SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬНИ С КЕМ И НИКОГДА >
Автор

Василий ГОЛОВАНОВ

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

НИ С КЕМ И НИКОГДА

Василий Голованов. Ни с кем и никогда. Тексты. М., 2005

Часть II. Пространства и лабиринты

“…Земля родины всегда принадлежит сакральной географии… Для меня родина есть центр неисчерпаемой мифологии. Благодаря этой мифологии мне удалось познать ее настоящую историю. Быть может, и свою тоже…”
Мирча Элиаде, “Испытание лабиринтом”.

ИСТОК

Подбор эпиграфа – подходящего ключа к тяжкой словесной партитуре – занятие столь достойное промозглого майского утра, что грозит затянуться допоздна. Листая любимые страницы, тычешься наугад, и все равно, попадаешь, вроде бы, в настроение оставшегося позади пути: грунтовой дороги, снегопада, крупного, слепого, душистого, как цвет черемухи, и, конечно, прозрачного, только что рожденного свитка воды, на котором еще не запечатлелась ни единая буква бесконечной, как и сама эта река, летописи.
Однако, и эпиграфом не отделаешься, ибо то, что нас интересует – обойдено словесностью. Ширь волжская совсем застила крошечную точку на карте, из точки отворяющийся ключ, исток. О Волге написано неимоверно много, но в чудовищных пластах беллетристики и специальной литературы, которую породила река, собственно о начале ее, об истоке, написано всего несколько страниц, которые не вдруг и отыщутся в толще литературных отложений. Потому и нашему современнику о начале вод известно то же, что и той первоначальной летописи, “которая знает, что Волга начинается в Оковском (Воковском, Волоковском) лесу, течет в земли булгар и хвалисов и впадает в Хволынское море “семьюдесятью жерелы” – сиречь гирлами, или рукавами.
Определяясь, где искать Оковский лес, я, признаюсь, не вдруг поставил точку на мысленной карте, и только купив атлас Тверской области, удостоверился, что искать надобно километрах в 70 к северо-западу от города Осташкова, у границы новгородской земли, где возле деревни Волговерховье и была обозначена на карте едва заметная голубая змейка.

Желание отправиться к волжскому истоку возникло давно и было настойчиво – следовательно, насущно. И в этом можно увидеть простую иллюстрацию совершившегося поворота общественного внимания на себя, вовнутрь. Этот поворот сейчас слишком даже заметен, словно все ужаснулись сначала, увидев в космополитическом свете родину-мать – испитую, нищую, ожесточившуюся бабу – и бросились от нее врассыпную. А потом опомнились и стали ее “любить”.
Отсюда – “к истокам”. К истокам памяти. К истокам духа. Песен. Доброты. Где он, этот исток? В какую сторону ехать-двигаться? Где ее отыщешь, эту доброту, особенно сейчас? Возможно там, откуда берет начало великая река, “русский Нил”, по выражению Розанова?
Из такого, примерно, соображения изойдя, стал собираться. Ибо почему бы и в самом деле не определиться, наконец, в системе координат и не прояснить свое местоположение на Среднерусской возвышенности меж Европой и Азией – для того, хотя бы, чтобы не расширять свое отечество до Адриатики, до Сербии и Царьграда, презрев всякие естественно положенные границы? А добираясь до истока самой большой европейской реки (о которой Птолемей полагал, что она имеет два устья – одно в Каспий, другое – в Азов, ибо, по представлениям древних, столь великая река не могла питать лишь внутреннее море, не изливаясь в опоясывающий Землю океан), почему бы попутно не заглянуть в глаза матери-родине? Ничего не “выяснять” с нею, ни о чем не спрашивать, ничего не требовать, просто – заглянуть.

Бывают еще совпадения личного плана. В командировку меня вышвырнуло напором обстоятельств, справиться с которыми я сам уже не мог. Я отправлялся к истоку в глубоком разладе с самим собой и с близкими. Что-то в самом деле случилось то ли с миром, то ли со мной. И было желание почти буквальное: добраться до начала начал и докоснуться... Потому что каждый исток, а тем более такой - это изливающаяся на поверхность сила. От великого избытка рождается река, и казалось почти естественным, что даже там, у истока, где она совсем еще мала, можно от ее избытка отчерпнуть - и силы ее не убудет, если ты, в своей человеческой малости, преклонишь колена и отопьешь. Попьешь немного живой ее водицы. И, подкрепившись таким образом, распутаешься, наконец, и с собой, и с миром.
Таковы были мои внутренние обстоятельства. Но в машине, в результате, оказалось нас четверо: поэт Таня Щербина, мой напарник фотограф Александр Тягны-Рядно, моя восьмилетняя дочь Саша и я. Был канун первомайских праздников. Москва, как гигантский вулкан, объятый завесой пепла, волна за волной исторгала из себя лавовые потоки скрежещущих автомобилей. Час мы выскребались из Москвы. Еще два добирались до Клина, где стокилометровая пробка начала помаленьку рассасываться.
Разумеется, у каждого из нас на всякого любопытного было вполне рациональное, ничуть не менее логичное, чем моя командировка, объяснение, почему это ему взбрело в голову ехать к истоку Волги. Но, как выяснилось по мере нашего продвижения, у каждого была еще причина своя, особая, связанная с рекой такими глубокими личными отношениями, что этому, особенно в наши дни, невозможно было не удивиться. Я, разумеется, умственно “понимал”, что Волга для всех обитателей российских пространств, живущих по эту сторону Уральских гор, - культурный символ огромного напряжения. Но что мои попутчики окажутся повязанными с нею неразрывными родственными узами, словно это не река, а кровеносная жила, было по-настоящему поразительно узнать.
Но ведь папоротники детства не вдруг прошелестели. И было детство. Счастливое. Мир - прекрасный и незыблемый. Много потом стало ясно, что все висело на волоске - все-таки бабушка тяжело болела, уже случались с нею обмороки, пугающие взрослых. Но что может знать маленькая девочка об утратах, грядущих, как обещание праздника? Бабушка купила билеты на теплоход. Два билета. Себе и внучке. Никто не имел решимости воспротивиться - и они поплыли. До Астрахани. По Волге. Это была волшебная страна. Бабушка подолгу стояла на прогулочной палубе, вглядываясь в очертания берегов, в прекрасные воды. Бывало, что ей делалось плохо - но, как всегда, ничего серьезного не происходило. Ибо что может знать маленькая девочка, живущая под покровом бабушкиной любви, о грозных предвестниках?
Вскоре после возвращения из путешествия бабушка умерла. Следом за нею умер и дед. Мир рухнул. Детство кончилось. Но Волга - последний бабушкин дар - осталась.
Потом девочка прожила еще несколько все более взрослых жизней. Одна из них, длиною в восемь лет, пришлась на Париж и была тоже и полной, и счастливой. И вот, на излете этой жизни Таня Щербина - уже парижанка - снова оказалась ненадолго на родине, в Москве - с тем, чтобы сопроводить группу своих новых компатриотов, французов, в поездке по Волге на теплоходе.
- Понимаешь, мы плыли по тому же маршруту, останавливались в тех же городах, что и тогда, с бабушкой. В городах, которые я запомнила, как сказку. Я ничего не узнавала. А то, что видела, было ужасно. Углич. На пристани пьяные женщины продают часы местного завода “Чайка”. Толкаются, дерутся: “Ты куда вперед лезешь, б...?” Строения. Обшарпанность - это не то слово. И убожество - не то. Убитость.
Я была в ужасе, в настоящем ужасе. Я не знала, куда бежать из этого кошмара.
Но интересно, что именно после этой поездки я вдруг приняла решение вернуться в Россию. Навсегда.
- Почему? - спросил я.
Был третий час вальпургиевой ночи, ночи с 30 апреля на 1 мая. Сатана уже собрал всю свою нечисть на далекой Броккенской горе, путая мысли и чувства, мешая становлению дружной весны. За окном шел тоскливый холодный дождь. В холле тверской гостиницы “Волга” плавал остывший табачный дым.
- Потому что свои плюсы и минусы есть везде. Но на наши минусы у тебя наработана защита, нормальная эмоциональная реакция. А там всегда есть то, к чему ты не привыкнешь никогда.
Я сто раз слышал об этом и никогда толком не понимал, что имеется в виду.
- Для этого нужно влюбиться. Там.
- Знаете что? - произносит Тягны-Рядно, которому надоело слушать нашу болтовню. - По-моему, вы все страшно преувеличиваете...
- Приуменьшаем.
- Но ведь, в конце концов, - говорит он Татьяне, - мы с тобой тоже встретились... там...

Дорога - это жизнь. Новая жизнь, сразу набело. Мгновенное обживание новых ситуаций, короткие знакомства и столь же безболезненные расставания и, наконец, самое странное чувство: deja vu - совершенно подлинного узнавания, когда на набережной в Твери или в Торжке вдруг взглянешь на какой-нибудь дом и почувствуешь, что, конечно, его уже видел, а может быть даже в этом доме жил и был счастлив - совсем иначе, нежели сейчас, но, может быть, даже проще и лучше...
Цветы на окне, занавесочки кисеей, кошка... Вот из этой двери я бы выходил поутру. Кем? Учителем французского языка уездной гимназии или преподавателем географии губернского университета? О, я был бы краеведом, возил бы своих студентов на раскопки, в фольклорные экспедиции. У меня была бы клеенчатая тетрадь с рукописью незаконченного “романа”, лодка на Волге, прекрасная библиотека из подшивок позабытых ныне газет, журналов и книг. И утра в моем доме были бы прохладные и чистые, как натюрморты Петрова-Водкина...
Продвинутые психологи утверждают, что чувство deja vu появляется, когда человек оказывается на перекрестке, в “точке выбора”, и от того, что он предпримет в следующий момент, может зависеть вся его жизнь...
Что-то подобное случилось со мною лет за десять до этого, в Торжке как раз. Я приехал сюда к отцу Владиславу Свешникову писать о нем материал, а получилось, что мы все время говорили о Боге. Его духовный сын, Саша, тогда работал в церкви истопником; вставал в четыре, уходил в темное льдистое мартовское утро, возвращался, пахнущий угольным дымом, но он казался мне самым счастливым человеком на свете, потому что у него был Бог, а больше ничего не было. Никаких мелочей, ничего лишнего не было, только самое главное - Бог.
А у меня только лишнее и было: ненужные отношения, работа ненужная, ненужный дом, где я ненужно жил... А Бога не было, и никакой надежды не было... И вот, в церковной ограде, когда ветер качнул мартовские липы, и галки стаей закружились над церковными куполами - помню, было оно, это пронзительное чувство, что - вот! это! - я его знаю, этот исток жизни, и если только вспомню хорошенько, где он, то уж верно буду знать, как жить...
Я тогда тоже искал исток, но ничего не нашел, и ровно через неделю жизнь моя улетела под откос...

- Что это? Что это?!
В темноте на дороге, или над нею вдруг возникают огненные полосы. Автомобиль летит на них, и они то свиваются, будто раскаленные ленты, то вдруг делаются совсем прозрачными.
Река?!
Оказывается, это свет фар играет в проводах.
Пространство непомерно, оно налетает из тьмы, как ветер, песчинка за песчинкой выдувая знакомые образы из привычной картины мира - нет больше ни придорожных кафе, ни чайных для дальнобойщиков, ни 92-го бензина, ни панельных домов, ни заводских складов - только темный лес по краям дороги, да столбики километров. И как оглядывали нас в забегаловке, где мы пытались поужинать: наше обличье здесь кажется странным. “Москвичи”. Примерно с тою же интонацией, как мы в детстве говорили: “иностранцы”.
Бывают минуты, когда кажется, что ты в космосе, что вырвался, наконец, из “цивилизации” и всех тех отношений, которые ею порождены, попал в чистое, необезображенное, истинное пространство. Потом в самой глуши темного ночного леса видишь несколько домов, десяток автомобилей с московскими номерами, помойку, и понимаешь, что все нормально, мир не даст тебе выпасть никуда. Да и куда ты, дурачок, убежишь от мира на машине?!
Фигура старушки в белом платочке появляется именно в тот момент, когда клинит заднее колесо и мы оказываемся совершенно беспомощными перед этой поломкой, тьмой, холодом, плеском мелкой промозглой волны, ветром и отсутствием крыши над головой.
- Квартиру ищете? - спрашивает добрая волшебная старушка.
Квартиру? Как?! Ну конечно...
Через полчаса мы ужинаем в прекрасной, хоть и холодноватой, для приезжих обставленной квартире на третьем этаже блочного дома, из окна которой утром видно озеро Селигер. В туалете для дезодорации стоит свечка. Рядом лежит спичечный коробок, на котором без единого знака препинания написано: “ВЛАДИМИР ШАХИДЖАНЯН 1001 ВОПРОС ПРО ЭТО ВАГРИУС”.

Едва сворачиваешь с шоссе на проселок, ведущий вглубь того самого Оковского леса, что оберегает собою исток Волги, как тебя охватывает необыкновенное чувство подлинности пейзажа. И тут дело не только в весне, в очень нежной еще тонировке того, что станет потом сплошной, непроглядной лиственной завесой, не в контрасте нежных, прозрачных, будто стеклянных молодых листочков ольхи или березы и темных, косматых еловых бород, но и в самой проселочной дороге. В дороге, сохранившей свою изначальную суть, свою многомерность, не до конца подчинившейся автомобилю. Не служащей ему одному только нитке асфальта, призванной удовлетворить его притязания на наивысшую скорость и комфорт. Дорога причудливо петляла, поднимаясь, как ей и положено, вверх и ныряя вниз, и ничего не было проще, чем представить себе на ней и пешего, и конного, и почтальона на велосипеде, и чернеца, торопящегося успеть в свою обитель к вечерней службе.
Еще в Твери мы услышали, что волжское устье заповедано, и на машинах туда нельзя. И я, помню, даже подумал, что правильно. Если ты едешь к святыне, то будь добр, сойди на землю и пройди хоть немного пешком, как подобает паломнику. А если просто любопытствуешь - то тем более, земля не все стерпит, поступай по предписанию. Но только в лесу стало все окончательно понятно (и я подумал о мудрости хранителя): ничто так не унижает природу, как автомобиль. Ничто так не равнодушно к ней, ничто не испытывает перед нею большего самодовольства. А сюда с самодовольством нельзя. Нельзя с железным блеском в глазах и с пламенным мотором вместо сердца. Людям – можно всем. Всяким. Даже таким, как мы, столичным жителям, запутавшимся и даже скверным - можно. А автомобилю - нельзя.

Я все ждал, что за очередным поворотом поджидает нас шлагбаум и пространство для парковки, но дорога вилась себе и вилась, и никакая стража не заступала нам путь. Это было удивительно. Потому что, как это ни странно покажется, каждый из нас от предстоящей встречи ждал одного: увидеть х р а н и т е л я. Хранителя истока. Потому что казалось совершенно естественным, что раз есть ключ, который отверзает воду самой большой реки на всем пространстве Европы, то при нем должен быть и ключник с ключами от ключа, хранитель бессонный и бессменный. Это совершенно сообразно законам волшебного мира, в котором такие вещи, как истоки великих рек не могут быть просто так, без стража, без святого подвижника, который не давал бы замутить исток и соблюдал бы чистоту места.
И то, что я в Москве слышал о к а к и х - т о с т а р у х а х, которые ходят из разных деревень, чтобы блюсти чистоту ключа, в общем, в эти представления вписывалось, и я даже очень хорошо представлял себе этих старух, хотя, кажется, читал, что их не много, а всего одна. И вот - увидеть ее было важно. Потому что больше всего на свете я люблю старых интеллигентов и деревенских стариков, на которых лежит глубокий отпечаток той древней крестьянской культуры, последние проявления которой я еще застал. Эти старики - сами как исток, люди незамутненной души. Нас больше, мы прем, как талая вода, мы сильнее: но мы никогда не будем так чисты, как исток, как люди истока.
В Твери выяснилось, что хранительница истока, Нина Андреевна, давным-давно померла, а дело принял некий человек из Питера, Сергей, который, как и положено, попал однажды к истоку, припал и не смог уже оторваться, отреставрировал церковь, построил дом… Обозначилась судьба, замерещилась тема. Поэтому Сергея-то я и ждал, в первую очередь, встретить за поворотом лесной дороги. Но вот уж мелькнул указатель “Волговерховье”, справа обозначился храм, спереди - еще один - и вдоль мокрой от талого снега улицы несколько взъерошенных изб. Никто нам путь не преградил и мы, выходит, приехали...
Дул сильный ветер. По ветру крупные, как лепестки черемухи, снежинки летели почти параллельно земле. Я увидел бредущую по улице фигуру, побежал. Думал мужик, оказалось - женщина, обвязанная платками. Спросил про Сергея.
- Так он уехал. Был, но уехал. Вообще эту зиму не зимовал...
- А кто же тогда следит за истоком? - изумился я.
- А во-он, - показала женщина на фигуру пожилого мужчины, быстро погоняющего небольшое стадо в облаке снега. - Только громче ему кричите, он слышит плохо...
- Анатолий Григорьевич! Анатолий Григорьевич! - закричал я, бросаясь ему наперерез, потому что показалось, что и он сейчас уйдет туда, куда потянулось стадо - в зеленые, давно непаханые поля, в глухие водораздельные леса, в новгородчину, вон за ту вершинку, откуда уже все реки не в Волгу текут, а в Ильмень-озеро...
Он остановился. Пиджак из искусственной кожи не слишком-то, конечно, грел его; щеки румянились от холода. Выслушал нас.
- Хорошо, я приду на исток, только кнут домой отнесу, да ключ возьму...
Вот оно с хранителем истока как все обернулось: а вместе с тем ничего не поделаешь, только это правда и есть, ибо та женщина, о которой я читал когда-то, Нина Андреевна Полякова, она уж двадцать лет, как умерла, Сергей из Питера оказался обычным дачником, а ключ от ключа бессменно держит чудом повстречавшийся нам глуховатый пенсионер Анатолий Григорьевич Марсов.

По ощущению исток Волги не есть око и ключ. Ключ, который в старое время звал народ “Иорданом”, таится на дне болотца, и “ключ от истока” - железный ключ с самодельным деревянным брелоком - выполняет функцию скорее декоративную. Потому что настил и часовенка на нем с обязательным образком Николая Угодника и пробитым в полу отверстием, символизирующим, как раз, родник - поставлены на сваях над болотцем, образовавшимся у опушки леса. Здесь всяческая лесная влага собирается-собирается и, наконец, достигнув критической массы, пускается в самостоятельное течение. Таких истоков в окрестных лесах - тысячи, вокруг пространство совершенно необыкновенное - родина воды. Здесь вся земля сочится водою на три стороны света (есть места, где верховья притоков Волги, Днепра и Западной Двины разделяет всего несколько сот метров). Особенно по весне, когда облепленные седым лишайником стволы осин стоят посреди талой воды, будто колонны какого-то исполинского святилища, и вся земля, напитанная водою, журчит, хлюпает, пузырится зеленоватой лягушачьей икрой, пуская в лужи отражения синего неба и белых облаков, из которых поднимаются вверх деревья, лес, Лес-Отец-Вод, порождающий все эти “волго”, “пено”, “вологдо”, “болого”... Когда в конце прошлого века профессор П.Е.Белявский решил научно выяснить, где находится исток Волги, то обнаружил, что теоретически на роль истока могли бы претендовать несколько ручьев. Но народ упорно и единодушно считал истоком только один - “Иордан”. И непонятно, почему. Вроде бы, ничего особенного. Вокруг - самая обычная заросль, ива, ольха, краснотал, осока, затопленные кусты, березовый лист, претерпевающий на дне... И все же с этим единогласным выбором приходится, конечно, считаться.
Видел, как две девочки зашли в часовню и в отверстие над родником бросили свернутую записку: “сбудется”. Видел, как люди умываются - “чистым становишься” - и обязательно пьют воду. Я тоже, как и хотел, напился темной, на осеннем листе настоенной волжской воды. Подошла дочь, тоже попила. Потом сказала: “там в одном месте Волгу можно перепрыгнуть с камня на камень. Пойдем: я перепрыгну, а ты сфотографируешь. Бабушка с ума сойдет!”
До этого она видела Волгу только у бабушки, в Саратове. Она связала в уме две точки невообразимого для восьмилетнего ребенка пространства, не подозревая еще, что этими изначальными водами связано все - и жемчужная нитка поволжских городов, каждый из которых гордится своею набережной, и огромная территория, на которой и Шексна, и Ока, и Белая, и Чусовая - лишь ветви одного исполинского ствола; и фигуры орнаментов, передающиеся от мари к мордве и затем уж подхваченные русскими, и мелодические ходы, которые многие наши напевы так роднят с башкирскими или с татарскими; и вся история наша - и летописная, и долетописная даже - дошедшая до наших дней смутными отголосками о волнообразном истечении народов из Азии на запад через Великие Ворота между Уралом и Каспием. Тут не одна история - а несколько исторических эпох, безвозвратно позабытых, только и связаны, что названием этой реки - Ра, А-Рас, Итиль, Идель, Иуль, Волга...
Должно быть, сознание мое (осознающее это величие) не вполне примирялось с тем, из какой малости, как обыденно рождается Волга. Но в том и заключалась правда, что другого ничего не было: часовенка над болотом, церковь на холме, пасущийся на зеленом склоне черный конь, смятые ветром березы... Только потом, когда мы с дочкой вдвоем пошли вдоль ручья Волги, согнанные с настила группой подъехавших туристов, я вдруг испытал щемящую нежность к этой новорожденной воде. Такая это была чудесная, прозрачная, полная солнца вода, такое вокруг царило чистое весеннее младенчество мира, что захотелось вновь преклонить колени, умыться, испить, позвать ее: “Волга, детка...”
Здесь начало, укромная чаша, заповедные дремучие леса, “дорог автомобильных дальше нет, только конные”. Вот отсюда она и пойдет, пойдет, разольется, наберет силу, чтобы одолеть все ужасы, устроенные на ее пути современным человечеством, одолеет - и неостановимой сверкающей лавой, разделившись на множество рукавов, подобно коннице Чингис-хана, устремится к Каспийскому морю, пробивая раскаленные пустынные пески, оставляя по бокам, в ильменях, столько воды, что сама пустыня станет похожа на амазонские джунгли...
Но это там, за тридевять земель. А начало всему этому - здесь, в этой малости. И вся сила - в этой вот слабости. И все величие будущее - пылающие на солнце зеркала вод до горизонта - оно начинается под сводами этой часовенки над болотцем...
- Ну что, я закрываю? - Анатолий Григорьевич, поглядев на синюю снеговую тучу, встающую над лесом, поежился в своем скрипучем пиджачке.
- Да пожалуй... - я готов был уходить.
- Пап, а ты разве ничего не будешь писать? - вдруг спросила меня дочь, Саша.
- Где?
- На доске (что-то вроде “доски отзывов” было еще на настиле позади часовни).
- Нет, не буду.
- Тогда дай мне ручку.
Я не даром говорил, что у каждого из нас, помимо очевидного, был еще и другой, по-настоящему значимый повод отправиться к волжскому истоку. Я хотел спастись, обрести если не твердую почву, так хоть воду под ногами. А дочь? Много лет она слушала мои рассказы о дальних поездках, о таежных реках, о тундре, о северных островах... Она научилась верить, что там-то и начинается настоящая жизнь, жизнь, которую стоит жить... Но она не верила, до последней минуты, я видел, не верила, что когда-нибудь я возьму ее с собой туда. Да и сам я был полон сомнений, потому что если бы в результате нашей поездки она сказала: “знаешь пап, мне не понравилось, все это скукота и ерунда” - то я был бы убит на месте. Это значило бы, что как отец, я проиграл. Ибо своим примером ни в чем не убедил ее.
На “доске отзывов” она написала, что еще никогда в жизни не видела такой красивой Волги. Когда она сказала мне об этом, я понял, что во веки веков я оправдан и спасен.

Ветер ударил и опять косо полетел снег. В приглушенном сумраке ненастья по мокрой деревенской улице прошествовало стадо: четыре коровы да с десяток, наверно, овец. Навстречу стаду двигался человек. Я заметил его давно, едва только мы въехали в деревню: это был сухонький седобородый старик в солдатском х/б, меховой душегрейке и старой шляпе, которая от многократного изменения форм стала походить на ковбойскую. Тогда он стоял у ограды, а теперь сам шел навстречу, причем по особой решительности шага легко было понять, что идет он в магазин за водкой.
- О Волга! Родина! Я твой должник! - вскричал дед, приблизившись, и вскоре выяснилось,
что говорит он только стихами, или, вернее, ритмической прозой - “с тех пор, как напрямую с Богом...”
В общем, история вышла обыкновенная: чтоб не держать Анатолия Григорьевича понапрасну в магазине, который он хранил так же неукоснительно, как и исток, мы взяли бутылку водки, закуску и отправились в избу к боговдохновенному деду Вене.
Анатолий Григорьевич рассказывал, что народу в деревне осталось постоянных восемь человек, поля не паханы шесть лет, сыновья разъехались... Вспоминал он и какого-то князя, который, прибыв впервые из Франции в Россию, был привезен в эти места и, увидев исток, попросился побыть один - и пропал. Когда через четыре дня, к радости и ужасу тех, кто сопровождал его, он вышел из лесу, он был неузнаваем и на попытки выяснить, что с ним приключилось, закричал: “Не трогайте меня! Не приближайтесь! Я - русский человек!”
Мы чокались, пили за князя, дед Веня вскакивал и обнимал Тягны-Рядно: “Родной! Оставайся со мной на неделю! Оставайся со мною пить! Я один живу! Я скажу тебе истину...” Но истину не говорил, а вдруг начинал прихлопывать и заводить удало:

я гулял недели две - лопнуло терпенье
и решил жениться я в это ж воскресенье
а с женщиной всю жись потом не развязаться
она ж все время мне под бок: “пойдем, чтоб расписаться!”

Но и рассказ потешный про женитьбу тоже все никак не мог довести он до конца - должно быть, от избытка чувств. А я сидел, вдыхал ни с чем не сравнимый запах деревенской избы, и думал, что старик этот поразительно похож на другого, ныне уже покойного старика, дядю Колю, которого знавал я на Валдае - только дядя Коля воевал, а этот в войну еще мальчишкой был, как мой отец. И еще я подумал, что ищу всегда одно и то же, как говорят киношники - “уходящую натуру” - как раз таких вот людей, которых наш век и наша земля уже не родит. И не успокаиваюсь, пока не найду. С некоторых пор этого (сразу и вдруг) почти не стало: людей таких, домов таких, утвари, старых, сильно прорисованных карандашом фотографий, мыслей таких, чувств таких. Мир изменился необычайно быстро, и эти вот старики - последние носители того крестьянского понимания жизни, которое в полной мере присуще было их отцам и дедам. Конечно, до дедов им далеко, но все же и на них лежит еще отблеск их света, их истины.
Стали прощаться. Лицо деда Вени, осененное пьяным вдохновением и глубочайшим знанием истины - истины о красоте и святости мира, о прекрасности жизни любой - было воистину величественно. Соседи посмеивались, глядя на наше прощанье, но я подумал, что нет смысла обманывать себя: таких людей я люблю больше всего на свете, и буду любить, хоть это и несовременно, и глупо. Буду любить, как последних живых персонажей русской классической литературы, запоздало задержавшихся в мире. Буду любить потому, что эти люди чисты, как вода истока. И неизвестно еще, что больше надо оберегать - исток или души этого исчезающего человечества, которому ведома еще истина, хоть и не может быть вымолвлена...
- Люди! - вскричал дед Веня, когда мы погрузились в машину. - Я не спрашиваю, какой судьбы вы, какой фамилии, есть только истина, и истина - свобода, и вы должны это понять, чтобы спастися...

Так вот оно в чем дело! “Спастися...” Не в первый раз мелькает это слово. Мы все, выходит, ехали к волжскому истоку ради спасения? А может, правда? Ведь каждый спасся. И каждый получил то, что хотел. Убежище, покой. Образ. Миф. Работу. Может быть, начало большой, интересной работы. Может быть, даже начало движения - которое не есть работа только, но жизнь и наполнение, подобное течению реки. Возможно, это движение, эта работа уже началась и все мы - сами того не ведая - делаем ее: заново пишем сакральную географию своей родины. Ведь мы утратили не только боеголовки и жуткие рутинные производства, на которых держалась наша промышленность - мы утратили сам поэтический образ своей земли. А без мифа земля обморочна и безъязыка. Она не оживлена и подлежит забвению. И никакими усилиями, даже понимая это, миф нельзя “декретировать”, насадить и привить в приказном порядке. Он должен родиться из неистового усилия выжить и “спастись”; из надежд, deja vu, паломничеств и безумных пророчеств; из фотографий, картин и фильмов, героического труда крестьянина на земле и инженерного умственного усилия, из самоотверженного корпения над грудами позабытых книг и сочинительства невообразимых географических метафизик, в которых проступает новое лицо России третьего тысячелетия.

 

 

Вернуться к содержанию

 

Написать отзыв

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

 
Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев