну и еще более бдительного Циклопа и не ставить их в известие о поломанных дверях, утерянных ключах и разбитых стеклах, мы сплошь и рядом обращались к Василию Ивановичу напрямую. И он всегда входил в наше бедственное положений. Тем более, что мы без вознаграждения его не оставляли. Пока он возился с дверью или со стеклом, проворно бежали через дорогу в магазин за бутылочкой вина или водки, кото­рую после завершения починки роскошно распивали в его подвальной местерской-каморке, пьняще пахнущей сосновой стружкой и столярным клеем. Ради такого пиршества можно было и намеренно потерять ключ или разбить стекло.  Работал дядя Вася на полставки, а на вторую половину ставки ему требовался помощник, желательно из студентов, чтобы и днем, когда дяди Васи нет, этот помощник мог заняться срочным столярным ремонтом. А еще лучше бы два помощника - по четверти ставки. Общежитие-то вон какое громадное, семь этажей,- один всюду не поспеет.

 Проведав об этой вакансии, я тут же напросился на нее у Нины Аверьяновны. Какие-никакие навыки в столярном деле у меня были. Учился столярничать я когда-то в школе на нововведенных Хрущевым уроках труда и даже получил специальность столяра третьего разряда, потом и сам уже преподавал уроки труда в сельских школах. Кое-чему подучился и в армии, где по повелению начальства приходилось обо­рудовать учебные классы, бытовые комнаты, мастерить трибуну в Ле­нинской комнате, а однажды так даже и перестилать полы в доме на­чальника политотдела, полковника Ломакина.

 Нина Аверъяновна, узнав о моем послужном списке, без особых осложнений приняла меня в должность столяра и отдала на попечитель­ство Василия Ивановича, дяди Васи.

 Вскоре нашелся и второй помощник - Женя Новиков, учившийся кур­сом выше меня на семинаре прозы у Бориса Бедного вместе с Анато­лием Курчаткиным, Виктором Суглобовым, Анатолием Яковенко и други­ми хорошо знакомыми мне ребятами.

Это тот самый Женя Новиков, который после женится на литинститутской библиотекарше Бесфамильной, прикинется евреем и по еврейской визе уедет в США. Писателя из него, насколько я знаю, всерьез не получится, а вот столярные навыки, обретенные под мудрым руководством дяди Васи, очень даже сгодятся. Говорят, в Америке Женя устроится для начала сколачивать не то по­чтовые, не то какие-то иные тарные ящики и так преуспеет в этом ремесле, что со временем даже откроет свое столярное дело. (В Литинституте Женя достаточно близко дружил с Анатолием Курчаткиным, и тот знает всю его историю более достоверно и досконально).

 Мы не с Женей сколько-нибудь близко не сошлись. Слишком разны­ми были людьми. Он помаленьку диссиденствовал; то ли был на самом деле, то ли прикидывался убогим, блаженным, немного демонстратив­но, с вызовом ходил на занятия в прорезиненных спортивных кедах. Я же был во всем студентом серьезным и положительным, как и полага­лось человеку, обремененному семьей. Да и литературные наши взгля­ды были все ж таки разными: Женя тяготел к высокоинтеллектуальной городской прозе, а я числился по разряду «деревенщиков» Как нам было сойтись?!

 Столяром в общежитии я работал до самого окончания института. Четверть ставки (тридцать с небольшим рублей) деньги вроде бы сов­сем малые, ничтожные, но если их сложить о моей Ленинской стипен­дией, с заработками в «Нашем современнике» да с ежемесячной матери­ной помощью, то в сумме набегало рублей на 220-230. Для студенческой семьи вполне терпимо. Мы с женой даже позволяли покупать кое-что из одежды себе и сыну. Для сравнения скажу, что после окончания инсти­тута, когда я стал работать в журнале «Подъем» зав. отделом прозы, моя зарплата исчислялась всего-навсего в 120 рублей, то есть при­мерно половина моих студенческих заработков. Мы всей семьей не раз еще будем вспоминать их в несытные воронежские дни.

 Потихоньку налаживались и мои литературные дела. Сергей Павлович который еще на первых семинарах сказал, что бегать с нами по редакциям

он не будет. И поначалу твердо держал свое слово. И в общем-то, наверное, правильно делал. Не бегать же ему было с нашими еще учени­ческими незрелыми пробами пера. Но «бегало», если можно так ска­зать его литературное имя. Стоило мне в любом журнале или издательстве сказать, что я учусь в Литинституте в семинаре Сергея Залыгина, как редактора сразу становились более внимательными. По крайней мере, соглашались сочинения мои принять и ознакомиться с ними, а не выпроваживали из редакции со стандартным, широко бытовавшим в те годы отказом: у нас, дескать, рукописей с избытком, публикации определены на два года вперед.

 Больше всего я, разумеется, мог рассчитывать на публикацию в «Нашем современнике», где был уже почти своим человеком,

 Лариса Владимировна Карлович ко многим моим рассказам относи­лась вполне благосклонно, настоятельно предлагала их Вячеславу Ивановичу Марченко. Но он рассказы последовательно «рубил», каждые раз выдвигая какие-то не очень вразумительные, объективные причи­ны. Показать же рассказы напрямую Сергею Викулову я не решался. В «Нашем современнике» это считалось недопустимым и приравнивалось едва ли не к литературному преступлению.

 Много позже, когда я уже полтора десятка лет отработаю в «Подъе­ме», Вячеслав Иванович Марченко однажды скажет мне: «Ну вот ты сам теперь работаешь в журнале и знаешь, как легко могут хорошие рукописи пройти мимо рук». Так-то оно так, но почему-то мимо моих рук не прошла ни повесть Вячеслава Ивановича «Верховик», ни его воспоминания о Литинституте «Тверской бульвар 25», ни многие рассказы. Отклонил я лишь в начале 90-х годов довольно увесистую рукопись Вячеслава Марченко тоже воспоминание о работе именно в «Нашем современнике». (Не знаю, удалось ли Вячеславу Ивановичу их где опубликовать или издать после). Там было много литературных баек, много нелестных, а то и оскорбительных слов по отношению к Сергею Викулову, его заму. Альберту Беляеву, Леониду Фролову и другим сотрудникам и авторам «Нашего современника», которых я хо­рошо знал. Баек было с избытком, а эпохи не чувствовалось. Я до сих пор не раскаиваюсь, что рукопись эту Вячеславу Ивановичу вер­нул. Легковесная она была какая-то, игровая.

 В середине 70-х годов Вячеслав Иванович по неведомым мне причи­нам из «Нашего современника» ушел (не они ли стали причиной напи­сания столь язвительной книги о своих бывших сослуживцах?!) и за­нял должность зав. отделом прозы во вновь открывшемся издательстве Союза писателей РСФСР «Современник. Справедливости ради, надо сказать, что в «Современнике» он поддерживал первые мои книги. А ведь они были в основном составлены из рассказов, которые Вячеслав Иванович читал в «Нашем современнике» и неумолимо отклонял. Пути литературные поистине неисповедимы. Иной раз тут только руками раз­ведешь.

 В «Нашем современнике» Вячеслав Иванович познакомил меня с то­гдашней своей женой Викой Анатольевной Софроновой (дочерью Анатолия Софронова от первого брака). До этого, насколько я знаю, она была женой Василия Шукшина, с которым совместно училась во ВГИКе. Рабо­тала Вика Анатольевна в журнале «Москва» не то в отделе критики, не то в отделе прозы, сейчас не помню. Я стал захаживатъ к ней на Арбат в редакцию «Москвы». Вика Анатольевна отнеслась к моим рассказам намного внимательней, чем Вячеслав Иванович. Ее стараниями и забо­тами в «Москве» в 1972 году появился мой рассказ «Домна Григорьев­на», к сожалению, правда, в сокращенном виде. Его, словно в про­крустово ложе, втиснули в неожиданно образовавшуюся «дыру» в уже сверстанном номере. Но рассказ, тем не менее, вышел, и его даже за­метила критика. Это была моя первая публикация в толстых столичных журналах.

 Самостоятельно, без опеки Сергея Павловича я навещал тогда ре­дакцию «Литературной России». Отделом прозы там заведовала Галина Васильевна Дробот, а замом у нее был Владимир Антонович Кравцов. (Через несколько лет он перейдет работать в «Наш современник» вначале ответственным секретарем, а потом замом главного редакто­Ра). И Галина Васильевна, и Владимир Антонович проявили ко мне интерес и внимание. Вообще «Литературная Россия» была тогда для писателей (и особенно для живущих в провинции) более домашней, что ли, чем руководимая Александром Чаковским официально-политизи­рованная «Литературная газета». В каждом номере «Литературной России», как правило, публиковались два, а то и три рассказа. Причем больших, иногда объемом до печатного листа: один русских писате­лей, другой - национальных, а третий - переводной, зарубежный. Много в ней появлялось поэтических подборок, критических статей, рецензий. Пожалуй, не было ни одного сколько-нибудь одаренного молодого писателя или поэта, который не прошел бы через «Литера­турную Россию». Повезло и мне.

 Галина Васильевна и Владимир Антонович отобрали для публикации мой довольно большой рассказ «Колодец». Он и появился в «Литератур­ной России» в 1972 году. Сергей Павлович поставил рассказ на обсу­ждение на семинаре, тогда уже смешанном, состоявшем из нас, выпус­кников-пятикурсников, и студентов первого курса, только еще начи­навших учебу в Литинституте.

 Обсуждение прошло в общем-то успешно, если не считать назойливых, но несущественных придирок к нему Бориса Анашенкова. Сергей

Павлович слушал их слушал и вдруг взорвался:

 - Борис Алексеевич, ну до каких же пор можно так!

 Я впервые увидел Сергея Павловича во гневе. Оказалось, что он может быть не только крайне сдержанны, терпимым к чужому мнению, но, если того потребуют обстоятельства, то и яростным и непримири­мым.

 Отношения Сергея Павловича с Борисом Анашенковым, как мы дога­дывались, складывались не лучшим образом. Да по-иному они, наверное, и не могли сложиться. Во-первых, Борис Алексеевич, как это ни грустно признать, все же оказался писателем несостоявшимся всерьез. За все время нашей учебы нам нигде, ни в одном журнале или газете так и не удалось прочитать ни единого его рассказа или повести, чтобы оценить, как же он пишет сам. В «Нашем современнике» в «самотечных» рукописях я, правда, часто видел его рассказы. Меня подмывало взять их на внутреннее рецензирование, но я каждый раз благоразумно останавливался и даже просто ради любопытства рассказы Бориса Алексеевича не читал. Все-таки он был моим, хоть и не очень авторитетным, но учителем. И перешагнуть через этот порог я не мог и не смел. И думаю, делал правильно.

 Впоследствии Борис Алексеевич перешел в критики. Был ярым за­стрельщиком бесплодных, но очень поощряемых литературным да и пар­тийным начальством дискуссий о литературе, посвященной рабочему классу. Мало того, он даже написал книгу критических статей о теме рабочего класса в зарубежной литературе. Все это авторитета ему в наших глазах не добавляло. Не добавляло, наверное, и в глазах Сер­гея Залыгина, относящегося к теме рабочего класса, к «секретарской» литературе, как ее в те годы называли (о рабочем классе писали тогда увесистые тома в основном секретари СП СССР и СП РСФСР Мар­ков, Сартаков и т.д.) настороженно. А уж к критикам, которые обслу­живали эту «секретарскую» литературу и тем более.

 Во-вторых, сердился Сергей Павлович на Бориса Анашенкова и еще вот за что ( о чем после нам с горечью рассказывал). Весной и ле­том 1972 года он уезжал в частые литературные командировки и по этой причине доверил набирать новый курс Борису Алексеевичу. Тот набрал его по своему разумению и вкусу и в основном почему-то из одних девушек. Мужскую часть наших молодых товарищей по семинару представлял, кажется, один только Сергей Плеханов. Но и тот позже перейдет на критику.

 Сергей Павлович несколько раз (по крайней мере, так нам рассказывал) ставил в ректорате вопрос о первокурсниках довольно резко: либо ему позволят сформировать новый семинар, либо он уходит из Литинститута. Разумеется, формировать новый семинар ему никто не позволил, хотя технически это и было, наверное, возможно. В семинар к Залыгину с радостью перешли бы слушатели из других семинаров, где руководители были не столь авторитетны.

 Ушел из Литинститута Сергеи Павлович, выпустив наш курс, и еще по одной причине. Ему не было присвоено профессорское звание. Сейчас, вспоминая те годы, некоторые литературоведы, недовольные по­ведением Сергея Залыгина в конце жизни, язвят по этому поводу, ро­няя достоинство не столько Залыгина, сколько свое собственное. А я думаю, что обида Сергея Павловича была вполне обоснованной. Он пришел в Литературный институт кандидатом наук (пусть и техничес­ких), доцентом, стал Лауреатом Государственной премии СССР в обла­сти литературы, и по истечении пяти лет работы вполне заслуженно мог претендовать на звание профессора. Но сработали какие-то подводные литературные течения и интриги: профессорские звания получили малоизвестные, десятки лет уже ничего не пишущие, да и не написа­ние в своей жизни ничего сколько-нибудь серьезного руководители семинаров, а Сергея Залыгина унизительно оставили в доцентах. Дело тут было не в самом звании профессора (Залыгину оно в общем-то ни­чего не добавляло), сколько в принципе. А принципами поступаться тогда Залыгин не любил.

 Так в истории Литинститута наш семинар и остался единственным «залыгинским».

 

 * **

 

 Стали у меня налаживаться и дела с изданием первых книг. Вернее, пока не отдельных книг, а всего лишь коллективных сборников, практиковавшихся в 60-70-хх годах в столичных и провинциальных книжных издательствах. В Воронеже, в Центрально-Черноземном книжном издательстве, куда я территориально был приписан, как курянин, точнее, как бывший студент Курского пединститута (родом я все-таки из Чернигова). За время учебы в Литинституте мои рассказы были опублико­ваны в трех коллективных сборниках, начиная с 1969 года и по 1973 год. Для молодого писателя это было очень даже неплохо. Во всяком случае, диплом я мог составить с уже напечатанных работ.

 Все три книжечки я подарил Сергею Павловичу с соответствующими благодарственными надписями, ведь без его наставнического участия они, наверное, не вышли бы. Каждый из опубликованных в этих книжеч­ках рассказ прошел через руки Сергея Павловича.

 С осени 1972 года стал я задумываться и мечтать уже об отдельной книге. Написал заявку в Центрально-Черноземное книжное изда­тельство, слетал даже в Воронеж на один день на самолете, не ду­мая еще тогда и не предполагая, что всего через год навсегда посе­люсь в нем. Сергей Павлович пообещал написать для книги предисловие.

 Но в план издания 1973 года, как мы на то надеялись с бессменной потом в Центрально-Черноземном книжном издательстве моей редакторшей Инной Андреевной Сафоновой, книга не попала. Кажется, просто-напросто еще не хватало для отдельной книги объема. Первая моя книга «Начинается осень» выйдет в Центрально-Черноземном книжном издательстве в 1974 году. Сергей Павлович обещание свое исполнит, напишет к ней коротенькое, но очень лестное для меня предисловие. Правда, выйдет книга совсем не с тем названием, которое я за­мыслил и к которому весьма одобрительно относился Сергей Павлович. Изначальное название книги было «Калина красная» по одноименному, написанному мной недавно рассказу. В рассказе этом звучала хорошо мне известная с детства песня:

 

 Калина красная, калина вызрела,

 Я у зазнобушки любовь повызнала..

 

 Рассказ «Калина красная» и будущее название книги одобрил и другой мой наставник - Евгений Иванович Носов.

 Замыслу своему я втайне радовался, выкроил кое-какие деньги из своих великих заработков и отдал рукопись на перепечатку.

 И вдруг в один прекрасный день открываю «Наш современник», а там рассказ Василия Шукшина «Калина красная». Сердце мое упало...

 Я пошел со своей бедой к Сергею Павловичу. Он во всем понял мои огорчения, но потом вполне определенно сказал:

 - Ничего не поделаешь, надо менять...

 И я начал искать новое название и для рассказа, и для своей первой книги. Рассказ в нескольких изданиях выходил под разными заглавиями, которые никак не удовлетворяли меня, пока наконец не закрепилось за ним заглавие « Венец терновый». А книга вышла под названием «Начинается осень...». Тоже вроде бы неплохо, но все же не «Калина красная» - название, так счастливо найденное и приду­манное мной. Чего уж тут скрывать, мне до сих пор жалко его. Но пусть первенство навсегда, навечно, останется за Василием Макаро­вичем Шукшиным. На ту пору его «Калина красная» все-таки оказалась поярче моей...

 

 * * *

 

 Все пять лет учебы Сергей Павлович держал нас в общем-то в черном теле, на почтительном расстоянии, не допуская никакого па­нибратства. И какое же было наше удивление, когда весной 1973 года, уже после защиты творческих дипломов, в самый канун государст­венных экзаменов Сергей Павлович вдруг сказал нам:

 -Последний наш семинар мы проведем в ресторане «Прага».

 И назначил день этого «семинара».

 Сергею Павловичу, конечно, ничего не стоило организовать про­щальное наше застолье, скажем, в ресторане ЦДЛ. Но он намеренно, в строгих педагогических целях выбрал совсем иное место. В ЦДЛ шумная наша компания сразу бы привлекла внимание не менее шумных завсегдатаев, они бы полезли к Залыгину с докучливыми пьяными разговорами. А он этого терпеть не мог. Неодобрительно, наверное, к нашему бражничанию в ЦЦЛ отнеслось бы и Литинститутское начальство (да и в правлении СП не похвалили бы), и в первую очередь Владимир Федорович Пименов, который, по моим подозрениям, относился к Залыгину несколько ревниво. Основания к тому были. Во-первых, не он пригла­шал Сергея Павловича на преподавательскую работу в Литинститут. Залыгина Пименову «навязали» из правления СП СССР по просьбе Твар­довского (а какому руководителю такое «навязывание» понравится!). Во-вторых, у Залыгина был подлинный, писательский авторитет, а у Владимира Федоровича всего лишь авторитет многоопытного литератур­ного начальника. Он считался театральным критиком, писал коротень­кие эссе-воспоминания об актерах и театральных деятелях, которых когда-то знал. Вдвоем с Инной Люциановной Вишневской, гражданской своей женой, Владимир Федорович вел в Литинституте семинар драма­тургии. Но что-то я не помню, чтобы из их семинара вышли сколько-нибудь заметные драматурги. (Впрочем, я тут могу и ошибаться.). Свои не очень большие творческие возможности Владимир Федорович, очевидно, осознавал, но не всегда мог смириться с ними, и ревни­вые нотки по отношению к таким писателям, как Залыгин, или к та­ким преподавателям Литинститута, как Михаил Павлович Еремин, нет-нет да и прорывались у него. Я и в частых общениях с Владимиром Федоровичем на заседаниях партбюро Литинститута, и в совместной поездке в Германию осенью 1970 года был свидетелем их. Что поделаешь, человек слаб...

 Ректором же он был хорошим, по-настоящему любил и опекал студентов. Тем и останется в истории нашей литерату­ры.

 Сергей Павлович отношение к нему Пименова, конечно, знал и вы­слушивать от него какие бы то ни было нарекания по поводу «заклю­чительного» семинара со студентами в ресторане ЦДЛ не пожелал. Не­зависимость Залыгин в ту пору ценил превыше всего. Ему можно было не давать (или давать) литературную премию, ругать или хвалить в печати, но придраться организационно было трудно. В партии Залыгин не состоял, вел себя сдержанно и осмотрительно, по мелочам ни в какие литературные распри не вступал, что, кажется, раздража­ло представителей и либерального и консервативно-патриотического крыльев нашей литературы, которые тогда уже довольно заметно определились и обозначились. Залыгин со своей независимостью был как бы между ними.

 Осмотрительно повел себя Залыгин и с выбором места для проведе­ния последнего нашего семинара. Ему хотелось посидеть с нами в тесном, «своем» кругу, не привлекая ничьего внимания, хотя в самом поступке Сергея Павловича, в его желании просвети такой семинар и проявилась залыгинская «детсткость». При всей строгости его ха­рактера и натуры, она нет-нет да и давала о себе знать. Об этом у нас будет еще возможность поговорить чуть ниже.

 Ресторан «Прага» для такой «тайной» нашей вечери подходил как нельзя лучше. Он располагался на Старом Арбате всего в двадцати минутах неспешного ходу от Литинститута. Так что ни в какие дальние дали нам ехать не предстояло. Сергей Павлович, очевидно, так­же знал, что в «Праге» есть множество маленьких, уютных зальчиков (нам-то по студенческой своей бедности до этого бражничать в «Пра­ге» ни разу не доводилось), словно специально предназначенных для таких вот «тайных» вечерь. Ну и уж, конечно же, сыграла тут роль и «детскость», «ребячество» Залыгина. Ресторан «Прага» тогда считался в Москве одним из самых престижных и дорогих, и Сергей Павло­вич решил собрать семинар именно в «Праге», знай, мол, наших, за- лыгинских.

 Нам и достался для встречи-расставания небольшой укромный зальчик, который Сергей Павлович, если я не ошибаюсь, заказал заранее. На вечер по разным причинам пришли не все наши семинаристы. Но основной костяк был: Георгий Баженов, Святослав Рыбас, Никола Ра­дев, Бангуолис Балашявичюс, Гастай Агнаев, Николай Исаев.

 Речи наши и тосты, последние выступления на последнем семинаре были как бы тоже заранее определены. Сергей Павлович, выпуская нас в самостоятельную литературную жизнь, давал последние настав­ления и напутствия. Мы, естественно, благодарили его за науку, за учебу. Я почти точь-в-точь повторил те слова, которые произносил при защите творческого диплома полтора месяца тому назад: «Если из нас в литературе получится что-либо путное, то Сергей Павлович потратил пять лет не зря, если же не получится, то, выходит, что и понапрасну».

 Слова, может быть, и не совсем подходящие к торжественно-про­щальному случаю, но вполне справедливые. Я готов повторить их и сейчас. С той лишь разницей, что теперь уже можно подвести и кое-какие итоги: получилось - не получилось. Судить, правда, об этом не нам, постаревшим залыгинским семинаристам, а нашим читателям да непредвзятой в своих суждениях истории. Войдя с легкой руки Сергея Павловича Залыгина в литературу в начале семидесятых, мы были третьим и, в общем-то, последним классическим поколением советских писателей, со всеми его родимыми и светлыми пятнами. Главная наша заслуга, как мне представляется, заключается в том, что, будучи «детьми войны» и «детьми Победы», мы написали военное и послевоен­ное детство, трагическое и победное. Такой литературы больше нет нигде в мире.       Правда, тогда, весной 1973 года, сидя в маленьком зальчике ресторана «Прага», прощаясь друг с другом и о Сергеем Павловичем, мы до конца не осознавали этой великой свое задачи, которая ве­лением времени ложилась на наш плечи. Мы веселились, давали клят­вы и обещания, вспоминали пять лет учебы в Литинституте, пролетевшие, промелькнувшие, как один день.

 Завершили мы свою «тайную вечерю» уже в ранних весенних сумер­ках, с твердой уверенностью, что никто из нас не нарушит клятвы, не предаст ни друг друга, ни своего учителя, а учитель не предаст нас...

 Дальнейшая жизнь покажет, чего стоят в литературе подобные клят­вы...

 «Нагуляли» мы в ресторане «Прага» на сто с лишним рублей. Когда официант принес счет, мы, семинаристы, начали доставать загодя заготовленные и специально принесенные для такого торжественного случал студенческие свои пятерки и десятки. Сергей Павлович нас не останавливал, повел себя не по-барски, а по-товарищески, как бы уже и на равных. (В этом, кстати, тоже сказался весь Залыгин, его сдержанность и педагогический такт). Но когда официант объявил сумму, Сергей Павлович ребячливости своей все-таки не сдержал, ве­село усмехнулся и сказал:

 - Ну, залыгинский семинар такую сумму выдержит.

 Поверх наших пятерек и десяток он положил на стол пятьдесят рублей. И получилось все действительно по-товарищески, в складчи­ну: каждый внес свою, какую мог долю, и никому не было обидно, ни­кто не чувствовал себя униженным и неравным...

Далее читайте: | 01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07 | 08 |

Далее читайте:

Залыгин Сергей Павлович (биографические материалы).

 

 

РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ

МОЛОКО

Гл. редактор журнала "МОЛОКО"

Лидия Сычева

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев