Айтматов Чингиз
       > НА ГЛАВНУЮ > БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ > УКАЗАТЕЛЬ А >

ссылка на XPOHOC

Айтматов Чингиз

1928-2008

БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
1937-й и другие годы

Чингиз Айтматов

Чингиз Айтматов.

 

Потапов И.

Свет человечности

Одинаковые по календарной протяженности периоды истории далеко не равновелики до драматической насыщенности событий, заряду социально-психологи-ческой новизны. Отсюда и различия в степени резкости, стремительности, с которой та или иная эпоха накладывает свою печать на облик порожденных ею художников, на характер их творческих интересов и устремлений.

Слова Гёте о том, что, родись он на десять лет раньше или позже, он был бы совсем другой, мог бы с полным правом повторить и Чингиз Айтматов, родившийся 12 декабря 1928 года. Мир, открывавшийся взору будущего писателя, был лишен стабильности и идилличности. В пору своего раннего детства он еще мог наблюдать в горных районах Киргизии — близ родного аила Шекер — народные кочевья: «Я застал эти яркие зрелища на самом исходе, потом они исчезли, с переходом на оседлость». Менялся древний уклад жизни, менялись людские судьбы. Еще до того, как война начнет собирать по нашим городам и селам свою кровавую дань, в дом Айтматовых постучится беда. Уйдет из жизни отец писателя, человек, которого он горячо любил и которым гордился. Жизнь Торекула Айтматова — одного из первых большевиков-киргизов, секретаря Киргизского обкома партии, дважды учившегося в Москве, оборвется на взлете лет. Не отсюда ли та ранящая читательские сердца тоска по отцовской ласке, которую так часто несут во всем своем существе юные герои писателя? Когда не стало главы семьи, Айтматовы — мать и четверо ма-

[05]

лолетних детей — переехали из города в Шекер. «Вот тогда, — вспоминает писатель, — и началась для меня подлинная школа жизни, со всеми ее сложностями». С десяти лет — труд на колхозных полях, в четырнадцать — уже шла война! — должность секретаря сельсовета. Потом — работа налоговым агентом райфо, учетчиком тракторной бригады на уборке хлеба... Такова она, айтматовская «школа жизни».

«Нет ничего труднее, чем книга о себе», — говорит Айтматов. Такой книги он пока не написал. Но есть как бы литературные заготовки к ней — «Заметки о себе», «Ответственность перед будущим», «Снега на Манас-Ата» и другие. Эти автобиографические материалы, публиковавшиеся в последнее десятилетие, войдут в заключительный том данного Собрания сочинений — первого в жизни Айтматова и вбирающего в себя все главное из написанного им. Знакомясь с этими материалами, видишь, как много из того, через что прошел сам писатель, чему он был непосредственным свидетелем, выплеснулось на страницы его широко известных книг. И когда Айтматов говорит, что «художник начинается с впечатлений детства и юности», за этим стоят не только обширные наблюдения историко-литературной науки, но и его личный творческий опыт. Разве не сказалось, к примеру, в его художнической работе то обстоятельство, что спутником его детства стала бабушка по отцу, женщина умная и обаятельная, которая, будучи «кладом сказок, старинных песен, былей и небылиц», привила внуку любовь к родному языку, к народнопоэтическому эпосу.

В недавно вышедшей на всесоюзный экран полно-метражной документальной картине «Чингиз Айтматов» (студия «Киргизфильм») есть кадры из хроники тридцатилетней давности — студент-отличник Айтматов в одной из лабораторий Киргизского сельхозинститута, куда он поступил по окончании Джамбулского зооветтехникума. Именно в эту пору в республиканской печати начинают появляться короткие заметки, очерки, корреспонденции, подписанные именем

[06]

Айтматова; ведет он в студенческие годы и филологические изыскания, о чем свидетельствуют статьи «Переводы, далекие от оригинала», «О терминологии киргизского языка». В этой работе юноше помогает одинаково свободное владение как родным, так и русским языком.

Но прежде чем стать журналистом, а затем и профессиональным литератором — а это произойдет вскоре после окончания в Москве двухгодичных Высших литературных курсов, — Айтматов три года отдаст работе по специальности в опытном животноводческом хозяйстве. И наверное, не только интуиция и фантазия художника, чье детство и отрочество прошли в краю чабанов и табунщиков, но и опыт, знания дипломированного зоотехника сказались в той уверенной силе, с которой Айтматов живописует великолепную стать, повадки, состояние «души» молодого иноходца Гульсары, неистовый норов верблюда Каранара; без них, этих полноправных «героев», нам уже не представить себе ни радостей, ни горестей Танабая Бакасова и Едигея Буранного, чьи яркие образы пополнили собой литературную галерею подлинно народных советских характеров.

Из упомянутого выше фильма мы узнаем о том, что две вершины Тянь-Шаня были еще при жизни Твардовского и Шостаковича названы именами этих крупнейших мастеров нашей культуры. Дни дружеского общения с ними писатель считает своим счастьем.

Сегодня мы имеем, пожалуй, право сказать, что одна из вершин могучего кряжа искусства социалистического реализма связана с именем самого Айтматова — художника, впитавшего в себя фольклорные и литературные традиции родного народа, опыт многонациональной советской литературы, русской и мировой классики. И — не в последнюю очередь — именно взлету его таланта маленькая Киргизия обязана тем, что стала хорошо видимой из всех уголков планеты. Наверное, предощущение этой завидной творческой судьбы Айтматова, еще до тридцати пяти лет ставшего лауреатом Ленинской премии, водило пером выдающегося казахского писателя Мухтара Ауэзова, когда он сразу же но выходе в свет «Джамили» написал для «Литературной газеты» горячий отклик на нее. А примерно через год станет широко известно выска-

[07]

зывание другого признанного мастера: «Для меня это самая прекрасная на свете повесть о любви». Мы видим на экране говорящего эти слова Луи Арагона, в переводе которого «Джамиля» печаталась в газете французских коммунистов «Юманите» осенью 1961 года.

Их немало теперь, знаков международного признания литературных заслуг Айтматова. В фильме мы видим его на улицах Фрунзе рядом со знаменитым кинорежиссером Микеланджело Антониони. На родине итальянского гостя айтматовские повести «Ранние журавли» и «Пегий пес, бегущий краем моря» удостоены почетной премии «за глубокий гуманизм и раскрытие величия человеческого духа».

Тут уместно отметить, что литература — главная, но не единственная сфера приложения творческих сил Айтматова. Многое в его жизни связано с экранным искусством. «Если современный кинематограф — это корабль, у которого есть свои мачты, свой руль, оснастка, то литература — это двигатель корабля» — так метафорически выразил писатель свое понимание сосуществования двух видов искусств. Не будет пре-увеличением сказать, что и в команде «корабля» Айтматов-прозаик играет далеко не последнюю роль. Он — автор сценариев, по которым экранизирована большая часть его повестей и рассказов. Он — многолетний руководитель Союза кинематографистов Киргизии. К его суждениям об эстетической природе, тенденциях и перспективах развития кино внимательно прислушиваются как практики, так и теоретики молодого искусства. Писатель любит подчеркивать мысль о том, что кино предстоит не просто идти бок о бок, тесно соприкасаться с большой литературой, но и «переплетаться корнями, срастаться с ней». Исследователи айтматовской прозы, ее стилевых особенностей, пожалуй, недалеки от истины, когда в тех или иных конкретных случаях с одобрением констатируют проявления «кинематографического способа» видения, пластического воссоздания писателем движения жизни, картин природы, действий героев. Но это предмет особого разговора, и для нас достаточно было коснуться его в самой общей форме.

[08]

* * *

Первые шаги на писательском поприще Айтматов делал в пятидесятые годы, когда в стране шел благотворный процесс преодоления последствий культа личности, восстановления ленинских норм жизни. Высокий общественный подъем внес большое оживление в литературу и искусство. Как в центре, так и на местах начали издаваться новые журналы и альманахи. Ширилось знакомство с художественными богатствами других народов мира. В советском искусстве усилилось внимание к реальным конфликтам действительности, к сложным проблемам народной жизни, к личности современника, его нравственному облику. «Нас, вступающих в литературу писателей, — свидетельствует Айтматов, — заставили серьезно поразмыслить и над жизнью, и над своим призванием очерки В. Овечкина, «Судьба человека» М. Шолохова, «За далью — даль» А. Твардовского, повести В. Тендрякова».

Не раз говорилось о том, что талант Айтматова набирал высоту с «космической» скоростью. Его выход на орбиту зрелого мастерства и впрямь был стремительным, однако отнюдь не «вертикальным». Киргизский прозаик знал и пору — пусть относительно краткую — литературного ученичества. Об этом он пишет сам:

«Мои первые рассказы и очерки появились в печати в самом начале 50-х годов. Это были подражательные и весьма далекие от реальной жизни сочинения. Действие первого рассказа происходило... в Японии; во втором речь шла о Волго-Донском канале и особенно много внимания уделялось земснарядам — о них тогда часто писали в газетах. Из газетных корреспонденций я и черпал необходимые реалии...»

В той части ранних рассказов, которые Айтматов включал потом в свои сборники, уже чувствовался вкус автора к пейзажной и портретной живописи. Речь в них шла о новом в быту киргизского аила; о рождении атмосферы трудового соревнования па колхозных полях; об успехах и срывах молодых героев на пути своего жизненного самоутверждения («Сыпайчи», «Соперники»).

Уже в первых пробах айтматовского пера возникает образ современной киргизской женщины, с ее воз-

[09]

росшим чувством собственного достоинства, со стремлением к равноправному участию в общественных и производственных делах («Белый вождь»). Тут пока еще дают о себе знать «репортажная» облегченность ситуаций, приблизительность в характеристике душевных состояний персонажей. В рассказе «На реке Байдамтал» начинающий прозаик явно форсирует голос, сбивается с верного тона, когда пишет о чувствах и мыслях молодого самолюбивого механика Нурбека; какой-то бесплотной «голубизной» отмечен здесь образ девушки-гидролога Асии.

Хотя всесоюзную, а вслед за тем и европейскую известность принесла Айтматову «Джамиля», опубликованная «Новым миром» в 1958 году, подлинным началом его приобщения к большой литературе следует считать появившуюся несколько ранее повесть «Лицом к лицу».

Война предстала в этих произведениях не в ее прямом, батальном выражении, а в опосредствованном воздействии на жизнь киргизского села, общественные и личные взаимоотношения его людей, их чувства и судьбы. Уже в самом выборе жизненных коллизий, характере их эстетического освещения чувствовалась решимость молодого автора идти наперекор бытовавшим в литературе — отнюдь не только киргизской — схемам и канонам, понуждавшим «не замечать» иные из негативных фактов и явлений реальной действительности, однозначно, в плоскоморализаторском духе оценивать сложные вопросы внутрисемейных отношений, сокровенные движения человеческого сердца.

Поставить в одном случае в центр повествования «нетипичную» историю дезертировавшего с фронта Исмаила и его жены Сейде, показать, как измена воинской присяге и патриотическому долгу ведет человека в пропасть, к озверению и убийству; в другом случае — опоэтизировать, а не предать строгому нравственному суду «незаконную» любовь, соединившую одинокого, искалеченного войной Данияра и Джамилю, муж которой со дня на день должен вернуться домой после госпиталя, — во всем этом уже в начале творческого пути выражал себя художник, не страшащийся встретиться лицом к лицу с трудным,

[10]

драматичным в жизни, с ее уродливыми гримасами, с тем, что калечит, иссушает души, как это произошло с той же Сейде, нашедшей все же в себе силы восстать против мужа; художник, видящий свое призвание в утверждении права женщины нового общества на самостоятельное определение жизненного пути, на личное счастье, озаренное светом любви, свободой от гнета обветшалых бытовых традиций и условностей.

Хотел бы подчеркнуть, что главное в «Джамиле» все же не сама но себе драма разрыва с прошлым, не противостояние молодой женщины окружающей среде, а процесс зарождения и торжества ее любви к Данияру, открытия этими людьми друг друга. Реакция домашних, жителей аила на уход Джамили скорее запоздалое эхо, чем прямое противодействие. С самого начала Джамиля предстает перед нами смелой, независимой, дерзкой. Это женщина, выросшая в условиях социалистического строя. И для нее важнее чувство обретения нового духовного богатства, чем внутренняя борьба с велениями семейного долга, заповедями адата. Конечно, повесть «намекает» и на это — автор обходится тут, как, впрочем, и в других случаях, скупыми деталями внешнего выражения чувств, обуревавших Джамилю. То, что происходит между нею и Данияром, мы видим и оцениваем главами юного Септа. Пробуждающийся талант художника рождает в нем радость сопереживания красоте и щедрости чувств людей, которые способны «петь душой — не только голосом», заставляет подростка возвыситься над своей собственной влюбленностью в Джамилю.

Автор одной из монографий о киргизском прозаике — а их ему посвящено уже немало — Вл. Воронов верно отмечает, что своеобразие восприятия и преломления писателем традиции заключается в том, что он «сплавил тему любви и тему искусства, подчеркивая тем самым созидательную, творческую природу любви. Поэтому для понимания целостной айтматовской концепции любви как творчества одинаково важен анализ духовного преображения и Джамили и Сеита. В этом смысле образ рассказчика, Сеита, несет, может быть, основную идейно-художественную нагрузку в процессе воплощения писательского замысла».

[11]

К слову сказать, в реальной жизни иным сверстницам Джамили, отстаивавшим свои человеческие права, выпадала куда более горькая участь. Стоит вспомнить передовую колхозную доярку Асылгуль, в защиту которой Айтматов выступил со страниц газеты «Советская Киргизия» в 1972 году. «Это ваша вина, земляки» — так назвал он свое открытое письмо жителям родного Шекера, где не один год вершился «дикий, средневековый произвол» над выданной насильно замуж пятнадцатилетней дочерью погибшего фронтовика, потом матерью двух сыновей. Асылгуль предпринимала, несмотря на сопротивление родного деда и дяди, не одну отчаянную попытку вырваться из дома пьяницы мужа, чинившего физическую расправу над непокорной женщиной. Как характерно это обращение к землякам — нелицеприятное и гневное — для автора «Повестей гор и степей» с его органическим неприятием всего, что духовно сковывает, унижает достоинство женщины — жены, матери, труженицы.

Повести, одна за другой выходившие в конце 50-х — первой половине 60-х годов, обнаруживали свежие, незаемные краски в уже знакомом читателю, уверенно набиравшем силу и крепость голосе автора «Джамили» — этой, по оценке критики, «жемчужины советской многонациональной литературы». В поле зрения писателя оказывался более сложный комплекс человеческих взаимоотношений. Шире становится тематический диапазон его творчества, чутко отзывающегося на изменения в идейно-нравственном климате советского общества, новое в сфере созидательной деятельности народа. Тут, надо полагать, сказались и журналистские впечатления Айтматова, поработавшего после учебы в Москве в республиканской печати, а затем — в течение пяти лет — собственным корреспондентом «Правды» в Киргизии.

По повестям и рассказам этой поры хорошо видно, как упорно обогащает писатель арсенал изобразительных средств, интонационно-стилевую палитру своей прозы, чуждой самоцельной описательности, оттачивает искусство психологического анализа, всегда со-

[12]

седствующее с проникновенным лиризмом; как наряду с привычной для него формой рассказа от первого лица прибегает к более сложным композиционным структурам. Например, события повести «Тополек мой в красной косынке» открываются нам в изложении трех лиц: журналиста, шофера Ильяса и дорожного мастера Байтемира, чьи пути по воле случая скрестились. А в «Материнском поле» воспоминания Толгонай о прожитой жизни перемежаются ее же, женщины-матери, диалогами с матерью-землей. И это возвышает локальное по «географии» сюжетного действия произведение до трагедийного сказа о судьбе человеческой и судьбе народной, сообщает небольшой повести символическую обобщенность, мощное эпическое дыхание.

Волнующая автора этическая проблематика, мир человеческой души существуют в этих произведениях — и это характерно вообще для всего творчества Айтматова — отнюдь не в отвлечении от земных дел, повседневных профессиональных забот героев. Жизненные ситуации, столь круто изменившие судьбу Ильяса, непростые отношения, складывающиеся у этого молодого парня с разными людьми, самым прямым образом связаны с его работой шофера, с ее спецификой в горных условиях. Сущность характеров центральных персонажей «Верблюжьего глаза» — тридцатилетнего Абакира и юного Кемеля, нравственно-психологическая подоплека их непримиримого столкновения, доходящего до прямой драки, с предельной отчетливостью выявляются в ходе их совместной работы в поле.

В импульсивном, скором на решения шофере Ильясе писатель подмечает элементы тщеславия, стремление утвердиться в своей мнимой правоте ценой опасного риска, добиться личного успеха в обособлении от коллектива. Позором обернулась попытка одолеть трудный горный перевал с груженым прицепом — так мстит за себя небрежение мнением товарищей по работе, стремление решать серьезные задачи с кондачка, без надлежащей технической подготовки.

И вот у молодого человека, еще недавно упоенного счастьем их взаимной с Асель любви, исполненного веры в себя, в свою удачу, словно бы наступает

[13]

паралич воли, сдают нравственные тормоза — он начинает катиться но наклонной: алкогольный дурман, супружеская измена, трусливое бегство от правды в отношениях с женой. И печальный итог: распалась семья, ушла навсегда с малолетним сыном Асель; в ней, такой нежной и доверчивой, вышедшей замуж за Ильяса вопреки воле родителей, выказали себя гордый, как у Джамили, нрав, обостренное чувство собственного достоинства. Нельзя не почувствовать, что Ильяс, который, по его собственному признанию, «не удержался в седле, не так повернул коня жизни», дорог автору. Дорог своей открытостью добру, своим душевным смятением, острым осознанием того, что вместе с Асель он безвозвратно утратил истинное счастье — счастье единственной на всю жизнь большой любви.

Писатель утверждает в молодых современниках высокую меру духовности, новую культуру чувств, формируемую советским образом жизни, его коллективистской моралью. В оценке действий и устремлений героев он выступает как нравственный максималист, взывающий к лучшему в человеке, непримиримый к любым проявлениям духовной заскорузлости.

Тракторист Абакир из «Верблюжьего глаза» способен, что называется, выложиться на пахоте целины, дорожит каждой рабочей минутой. Но что движет им? Сугубо меркантильные, рваческие вожделения. Это агрессивный, хулиганствующий обыватель с примитивными житейскими запросами. И уже самый факт существования рядом Кемеля, живо интересующегося историческим прошлым родного края, мечтающего о сказочном преображении полынных степей Анархия, лишает Абакира душевного комфорта, чувства правоты своего утробного эгоизма, воспринимается им как прямой вызов себе. И всей своей грубой животной силой он готов раздавить, втоптать в грязь этого мечтателя. Но в Кемеле уже крепнет, выкристаллизовывается характер. И он, этот физически не бог весть какой сильный паренек, в конце концов одерживает моральную победу над обладателем «чугунных кулаков» Абакиром, «обалдевшим от злобы и ненависти ко всему, что жило иной, чем он, жизнью».

[14]

Если Ильяс и Асель, Абакир и Кемель молоды и непосредственно принадлежат времени, в которое рождались книги о них, то в центре «Материнского поля» — образ старой киргизской женщины Толгонай, на чью долю выпало в годы военной страды «по-мужски, крепко подпоясаться и сесть на бригадирского коня» и в хлопотах о делах и людях колхоза хлебнуть всяческого лиха. Многое вместила в себе эта небольшая повесть — остроту впервые обретенного бесправным человеком чувства хозяина земли и вдохновение свободного труда на ней; яркие праздники молодой любви и ровный свет семейного счастья; слепую смертоносную жестокость войны и неизбывную боль утрат, боль, кровью запекшуюся в израненных душах тех, кто остался жить.

Перед нами рассказ-воспоминание, горькая исповедь, излившаяся из глубин щедрого на добро женского сердца, из сердца седовласой солдатской вдовы, женщины-матери, намного пережившей трех своих сыновей-воинов, а ведь «матери рожают детей для жизни, для простого, земного счастья». Воспоминания Толгонай о прожитых ею годах, ее скорбно-величавые диалоги с полем, с матерью-землей — это жизнь души «наедине со всеми», человеческой души, такой маленькой и беззащитной перед громадой свалившихся на нее ударов судьбы и такой безмерной в своей способности вместить чужое горе, разделить с пародом его тяжкие заботы, его страдания и беды. За долгую жизнь беззаветной сельской труженицы Толгонай поняла, что «материнское счастье идет от народного счастья, как стебель от корней. Нет материнской судьбы без народной судьбы».

Конкретная в живописании быта киргизского села, человеческих судеб и характеров, повесть тяготеет к поэтике символов, опирается на условные приемы реалистического повествования. Ее лиризм обретает черты публицистичности и философичности. Философия «Материнского поля» — философия исторического оптимизма. Она иней здесь и не может быть, ибо в ней отразился подлинно народный взгляд на мир, па жизнь и смерть, сущность бытия, взгляд, исполненный мудрости и мужества.

При общем одобрительном отношении читающей публики к «Материнскому полю» дело не обошлось и

[15]

без открытой полемики вокруг этой вещи в центральной литературной прессе. Поводом для нее послужило заключение одного из критиков о том, что в образе Толгонай есть мотивы трагической надломленности, что протест против войны в повести — чем дальше, тем больше — приобретает абстрактно-гуманистический характер, что горечь потерь чуть ли не заслонила здесь героику, патриотический подвиг народа. И были правы те, кто, отводя эти упреки, отмечал, что против подобной трактовки восстает весь образный строй повести, где общечеловеческое (не абстрактное!) вырастает из исторически, социально конкретного. Устами Толгонай, судьбами всех героев повести писатель страстно утверждает такие непреходящие ценности бытия, как возможность для человека мирно трудиться на родной земле, изведать счастье материнства и отцовства, счастье истинной любви. И не о душевной надломленности, а о силе духа и выношенном мужестве старой Толгонай, о неодолимости жизни думаешь по прочтении этой повести.

Новая грань темы войны открывается читателю в «Ранних журавлях», ставших вдохновенной поэмой во славу поколения мальчишек военной поры, к которому принадлежит и сам писатель.

В сюжетных мотивах этой повести многое, естественно, из его детских и отроческих впечатлений, из летописи трудной жизни киргизского села в годы гитлеровского нашествия. Автором руководило стремление рельефно оттенить гражданственные, нравственные уроки народной трагедии, героическое начало в характерах людей, сформированных новым общественным строем, его коллективистской моралью.

Присутствие войны сказывается не только в тех изменениях, которые она внесла в привычный уклад жизни аила, во внутрисемейные и трудовые отношения людей, но и в самом характере авторской образности, в подборе художественных деталей. Разве не естественно для вчерашнего фронтовика-парашютиста Тыналиева, возглавившего колхоз, назвать «десантом» группу самых надежных старшеклассников, которые по его заданию должны подготовить к весенне-полевым работам лошадей и сельхозинвентарь, чтобы в лучшие сроки вспахать и засеять земли в далеком

[16]

Аксайском урочище? Педагогическая жилка чувствуется в этом суровом человеке, знающем, как задеть романтические струны в душах юных плугарей, жаждущих вершить взрослые дела. В повесть врываются былинные интонации. То, что предстоит исполнить мальчишкам, вынужденным на время оставить занятия в школе, сравнивается с деяниями могучих богатырей Манасова войска. Не могу разделить высказанного в одной из рецензий мнения, что это сравнение страдает, риторичностью, придает авторскому стилю искусственное напряжение. Тут не искусственное напряжение, а добрая улыбчивость писателя, как бы смотрящего на безусых батыров их же собственными глазами, глазами юных граждан, принявших на свои детские, неокрепшие плечи мужские заботы, заботы не только о младших братьях и сестрах, но и о делах колхозных. Они ведь из того ребячьего племени, что еще вчера в разных концах страны играло в Чапаева, а сегодня, как и их отцы на фронтах, еще острее чувствует себя под сенью имен легендарных героев, как порожденных народной фантазией, так и исторически реальных.

Ответственность — вот чувство, которое равно владеет в повести зрелыми, убеленными сединами мужами и их юными помощниками. Напутствуя «десантников» перед началом работ, колхозный председатель Тыпалиев скажет: «Я отвечаю за вас перед живыми и мертвыми». И каждый из мальчишек остро ощутит свою причастность к общенародному делу, свой сыновний долг «добывать хлеб отцу», а тем самым растить, приближать Победу. И когда четырнадцатилетний предводитель школьников-плугарей Султанмурат увидел, как безутешно и горько плачет самый старший и самый сильный среди них, его «соперник» Анатай, в дом которого пришла похоронка на отца, он не смог не вспомнить слова бригадира старика Чекиша: «Когда у одного несчастье, другой ему опорой должен служить». Он ощутил боль Анатая как свою собственную, он «почувствовал себя ответственным за то, что тут происходило», и понял, что «надо действовать, как-то помогать людям». Не сами по себе тяготы испытаний, выпавших па долю юных героев, — главное для автора «Ранних журавлей», а те «защитные» духовные силы, которые обнаруживаются в них в кризисные моменты, те прекрасные и естественные для

[17]

человеческой природы качества души, которые способны расцвести вопреки разрушительному вихрю войны. Еще полудетская, только начинающая осознавать самое себя любовь Султанмурата и Мырзагуль воссоздана Айтматовым с такой поэтической пронзительностью, что, по выражению одного из критиков, от нее «ткань повествования буквально светится».

И мера человеческого достоинства, и глубина падения, обесчеловечивания личности поверяются в творениях киргизского прозаика главным: вместе с народом или в самоизоляции от него оказывается человек в годину лихолетья, вместе со всеми своими соотечественниками ест горький хлеб войны или заботится только о своей шкуре, стремится жить и благоденствовать на счет других. Вот и в повести «Ранние журавли» Айтматов не забывает, как он это делал и в «Материнском поле», вновь напомнить, что беда для людей аила исходила не только из чужедальних пределов, но что были у них и «свои» враги, ничем не лучше фашистской нечисти. Те, кто был вскормлен и вспоен отчей землей, но платил ей черной неблагодарностью, подлым ударом из-за угла. Разве могли предполагать Султанмурат и его друзья, бросившиеся бежать по вспаханной ими аксайской целине навстречу снижающейся стае журавлей, суливших своим ранним прилетом добрый урожай, — разве могли они предполагать, что в этот момент «немигающий жестокий зрачок следил за ними в прорезь прицела». И это не был взгляд сосредоточенно-холодного безразличия — за ним зоологическая ненависть выродков, оскал хищников, которые ждут своего часа, чтобы схватить за горло тех, кто живет не по их звериным законам, а по человеческим законам — законам добра и справедливости, трудового братства и патриотизма. И недаром, словно сородич конокрада, возникает в ночи перед Султанмуратом крупный волк с жесткой кабаньей холкой, прибежавший на запах крови только что убитого под мальчишкой отцовского коня Чабдара. Султанмурат, не дрогнувший перед вооруженными бандитами, и сейчас «стоял наготове, пригнувшись, с уздечкой наотмашь...». На этих словах прерывается повествование о поколении «ранних журавлей», которое, созрев для подвига, свою готовность к нему, увековеченную. пером художника, как эстафету, передает тем, кто идет и будет идти ему вослед.

[18]

* * *

В марте 1963 года Айтматов выступил в «Правде» со статьей «Создадим яркий образ коммуниста». А спустя два месяца читатели имели возможность убедиться, что призыв к коллегам но искусству, заключенный уже в самом названии этой статьи, писатель подкрепляет делом — в «Новом мире» публикуется повесть «Первый учитель». Так вошел в нашу духовную жизнь Дюйшен, коммунист ленинского призыва, которому выпало на долю в молодые годы, едва выучившись в Красной Армии читать по слогам, стать первым учителем детей аила Куркуреу, чьи деды и прадеды до седьмого колена были безграмотными. Повесть о нем родилась, по словам автора, как «стихийный ответ» тем, кто в пору борьбы партии и народа за восстановление ленинских норм общественной жизни поддался нигилистическим настроениям, пытался принизить значение свершений предшествующих поколений, «освободить себя от партийных и классовых позиций в искусстве». Впервые в творчестве Айтматова текущая современность предстала в преемственной связи с эпохой двадцатых годов, когда закладывались основы нового социального строя, когда власть Советов взялась за осуществление культурной революции.

И бледнолицый парень в черной солдатской шинели, приспособивший бывшую байскую конюшню под школу, ходивший каждое утро по дворам, чтобы собрать бедняцких детей на занятия; в зимнюю пору переносивший их на своих руках через студеную горную речку под глумливые насмешки богатеев в красных лисьих малахаях; бившийся до последнего дыхания, чтобы вырвать свою старшую ученицу Алтынай из рук насильников, — он стал, этот киргизский парень, для бедняцкого населения аила олицетворением преобразующей воли народной власти, ее гуманизма, ее устремленности в будущее.

Для оценки творчества Айтматова в целом крайне важно то, что победы — причем крупные — он одерживает как раз там, где, если верить иным скептикам, художника поджидает опасность ходульности, художественного худосочия, — в создании образа «положительного героя».

[19]

Героико-романтическая баллада о первом учителе построена как монолог в монологе — художник-повествователь делает достоянием читателей адресованное ему письмо-исповедь академика Алтынай Сулаймановой, которой Дюйшен дал путевку в большую жизнь. Этот композиционный прием помогает скрещению духовного опыта тех, кто вступил в жизнь на разных этапах созидания нового общества. Таким людям, как Дюйшен, не всегда находится место на пиршестве жизни, но они всегда оказываются там, где требуется мужество и самоотвержение, где требуется подвиг. Ибо тут выбор целиком зависит от них самих. Новая школа в аиле Куркуреу, на торжества по случаю открытия которой забыли пригласить первого учителя, ныне сельского почтальона, судьба Алтынай, ставшей известным на всю страну ученым, — все это оправдание жизни и борьбы Дюйшена, безраздельно отдающего себя людям. Автору важно, чтобы мы, как и академик Алтынай Сулайманова, почувствовали стыд от самодовольной насмешки, прозвучавшей на школьном празднике в адрес Дюйшена, который когда-то взялся за учительское дело, сам будучи малограмотным. Повесть напоминает читателю о необходимости не утрачивать «способности по-настоящему уважать простого человека, как уважал его Ленин». Взращивать в людях эту способность, находить противоядие историческому беспамятству обывателя, заражать юные души жаждой наследовать героический опыт прошлого — задача современных педагогических кадров. Степень духовно-нравственного обеспечения тех, кто идет вослед отцам — романтикам и бессребреникам, — проблема, все более тревожно звучащая в творчестве Айтматова, среди персонажей которого немало школьных наставников. В учителе он видит ту основную фигуру общества, чей труд связует поколения и формирует облик юных граждан. Отсюда и его озабоченность тем, чтобы поднять на должный уровень профессиональный и социальный престиж учительства в современных условиях, вооружить его для борьбы с натиском потребительства и многоликого мещанства. Об этом Айтматов размышлял с трибуны недавнего VII съезда писателей СССР: «Учитель первым принимает на себя этот удар бездуховности, атака мещанства идет здесь изо дня в день, и ему не сдержать ее, если не поднимется на помощь

[20]

вся культурная общественность». Творчество киргизского прозаика выполняет здесь свою социально-педагогическую роль, учит чистоте и благородству помыслов, бескорыстному служению интересам общества.

Четыре года спустя после публикации «Первого учителя» увидит свет новое произведение Айтматова, где в центре внимания окажется уже не просто образ одного из рядовых коммунистов, но и вопросы партийной работы как таковой, где через судьбу главного героя нам откроется жизнь колхозного села па значительном отрезке исторического времени, и прежде всего в трудные послевоенные годы. Речь идет о повести «Прощай, Гульсары!», остро, с большим драматизмом ставящей тему партийности подлинной и мнимой, тему ответственности каждого коммуниста, на каком бы посту он ни находился, за общее дело. Писатель сумел нарисовать яркий образ Танабая Бакасова, раскрыть внутренний мир простого чабана как мир, исполненный глубоких страстей, мир сложный и противоречивый. В характере Танабая при всем его индивидуальном своеобразии отчетливо выражены черты целого поколения, приметы исторического времени, героического и сурового, принесшего нашему народу не только радость побед, но и немало лишений и испытаний.

Когда-то бесправный батрак, он сердцем и умом принял правду ленинской партии, поднявшей массы на революционную ломку векового уклада жизни, принесшей с собой дух социального творчества, новую общественную мораль. Мысль Танабая всегда в напряженной работе, в поисках ответов на острые вопросы, выдвигаемые ходом событий в колхозе, стране, мире. По энергии и сложности духовной жизни айтматовский герой ничуть не уступит иным литературным «интеллектуалам». «Образ Танабая, — писал Сергей Крутилин, — с его тонким, поэтическим внутренним миром, несомненно, удача Айтматова и всей пашей советской литературы. Давно у нас не было мужика, чабана со столь богатым внутренним миром, мужика-философа». В натуре, в драматической судьбе Танабая есть что-то от шолоховского Нагульнова, с его революционным максимализмом, с его петерпе-

[21]

ливой жаждой скорее увидеть мир очищенным от скверны прошлого, с его бескомпромиссной честностью, готовностью всего себя отдать делу революции.

«Заводила безбожников в аиле», человек прямой и горячий, Танабай самым решительным образом включился в проведение коллективизации. Считая недопустимым проявление мягкотелости в классовой борьбе, он подвел под раскулачивание даже своего сводного брата Кулу бая, который был «просто справным хозяином, середняком». Пройдут годы, и Танабай усомнится в правомерности этого своего поступка. После того как Кулубай был выслан в Сибирь, многие в аиле отшатнулись от Танабая. Его перестали выдвигать в состав руководящих органов колхоза. И постепенно «выбыл он из актива». Но это отнюдь не сделало его равнодушным свидетелем происходящего вокруг. Он считал колхоз детищем и своих рук, и по-прежнему не мог мириться с разного рода неполадками, с упущениями в деятельности тех или иных его руководителей.

Для Танабая, как и для Нагульнова, партия нечто святое, кровно близкое. То, без чего его жизнь теряет свой высокий смысл. И вот дело повернулось так, что пришлось передовому колхозному чабану оставить в райкоме партии свой партийный билет. Это случилось после рассмотрения на бюро его «персонального дела» — «покушения на представителя власти при исполнении им служебных обязанностей». Речь шла о стычке Танабая, вконец измученного борьбой за спасение овец, с районным прокурором Сегизбаевым, тяжко оскорбившим его достоинство человека и коммуниста. Оказаться вдруг вне партии — такое с трудом укладывалось в сознании чабана: «Не хотелось жить, не хотелось думать, не хотелось видеть ничего вокруг». Но Танабай нашел в себе силы, чтобы побороть отчаяние, вновь целиком отдаться делу. Он никогда и в мыслях не имел извлечь какую-то выгоду лично для себя из принадлежности к партии. И ему оскорбительно было слышать слова невестки: «Зачем было вступать в партию, если всю жизнь в пастухах да табунщиках проходил». Лишенный партийного билета, он не перестает ощущать себя коммунистом.

Мы расстаемся с Таиабаем, когда он, уже глубокий старик, мысленно обращается к Самансуру, сыну своего друга Чоро: «Должен ты мне помочь, сын мой

[22]

Самапсур, вернуться в партию. Мне немного осталось. Хочу быть тем, кем я был».

Окрашенная дымкой элегической, порой пронзительной грусти, повесть Ч. Айтматова внутренне оптимистична. Нет больше рядом с Танабаем его любимца — «великого коня» Гульсары, ушел из жизни преданный друг, прекрасный человек и коммунист Чоро... И все-таки итог трудной, в чем-то, может, незадавшейся жизни Танабая не бесплоден. Пришло новое поколение коммунистов, таких, как Самансур, возглавивший после смерти своего отца колхозную парторганизацию, как молодой секретарь райкома партии Керимбеков, смело вставший когда-то на защиту Танабая. И в их делах частица его горения. Они грамотнее, дальше видят, лучше понимают происходящее. За их плечами преимущества нового времени, богатый опыт предшествующего поколения. Впереди у них новые, великие задачи.

Горячо принятая читателями и критикой, повесть, казалось бы, давала автору право быть на этот раз вполне довольным собой. И он, конечно, сознавал, что работа эта — его серьезный писательский успех, более того, начало, некоего нового этапа его творческой биографии. И тем не менее оставался в душе привкус неудовлетворенности. «В этой повести, — говорил Айтматов, — мне удалось выразить какие-то заветные желания и мысли более полно, чем в прежних вещах. Но менее полно, чем хочется. Поэтому и чувства у меня к ней двойственные: моральное удовлетворение и — злость. Злость на себя. Добрая злость. В новой книге, которую сейчас пишу, надеюсь, мне удастся развить дух, идейное содержание «Прощай, Гульсары!». Так мог говорить только художник, для которого за одной далью неизменно открывается другая, и это движение к новым творческим горизонтам, к новым глубинным пластам действительности — закон его жизни в искусстве.

* * *

Еще на рубеже 70-х Л. Якименко справедливо отмечал: «Чем глубже шел Ч. Айтматов к постижению современности, чем пристальнее он вглядывался в нравственный мир современного человека, тем закономернее в его творчестве выглядело обращение к ми-

[23]

фу, к поэтическому преданию». Случилось так, что именно в связи с появлением айтматовского «Белого парохода» наша критика впервые заговорила о «литературном мифотворчестве» как некой тенденции современного творческого процесса, а в иных случаях даже о наличии целого «мифологического направления». С той поры немало воды утекло, а интерес и внимание к этой теме отнюдь не идут на убыль. Напротив, мы — свидетели нового обострения страстей вокруг нее. И конечно же, в спорах этих не обходится без апелляции к творчеству Айтматова, его прежним и новым работам. Тема эта большая и вполне заслуживает углубленного изучения, ибо за ней одна из характернейших примет художественных исканий XX века. Мы коснемся лишь некоторых ее аспектов, хотя бы уже потому, что «мифологизм» повести «Белый пароход» оказался не неким случайным эпизодом в творческой практике художника-реалиста, а существеннейшим элементом его новейшей прозы, выступающим как в своей эстетической, так и этической функции. Это легко понять, если не забывать о том, что киргизский эпос — один из богатейших в мире, а именно его герои, герои «океаноподобного» «Манаса» и других древнейших изустных творений родного народа, с детства сопровождали Айтматова, оживая в рассказах бабушки, в песнях знаменитых акынов. У писателя можно найти не одно высказывание о современном значении народнопоэтических традиций, о конкретных путях и формах усвоения и использования им фольклорного наследия, в котором он видит память народа, сгусток его жизненного опыта, его философию и историю, видит заветы предков будущим поколениям.

Лишенная концептуального начала аранжировка легендарного сюжета, плоская литературно-мифологическая стилизация — это не для Айтматова, чей подход к использованию фольклора диктуется критериями мировоззренческими, а не формально-художественными, не орнаментальными заботами. Он считает, что если старинное предание не в состоянии активно обращаться к задачам наших дней, не надо тревожить его тень.

Враг банальной, заземленной беллетристики, выстраивающей свой мир по ориентирам обыденной логики и целесообразности, Айтматов отстаивает досто-

[24]

инство высокого реализма: «Я лично, — говорит он, — против так называемого утилитарного, бытового «реализма», замыкающего человека в скорлупе обыденного, что выражается будто бы в правдоподобии, многословии, в сутолоке и хаосе ненужных деталей, фактографии, подавляющей творческую фантазию, воображение».

«Белый пароход» — счастливый случай органичного прорастания древнего предания (поэтической версии истории киргизского народа, его вынужденного исхода с берегов Енисея и укоренения у Иссык-Куля) во все поры художественной ткани произведения, во все звенья его сложного механизма. И это при том, что перед нами реалистически суровое, полнокровное живописание быта, правое, характеров людей, составляющих население маленького кордона, заботам которого вверен заповедный горный лес. В повести все искусно «выстроено» и вместе с тем изливается как бы самопроизвольно — в согласии с логикой характеров героев и жизненных обстоятельств.

Легенда о Рогатой матери-оленихе, прародительнице киргизского рода бугинцев, получив в недрах повести самостоятельную жизпь как произведение высокого искусства (она «рассказана» семилетним мальчиком со слов деда Момуна своему любимому портфелю), становится вместе с тем концептуальной основой «Белого парохода» — этого образного выражения нашей «родственной» связи с матерью-природой, напоминания об ответственности пыпе живущих и будущих поколений за ее сбережение.

Живое взаимодействие в сознании мальчика, центрального героя, чьими глазами мы многое воспринимаем и оцениваем в окружающем его мире людей и природы, двух сказок (фольклорной, связанной с Рогатой матерью-олепихой, и созданной его детским воображением — о возникающем на вечерней глади Иссык-Куля Белом пароходе, который внук Расторопного Момуна привык наблюдать в бинокль с Караульной горы) так намагничивает художественную плоть повести, что она вбирает в локальные рамки своего внешнего действия проблематику общечеловеческого звучания. Для того чтобы столкновение поэтической энергии мифа и жизненной прозы обрело взрывчатую

[25]

силу, высекло искру трагического, автору потребовалось предельно сблизить два возрастных человеческих космоса — детство и старость, начало и закат жизни. Духовно-нравственное богатство, которое вошло вместе с Момуновыми сказками в доверчиво-восприимчивую душу ребенка, стало и ее «ахиллесовой пятой». Пуля, сразившая самку марала, отождествленную в детском сознании с легендарной Рогатой матерью-оленихой, отринула от жизни и сирого внука Момуна, а для самого старика его выстрел — акт отступничества от своей веры — обернулся, по сути дела, духовным самоубийством. Тут и вина и беда Момуна, причем последняя для писателя, может быть, даже важнее первой, ибо она — итог переплетения многих субъективных и объективных факторов. «Я хотел, — подчеркивал Айтматов, — показать зависимость Момуна. Я хотел сказать, что обществу надо еще много поработать, чтобы сделать его независимым, счастливым, свободным».

Вечный трудяга, чьи руки знакомы со многими ремеслами, Момун убежден, что только добро способно порождать добро, что люди учатся ему друг у друга. В нем дает о себе знать та «генетическая» человечность, которой по словам Айтматова, наделен другой его герой — Буранный Бдигей, неспособный, несмотря ни на какие превратности судьбы, «мстить» жизни, как это делает объездчик Орозкул. И гражданское сознание в Момуне (как-никак он прошел в войну трудовую школу Магнитки) выражено куда более отчетливо, чем в других обитателях кордона. Ему не надо объяснять, что такое Орозкул как общественное явление: «И почему только люди становятся такими? — сокрушался Момун. — Ты ему добро — он тебе зло. И не застыдится, в не одумается... Все вокруг должны угождать ему. А не захочешь — заставит. Хорошо еще, когда сидит такой вот в горах, в лесу, и под рукой у него народу — раз-два и обчелся. А ну, окажись он у власти повыше? Не приведи боже... И нет им переводу, таким».

За глубинной сутью того, что происходит на жизненном «пятачке» повести, за образами Орозкула и его заезжих собутыльников, за физической леностью и общественным равнодушием подсобного рабочего Сейдахмата, встают явления весьма широкого и актуального значения. Это и психология временщиков (а сре-

[26]

ди них люди самого разного социального положения и образовательного ценза), для которых природа только источник удовлетворения их сиюминутных прихотей и своекорыстных вожделений; мораль «государственного частника», действующего по пресловутому принципу «ты — мне, я — тебе»; оголтелый карьеризм тех, кто пьянеет от одного «запаха» власти, атмосферы вседозволенности; общественная инертность и безвольное приспособленчество тех, кто становится подножием для возвышения «сильных» личностей.

Жизненные представления и эмоции Орозкула вполне, так сказать, «социальны», несут отпечаток печального для народа исторического опыта. Вот он, полыхая гневом против взбунтовавшегося было Момуна, думает про себя: «Ух, нет у меня большей власти, не таких бы крутил в бараний рог. Не таких заставил бы ползать в пыли. Дали бы мне хотя бы колхоз или совхоз. Я бы уже порядок навел. Распустили народ. А сами теперь жалеют: председателя, мол, пе уважают, директора не уважают. Какой-нибудь чабан, а говорит с начальством как ровня. Дураки, власти недостойные! Разве же с ними так надо обращаться? Было ведь времечко, головы летели, и никто ни звука. Вот это было — да! А что теперь? Самый никудышный из никудышных и тот вон вздумал вдруг перечить». И даже тоска по неродившемуся сыну окрашена у него в тона социальной престижности. Бездетность он оценивает как ущербность особого порядка («А чем он, Орозкул, хуже других?.. Или по должности не вышел?»). Приходилось в критике читать о «растлевающем влиянии патриархальных пережитков, активным носителем которых в этой повести является маленький «начальник» лесного кордона, объездчик Орозкул». Трактовать этот персонаж лишь в русле патриархальных традиций и нравов — значит обеднять содержание повести. Если Орозкул и оглядывается в прошлое, то отнюдь не в патриархальное. Его «идеалы» совсем иного свойства. На заповеди предков, живущие в легендах и преданиях, древних обычаях, которыми дорожит Момун, ему в общем-то наплевать. Для него и родной-то язык, как явствует из «внутреннего монолога», немногого стоит. Он мается тоскою по большому городу, ему грезится «изячная» жизнь со вполне «светским» времяпровождением. Там, по его понятиям, и уважение к «начальству» больше:

[27]

 «Раз начальник — значит обязаны уважать. Большая должность — больше уважения, культурные люди». Весьма характерно для интеллектуального уровня Орозкула это отождествление культурности с чинопочитанием, раболепством. А вот как ему видится семейная «городская» педагогика: «Папочка, мамочка, хочу то, хочу это...» Разве же своему чаду что пожалеешь...» Мечтания этого персонажа вполне в духе современной потребительской психологии, общественную опасность которой не приходится преуменьшать.

Развитие сюжета повести, ее конфликта заостряет до предела мысль о том, что браконьерство в мире природы смыкается с браконьерством в сфере человеческой. Детская душа — это ведь тоже заповедник. Заповедник ростков добра и справедливости. И охрана ее — это забота общества о своем духовном здоровье и достойном будущем. Герой одного из давних айтматовских рассказов «Красное яблоко», вузовский преподаватель Исабеков, оказавшийся в семейных делах на распутье, приходит в смятение от возможности «исковеркать психику» малолетней дочери: «Так уж устроена душа человеческая: заморозить ее легко, отогреть трудно, а порой невозможно». Мальчик из «Белого парохода», едва появившись на свет, уже оказался под житейскими сквозняками — он брошен родителями, и только забота и любовь деда Момуна мешали судьбе «заморозить» его доверчивую душу.

Тема ответственности перед детством, необходимости снабжать его в жизненный путь надежным запасом доброты и человечности столь глубоко занимает ныне писателя, что она стала одним из ведущих мотивов романа «Буранный полустанок».

В стихии высокого реализма, на фундаменте которого воздвигнут сурово драматичный и вместе с тем поэтически хрупкий мир «Белого парохода», большеголовый ушастый мальчик выступает как бы в двух ипостасях. С одной стороны, он вполне обычный ребенок, со своими возрастными забавами и мечтами, печалями и радостями. Но в концептуальном посыле повести он еще и поэтическая метафора, метафора извечных «зерен совести», о которых автор говорит в финальных строках. Не парадокс ли: сломлен росток будущего — мальчик «уплыл рыбой по реке», «уплыл» в небытие, а мы толкуем о жизнеутверждающем пафосе ново-

[28]

сти, о торжестве над злом в лице Орозкула? Парадокс, если руководствоваться обыденной логикой, а не законами эстетического восприятия и правосудия. «Смертию смерть поправ» — это ведь можно сказать и об айтматовском мальчике, отвергнувшем то, с чем не мирилась его детская душа. О мальчике — внуке Расторопного Момуна, — что в лучах сказки о Рогатой матери-оленихе, которой его так безжалостно лишили, и сказки о «Белом пароходе», которую он унес с собой в «плавание», укрупняется до символа максималистской непримиримости ко злу. Не отсюда ли «космическая» образность, патетическая интонация финальных строк, способных, пожалуй, озадачить даже и иного искушенного читателя: «Ты прожил как молния, однажды сверкнувшая и угасшая. А молния высекаются небом. А небо вечное. И в этом мое утешение».

Судьба-молния... Судьба-предостережение. Наверное, только тогда художник решается на подобное «жертвоприношение», когда ищет самый верный путь, чтобы крик его души набатом коснулся слуха каждого. В ответ на упреки некоторых критиков в том, что в повести проявлено «жестокосердие, отсутствие жалости», Айтматов резонно заметил: «Так ли важво жалеть мальчика? По-моему, его надо понимать прежде всего, а там и жалеть, если душа к тому расположена...»

* * *

Даже для читателей, привыкших ждать от Айтматова художественной и тематической новизны в каждой последующей его работе, повесть «Пегий пес, бегущий краем моря» оказалась неожиданностью. И впрямь, кто бы мог предположить, что писатель позовет нас в северные широты, где трое уже повидавших виды нивхов отправились в плавание, взяв на этот раз с собой в лодку одиннадцатилетнего Кириска, ибо ему пришла пора, как это надлежит настоящему мужчине, побрататься с морем, познать трудное: и опасное ремесло охотника — добытчика и кормильца сородичей. Первая в жизни Кириска морская охота стала последней для старейшины рода Органа, отца мальчика Эмрайина и его двоюродного дяди Мылгана. Недолгой была для Кириска морская наука

[29]

старших, но разве изгладится из его памяти урок мужества, человеческой солидарности в беде, который они ему преподали?

Есть необходимость обратить внимание читателя на факт авторского посвящения этой повести зачинателю нивхской литературы Владимиру Санги. Здесь не просто открытое проявление добрых чувств и уважения к собрату по перу. За этим посвящением открывается примечательный штрих творческой биографии художника, истоки замысла его книги. Не является секретом, что намерение написать эту повесть возникло после знакомства Айтматова с легендой о дикой утке Лувр и эпизодом первого выхода мальчишки (это был Санги) на охоту в море, услышанными им из уст нивхского друга. Об этой памятной встрече у себя дома и о своем отношении к айтматовской повести Санги поведал в публикации под симптоматичным названием «Легенда, созданная заново». Тут много любопытного с точки зрения психологии творчества, писательской лаборатории Айтматова. Отметив, что в «Пегом псе...» есть некоторые неточности в изображении складывавшегося веками быта нивхов, спорные, с точки зрения их фольклорной традиции, штрихи в поведении героев, В. Санги оценил в целом повесть как оригинальное и незаурядное явление советской литературы, как «поэму о самопожертвовании», «ставшую духовным достоянием нивхов».

Притчевая природа, смысловая сгущенность повествовательного сюжета неотделимы в «Пегом псе...» от реалистической вещности, осязаемости мира, окружающего героев, от психологической мотивированности и житейской нацеленности их действий, действий людей с «нерасчлененным» сознанием. И в этом мы вновь узнаем Айтматова, чье творчество чурается бесплотно-обнаженной условности, отвлеченного умствования, узнаем художника, который прочно держится земной тверди даже тогда, когда его дух воспаряет в горние выси. В искусстве, как и в жизни, линза случайного способна укрупнить и высветлить для нашего глаза корневое, глубинное в человеке. В архаическом, мифологизированном мировосприятии охотников-нив-

[30]

хов, плененных в море непроглядным туманом, нам открываются непреходящие альтруистические ценности.

Иссякает запас пресной воды — залог жизни, но не иссякает запас духовной прочности, человеческого достоинства у рыбаков. На всех четверых одна лодка, одна неизбежная доля. Но за этой роковой общностью обнаруживается общность более высокого духовного порядка: готовность каждого «поторопить» свою судьбу. Старшие один за другим канули в морскую пучину: у юного Кириска должен оставаться хоть крохотный шанс вновь увидеть чистое небо над головой, вернуться в бухту Пегого пса, чтобы продлить собой род, давший ему жизнь. Так возникает дорогая для Айтматова тема — тема героического поведения человека в «пограничной» ситуации. Не стремление выжить за счет другого, а решимость ценой собственной смерти продлить, пусть хотя бы на короткий миг, жизнь своего соплеменника, брата по крови и духу,— вот что движет нивхскими охотниками.

Что же до автора, то его «сверхзадача» в этой повести — напомнить о долге каждого из нас в отдельности и всех вместе заботиться о том, чтобы никогда не оборвалась во вселенной нить человеческого бытия, оберегать детей земли от смертельной мглы, в которую способна погрузить извечную колыбель человечества термоядерная война.

* * *

Любопытный штрих: критика привычно ссылалась на произведения Айтматова даже и в тех случаях, когда речь шла о состоянии жанра романа. Одного автора даже уличили в том, что «он объявил романистом Ч. Айтматова, не создавшего ни одного произведения в этом жанре». Подобную аберрацию критического зрения можно объяснить тем, что айтматовские повести были насыщены «романным содержанием», несли в себе «дыхание эпоса». И поэтому приход автора рассказов и скромных по размерам, но емких, заключавших в себе большие обобщения повестей к первому своему и единственному пока роману «Буранный полустанок» («И дольше века длится день...») — закономерный результат его творческой эволюции.

[31]

Никогда еще перо Айтматова не очерчивало контуры человеческого бытия и миропорядка с таким вольным разбегом, как в этом произведении, протягивая связующую нить от потаенных глубин духа простого железнодорожного рабочего с глухого степного разъезда до звездных бездн вселенной.

Роман «Буранный полустанок» тоже относительно невелик размерами. Но художественная плоть его вместила на редкость богатое содержание, органично — в новаторском ключе — синтезировала в себе ведущие мотивы творчества автора, многие стилевые обретения и нравственные искания современной прозы.

Поразительно многозначна образная система этого произведения, где мощно прорастают друг в друга разнородные жанрово-стилевые пласты, где одно перетекает в другое, набухая новым смыслом, и где, однако же, четко различимы поэтические берега — тема связи времен, памяти прошлого, преемственности духовно-нравственного и эстетического опыта поколений, без «ферментов» которого человеческая личность обречена на ущербность.

Айтматову всегда был свойствен демократизм в выборе главных героев, и сводил он нас с ними, как правило, вдали от «большаков» истории. Вот и теперь «прописаны» они в крохотном — в несколько домов — поселке Боранлы — Буранном, что притулился в бескрайней сарозекской степи к железнодорожной магистрали. Только перестук колес поездов, идущих из края в край державы, каждодневно напоминает жителям разъезда о напряженном пульсе народной жизни. Боранлинцы — это затерянный в степи островок человеческого братства, где спешат на помощь по первому сигналу чьей-то беды, где радость соседа становится твоей радостью, где о чужих детях заботятся как о своих. Не случайно здесь чувствует себя по-родственному, отдыхает душой крупный ученый-геолог, знаток истории сарозеков Афанасий Иванович Елизаров, дружбой с которым так дорожит и гордится Буранный Едигей — главный герой романа. Взаимная приязнь связывает Елизарова и с Казангапом, старожилом здешних мест, хранителем их древних преданий. Смерть Казангапа дала первотолчок действию романа, в недрах которого прослаиваются прошлое и настоящее, события сиюминутные и воскре-

[32]

шейные памятью Едигея, решившего во что бы то ни стало выполнить последнюю волю усопшего — похоронить его на родовом кладбище Ана-Бейит.

В поле зрения читателя попадают разные люди, но, как любые расстояния в необозримых сарозеках измеряются применительно к великой железнодорожной магистрали, так и круговращение событий в романе имеет своей осью характер и судьбу Едигея. Все происходящее здесь как бы пропущено сквозь сознание бывшего аральского рыбака и фронтовика, окрашено его эмоциями, оценивается по камертону его совестливой и отзывчивой души. Иным залетным искателям нехлопотной жизни Едигей и его старший товарищ Казанган казались странными чудаками, достойными иронии и насмешек. Что может десятилетиями удерживать человека на этом безводном клочке земли? Что заставляет его по доброй воле сносить физические муки, трудиться часто на пределе человеческих сил и возможностей? «Чтобы жить на сарозекских разъездах, надо дух иметь, а иначе сгинешь». Ощущение в себе этого «духа» питало самоуважение Казангапа и Едигея, а способность исполнить то, что дано не всякому, но без чего не может нормально функционировать крупнейшая железнодорожная магистраль, рождало ощущение своей нужности в мире. Есть такая порода людей, духовно прочных и надежных — а наши герои из их числа, — которые впитывают в себя чувство долга словно бы с материнским молоком: на них, умеющих думать об общем как о своем, о других как о себе, стояла и стоять будет наша советская земля.

Едигей дорог писателю как «человек трудолюбивой души», задающийся сложными вопросами бытия, напряженно ищущий на них ответы. Эмоционально открытый для поэзии и красоты жизни, внутренне глубоко сродненный с миром природы, он способен не только сострадать всему живому, но и бороться за попранную справедливость. Все это дает возможность писателю ставить Едигея, простого рабочего, в самые разнообразные отношения и связи с большим миром жизни, восходя от частного, личностного ко всеобщему, позволяет заглянуть вместе с нами в «колодец истории».

Как и в прежних своих работах, Айтматов не только не отвращает взора от «болевых точек» минув-

[33]

шего, но воспринимает их, пожалуй, еще обостреннее, рассматривая в близком соседстве друг с другом, пытаясь обнаружить общность их социально-психологических корней. Он заставляет своих героев — Едигея, Елизарова — упорно размышлять об истоках человеческой несправедливости, о природе подлости и жестокости, труднопостижимых в иных конкретных проявлениях своей агрессивности. Ответов, которые бы удовлетворяли до конца, исчерпывали суть дела, они не находят. Но па то они и «вечные», эти вопросы.

Роман, хотя и вскользь, напоминает нам о «перегибах» в раскулачивании, жертвой которых стал не только Казангапов отец, умерший по дороге из ссылки, но и сам он, подвергшийся «злоглумлениям» и оттого навсегда оставивший родной аул, где продолжали хозяйничать «перегибщики». Откроются нам и размашисто-неразборчивые действия «пружин послевоенного сознания», что укоротили жизнь бывшего учителя Абуталина Куттыбаева, который стал среди своих соотечественников, как сказано в романе, «изгоем». Прошлое Абуталина — а там был и фронт, и побег из фашистского плена, и сражения в составе подразделений югославских партизан, и боевые награды от их командования, и ранения, — это прошлое стало словно бы магнитом для человеческого жестокосердия и ненависти, своей безжалостной рукой нашаривших учителя даже в «забытом богом» поселке Боранлы.

«За все на земле есть и должен быть спрос» — в этих словах Казангапа видится мне важный авторский посыл, объясняющий, почему страницы романа — это не только мужественная песнь во славу беззаветных тружеников, их духовной силы, но и некий «суммарный счет» тому, что калечило и принижало личность, покушалось на ее сокровенную суть. Начало этого «счета» — блистательно изложенная легенда о древних кочевниках — жуаньжуанях, духовно оскоплявших своих пленников, превращая их в рабов-«манкуртов», которые забывали не только свою родословную, но и самое имя свое.

В своих выступлениях Айтматов пе раз ссылался на полюбившуюся ему мысль Леонида Леонова о том, что выход в космос дал человечеству возможность увидеть себя со стороны. Есть у писателя и высказы-

[34]

вания о том, что в нравственном отношении род людской не поспевает за свершениями своего разума и своих рук, бессилен перед разгулом социальной стихии, ведущей нередко к абсурду в межгосударственных и политических отношениях. «Иногда, — констатирует писатель, — человечество с достоинством выходит из положения, но часто оно терпит поражение».

Пожалуй, именно последнее происходит в той фантастической ситуации, которая «смоделирована» в романе «Буранный полустанок». Раздираемое противоречиями человечество спасовало, взглянув на себя «со стороны», признав свою нравственную неготовность к контактам с неизмеримо более совершенной, не знающей войн и насилия цивилизацией, обнаруженной космонавтами-землянами в другой галактике — на планете «Лесная грудь». Правда, если быть точным, то говорить в данном случае надо не о человечестве как таковом, а о действующих на началах «паритетности» двух великих государствах, которые представляют противоположные социально-политические системы. И тут в русле фантастического сюжета-метафоры, включающего в себя пунктирный набросок социальной утопии, возникают «подводные камни», па которые невольно натыкается наш классовый инстинкт, к коему в условиях нынешнего переменчивого общественно-политического климата на планете надлежит особенно внимательно прислушиваться.

Но прежде несколько слов о том, как торжествующая в фантастической фабуле логика «паритетности» вступает в самую неожиданную перекличку с легендой о «манкурте». Ракетный «Обруч» вокруг чела Земли — это ведь некий аналог того «шири» из сыромятной кожи, который по мере усыхания на голове человека-раба сдавливал ее с такой силой, что начисто лишал памяти. Ракеты-роботы вышли на перекрестные околоземные орбиты, чтобы исключить всякую возможность для инопланетян приблизиться к древней колыбели человечества и каким-либо неблагоприятным образом повлиять на здешнее жизнеустройство, сложившееся равновесие противоборствующих сил, сам характер человеческого мышления. Ракетный «Обруч» призван лишить землян «воспоминаний о будущем», открывшемся космонавтам, в которых жажда познания и мечта о благоденствии человечества оказались сильнее уважения к предписан-

[35]

ному им регламенту. Беспамятный «манкурт» бестрепетно убивает свою родную мать. Космонавты отторгнуты от родной планеты «как лица нежелательны э для земной цивилизации».

Грех этот, хочешь не хочешь, и мы, читатели, как представители рода человеческого должны принять на свой счет. «Все касается всех», — говорит писатель. Ведь по законам художественного восприятия для нас являются сегодняшней реальностью не только Владивосток и Сан-Франциско, подключенные к фантастическому происшествию, но и Едигей — свидетель стартов ракет, образующих «Обруч», и все прочие персонажи романа. И значит, нравственный суд распространяется на все происходящее в нем.

«Паритетность» — как знак равновеликого вклада в предпринимаемую космическую акцию — отвлекается от качеств двух мировых сил, степени их исторической жизнеспособности, приближения к идеалу всечеловеческого жизнеустройства.

«Мы все сегодня в одной лодке, а за бортом — космическая бесконечность», — говорил Айтматов с трибуны софийского международного писательского форума. Сидящим в «лодке» — а это и каждый из нас, читателей романа, — важно, разумеется, не только глубоко проникнуться (а именно к этому страстно призывает писатель) сознанием своей личной ответственности за надежность и прочность нашего общего земного обиталища, но и ясно видеть, кто же в первую очередь безрассудно играет сегодня его судьбами, ставя на нарту будущее человечества. Ответ на этот далекий от праздности вопрос «не вписался» в ткань повествования. Тут сказалась некая его «герметичность» — производное от жесткости концепции фантастической истории, в которой «паритет» пе уживается с чьим-либо нравственно-гуманистическим «приоритетом». И потому в комментарии «От автора» как нельзя кстати пришлись и слова о «политических, идеологических, расовых барьерах, порожденных империализмом».

К финалу романа в тугой узел сплетаются земная реальность, фантастика и легенда о птице Доненбай, возникшей из белого платка матери «манкурта».

...Одна за другой стартуют ракеты-роботы, обвальным грохотом и гигантскими огненными сполохами полнится небо над сарозеками. И этот момент (автору

[36]

тут потребовалось слово «светопреставление») как бы уравнивает Едигея, Каранара и Жолбарса: «Человек, верблюд, собака — эти простейшие существа, обезумев, бежали прочь. Объятые ужасом, они бежали вместе, страшась расстаться друг с другом...» Если бы этой почти апокалипсической картиной. завершался роман, то можно было бы, пожалуй, поставить под сомнение оптимизм его исторической концепции. Если бы... Если бы нас еще не ждала маленькая заключительная главка, из которой явствует, что Едигей и не думал капитулировать в вопросе о судьбе Ана- Бейит, что он готов до конца отстаивать свою правду.

Дорогу осилит идущий. Как бы крута она ни была. Едигей идет по дороге жизни, не боясь ее крутизны, потому что вера его друга Елизарова в то, что «справедливость неистребима на земле», — это и его, Едигея, вера.

Из всего сказанного выше никак, конечно, не вытекает, что я разделяю точку зрения тех критиков, которые считают, что в эстетическом плане космическая линия недостаточно органично вписана в ткань романа, нуждается в большей пластичности, художественной полнокровности. Тут стоит внимательнее прислушаться к словам самого автора о том, что «фантастическое — это метафора жизни, позволяющая увидеть ее под новым, неожиданным углом зрения», что космическая история понадобилась ему для того, чтобы в парадоксальной, гиперболизированной форме напомнить о той опасности для человечества, которой чревато современное состояние мира. На уровне «метафоры» в «Буранном полустанке», на мой взгляд, все на месте — сказано столько, сколько надо, и с той мерой художественной детализации, которая потребна для решения стоявшей перед автором задачи. И прав был Е. Сидоров, подчеркнувший, что «без космической одиссеи романа не было бы. Был бы еще один, пусть и блестящий, вариант «Прощай, Гульсары!».

* * *

«Каждая эпоха посылает на скачки своего всадника» — этот афоризм родился в Киргизии, и о нем невольно вспоминаешь, думая о судьбе Айтматова — художника и общественного деятеля. Эпоха небыва-

[37]

лого расцвета культуры киргизского народа избрала его своим «всадником», и он в стремительном творческом порыве уверенно берет один рубеж за другим. Герой Социалистического Труда Чингиз Айтматов достойно представляет сегодня литературу социалистического реализма перед всем читающим миром.

Знакомство с публицистическими, литературно-критическими статьями, интервью, которые войдут в третий том настоящего Собрания сочинений, даст возможность почувствовать, как напряженно размышляет писатель над вопросом об общественной миссии современного искусства, как упорно ищет универсальную формулу высшей цели творческой деятельности, которая могла бы объединить художников самых разных идейно-философских устремлений и эстетических платформ перед лицом нависшей над человечеством угрозы термоядерной катастрофы. «В своем понимании смысла жизни, — говорит писатель, — я исхожу из того, что разум венчает все, что он неотделим от добра и неизбежно противостоит злу. Поэтому я считаю, что высшее предназначение литературы — пробуждая разум людей, культивировать гуманизм. И это то, что пас, ныне живущих писателей, должно объединить в мировую литературу». Быть гуманистом сегодня — значит думать о судьбах как отдельной личности, так и всего человечества, страстно защищать его право на жизнь, на будущее. Следуя логике рассуждений писателя, можно, пожалуй, сказать, что современная литература в силу своей глобальной ответственности должна быть не только человековедением, но и человечествоведением. И творчество Айтматова все шире распахивает перед нами дверь в сферу проблем, от которых зависит социальный и духовный прогресс всех народов земли, завтрашний день планеты. «Не надо бояться высоких слов, — говорит писатель. — Не надо, конечно, и произносить их излишне громко. Можно оглушить и самих себя. Но высокое слово необходимо. Особенно оно необходимо литературе и искусству». Книги писателя-коммуниста Айтматова, пронизанные любовью к человеку, верой в его силы, духовную красоту, и есть высокое слово в искусстве, слово, которому внимают сегодня миллионы.

И. Потапов

[38]

Цитируется по изд.: Айтматов Ч. Собрание сочинений в трех томах. Том первый. Повести. М., 1982, с. 5-38.

Вернуться на главную страницу Айтматова

 

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ



ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС