Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
       > НА ГЛАВНУЮ > БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ > УКАЗАТЕЛЬ С >

ссылка на XPOHOC

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

1826-1889

БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ


XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
1937-й и другие годы

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин

М.Е. Салтыков-Щедрин.
Фотография Е.А. Боткиной, 1889 г.

Буренин В.П.

Воспоминания о М.Е. Салтыкове

Когда «Губернские „очерки» появились на страницах «Русского вестника», они сразу произвели, можно сказать, сенсацию и в литературе и в обществе. Не известное до тех пор никому имя Щедрина очень скоро сделалось одним из самых популярных, и автор «Очерков» Стал в ряду тогдашних литературных корифеев — Тургенева, Гончарова, Толстого, Григоровича. Остроумие июмор нового писателя, его смелые либеральные изобличения приводили в восторг читающую публику. В обществе заговорили, что этот автор — сатирик, наследник Гоголя. Очерки оцень скоро нашли подражателей и породили ту «обличительную» литературу, которая казалась в то время таким смелым протестом. Книжки «Русского вестника» тогда выходили по две, каждое первое и пятнадцатое число месяца (по образцу «Revue des deux Mondes»), прочитывались, если можно так выразиться, нарасхват при их появлении, и прежде всего в них читатели бросались на «Губернские очерки» — «из записок надворного советника Щедрина». Об авторе этих записок начали даже, как это обыкновенно бывает, создаваться легенды: он был сослан в сороковых годах за либеральную повесть в Вятку (что было на самом деле) и затем, дослужившись до крупного административного поста, вынужден был оставить службу за «обличительность» очерков и т. п. Тогдашнее «молодое поколение» просто, что называется, «упивалось» щедринскими очерками.

Разумеется, я был также в числе упивающихся: я тогда только что начал свою литературную деятельность.

В то время в Москве жил Ал. Ник. Плещеев, стихи которого появлялись в «Русском вестнике» одновременно с очерками Щедрина. Плещеев также в глазах молодежи был осенен ореолом бывшего политического ссыльного.

Его стихи отличались так называемым «гражданским» оттенком, и он пользовался уважением в литературном кругу. Он получил незадолго <до того> порядочное наследство, был состоятельным человеком, и раз в неделю завел у себя вечерние «собрания». На этих «собраниях» бывали некоторые из московских литераторов

[52]

и порою наезжавшие из Петербурга и из губерний «известности» литературы. Бывали и начинающие вроде меня студенты университета. Алексей Николаевич был очень приветлив к «молодому поколению» и любил общество юношей. Он одобрял мои первые опыты в литературе, дружески был расположен ко мне, и я посещал его собрания постоянно. Там я увидел в первый раз Некрасова, Толстого и Салтыкова.

По наружности Салтыков не произвел на меня особого впечатления. Он был среднего роста, немного узковатый в плечах, брюнет, не с длинными волосами, что считалось тогда за признак либерализма, но однако же с бородой. В то время борода была еще большим признаком независимости, чем длинные волосы à la Герцен, заграничные фотографические карточки которого, несмотря на запрет, были достаточно распространены среди молодежи. Борода тоже была нечто запретное: служащие чиновники не имели права запускать бороду и должны были ограничиваться лишь бакенбардами. Бородами отличались люди свободных профессий — художники, артисты, литераторы, не служащие помещики. Салтыков в то время, когда я впервые увидел его, был в отставке и бороду запустил порядочного размера. Поздней, когда он поступил на службу вице-губернатором в Рязань, он принужден был уничтожить это либеральное украшение. Мне смешно вспоминать, что, встретив его тогда, я не сразу узнал его и в бакенбардах он показался мне типичным «надворным советником». В обращении Михаил Евграфович был прост и добродушен. Но он говорил довольно грубым басом, отрывисто, так что с первого раза производил впечатление сурового человека. В манере держаться у него нередко проявлялась нервность, и он имел привычку как-то странно подергиваться и ворочать шеей, как будто его теснили тугие воротнички сорочки. Особенно этим выкручиванием шеи он сопровождал свои остроты и свои юмористические замечания. И странное дело, этот жест усиливал остроумие и юмор его разговора.

В его наружности были замечательны еще глаза, довольно большие, выпуклые, с холодным и суровым взглядом. Он притом никогда не улыбался, не смеялся и при самых юмористических, самых забавных и остроумных

[53]

шутках был серьезен и даже мрачен. Это делало его шутки и остроты еще более выразительными и еще более вызывающими смех.

Салтыков не принадлежал к категории присяжных блестящих рассказчиков-литераторов, какими считались Тургенев и Григорович, которые славились в разговоре блеском и выразительностью своего остроумия. Мне не случалось слышать беседы Тургенева, но говорят, что он был замечательным рассказчиком. Что касается Григоровича, я часто слышал его рассказы — он действительно был большим мастером разговора. Но в его разговорах слышалась как бы предварительная обработка. Он часто повторялся в своих рассказах и, видимо, предварительно подготовлял их. У Салтыкова никогда не чувствовалось подготовки: его юмор и остроумие вырывались невольно, были прирожденным качеством его речи. Когда ему случалось говорить с одним ли слушателем, или при многих, тотчас же он невольно увлекал и вызывал смех своим юмором и резкими, порою даже немного грубоватыми по форме, но остроумными выходками. И при всей шутливости своих речей он, как я уже заметил, сохранял почти суровую серьезность и сам никогда не смеялся. Это, говорят, черта, свойственная истинным талантам сатирического склада: Гоголь и Свифт тоже отличались серьезностью и редко обнаруживали веселость...

Невольно мне припоминается рассказ Михаила Евграфовича об обеде, данном рязанским дворянством императору Александру Николаевичу при посещении им Рязани, и о том, как Михаил Евграфович после этого обеда «представлялся» великим князьям Константину Николаевичу и Николаю Николаевичу (старшему). Я, разумеется, не могу передать юмора этого рассказа; невозможно было без смеха слушать этот его, быть может немного шаржированный, рассказ. Обед, конечно, был устроен такой, какие, кажется, умели в старое время для «высочайших» особ устраивать только в России <…> Перед тем как государь и великие князья должны были войти в зал, члены местного дворянства и лица местного начальства были расставлены вдоль стенки, по ранжиру. Государь и великие князья вошли и уселись за стол с некоторой торжественностью, а дворянство разместилось за столом с «усиленным выраже-

[54]

нием почтительности в лицах», и лакеи начали разносить кушанья.

— Я, — рассказывал Михаил Евграфович, — наблюдал за государем: как ест! И сколько ест! По три раза подзывает официанта пальцем, чуть не каждое кушанье!

Когда обед кончился и высочайшие особы вышли из зала, к Салтыкову подошел адъютант и объявил ему, что великие князья Константин и Николай пожелали, чтоб знаменитый писатель представился им.

— Сейчас? — спросил Салтыков.

— Нет, через несколько времени, я тогда приду за вами.

— Ну, через полчаса действительно пришел и пригласил «проследовать» за ним. Я проследовал. Адъютант привел меня в одну из комнат, из которой вели двери в другую, где были высочайшие особы. Двери были затворены. Адъютант поставил меня перед дверями, пригласил подождать и сказал, что великий князь Константин сейчас выйдет. Я встал на указанном месте.

Адъютант оглядел меня, как будто желая убедиться, все ли у меня в порядке, и ушел. Через минуту двери растворились и вошел Константин. Как только он увидел меня, он остановился, взбросил в глаз монокль и, кивнув мне головой, протянул — «а!».

Я представился ему, разумеется по «форме», в качестве вице-губернатора. Он выбросил монокль из глаза, с необыкновенной ловкостью опять взбросил в глазок, снова повторив «а!», спросил:

— Здешний дворянин?

— Здешний дворянин.

— А! Читал ваши очерки, восхищался вашим остроумием.

Я подумал: «Ну читал так читал, восхищался так восхищался».

Великий князь снова повторил свой прежний маневр, оглядел меня в монокль, выкинул его с ловкостью модного франта и опять вздел в глаз.

— Вы недавно здесь вице-губернатором?

— Недавно, ваше высочество,

— Все еще пишете?

— Все еще пишу.

— А! Очень рад. Пишите, пишите...

[55]

— Затем кивнул головой, повернулся к дверям. Двери сами отворились.

— Как сами?

— Сами. Перед царями и великими князьями двери сами отворяются. Они приучены к этикету. Этикет так требует.

Когда Константин удалился, вошел опять адъютант и объявил, что теперь Салтыков должен «ожидать» вел. кн. Николая Николаевича. Он не замедлил предстать, и произошел «прием» совершенно такой же. Салтыков «представился». Великий князь с высоты своего действительно великого роста оглядел его и спросил: «Здешний дворянин и все еще пишете?» Салтыков дал тот же ответ. Николай в обращении со знаменитым автором очерков выказал больше добродушия, чем Константин, сказал несколько приветливых слов и затем кивнул головой.

Аудиенция окончилась.

Михаил Евграфович рассказывал таким юмористическим <тоном?>, что невозможно было не смеяться. Я делаю маленькое замечание: он, очевидно, шаржировал в передаче подробностей, как нередко это бывало с ним. Особенно насчет Константина. Как известно, Константин в то время считался и был либералом, даже в некотором оппозиционном роде и к литературе «пребывал благосклонным», говоря ироническим выражением Герцена о Николае I.

Когда Чернышевский после ареста и суда над ним был сослан, Некрасов пригласил Салтыкова для пополнения редакции «Современника» крупной литературной знаменитостью. Салтыков незадолго перед тем оставил вице-губернаторство в Рязани и был очень доволен приглашением Некрасова. Он перебрался из Москвы в Петербург.

Редакция «Современника», кроме Салтыкова и Некрасова, состояла тогда из трех лиц: Елисеева, Пыпина и Антоновича. Участие Салтыкова в журнале сразу сказалось некоторым оживлением. Салтыков занимался редактированием с чрезвычайным усердием и увлечением.

В каждой книжке журнала появлялись его статьи сатирического характера, критические и, кроме того, в отделе библиографии — без подписи. Он сделал попытку возобновить «Свисток», который прекратился за

[56]

смертью Добролюбова. Литературная работоспособность его была изумительна. Он, что называется, без отдыха писал и занимался чтением присылаемых в журнал рукописей и редакторским корректированием.

Я в то время перебрался из Москвы в Петербург. Так как в «Современнике» печатались мои стихи, мне приходилось нередко обращаться к Салтыкову. Бывало, как ни зайдешь к нему днем или вечером, постоянно застаешь его сидящим за своим очень скромным и небольшим письменным. столом (петербургские редакторы, к слову сказать, заводили себе тогда непременно огромные столы на манер канцелярских) или пишущим, или прочитывающим корректурные листы и рукописи. Вообще Михаил Евграфович был необычайно аккуратен в качестве редактора литературного отдела «Современника»; никогда и не задерживал присылаемых ему рукописей, и не затягивал их прочтение, как это делали тогдашние редакторы других журналов. Его литературные недоброжелатели утверждали, что он «в душе все-таки чиновник» и к литературе и литераторам относится холодно и безучастно. Но это была неправда: он любил литературу, писательство для него было увлекающим, главным делом жизни. В своих литературных сношениях с молодыми начинающими авторами он не выказывал чиновничьего тона и чиновничьей повадки и был очень приветлив.

Тем не менее но складу своего сатирического темперамента он наклонен был к шутливым характеристикам и прозвищам литературных деятелей. Раз я спросил его, доволен ли он своими соредакторами в «Современнике» — Елисеевым, Пыпиным и Антоновичем. Он шутливо отозвался: «Доволен-то доволен, а только все же у нас редакция в некотором роде консистория, ведь они из «духовной» среды». И затем нарисовал забавную картину «выхода» Елисеева, Антоновича и Пыпина в редакционные приемные дни. Эти «выходы» происходили в. квартире Некрасова.

— Раз в неделю придешь, бывало, в назначенный час в редакцию, — говорил он, — Некрасов обыкновенно спит еще у себя в кабинете: всю ночь «играли» в карты и лег только утром. Затем появляются Пыпин, Елисеев и Антонович, точно из алтаря в обедню выходят с «дарами»: Елисеев с чашей, Пыпин с дискосом и лжицей и Антонович с «теплотой», как причетник.

[57]

Трудно передать тот насмешливый юмор Салтыкова, с которым он рисовал эту сцену «выхода» трех своих сотоварищей.

Я упомянул о том, что Салтыков вел литературный отдел в «Современнике» с примерной внимательностью и усердием. Редактируя работы начинающих беллетристов, он делал нередко в их рассказах и повестях сокращения, поправки и переделки с большим тактом. Я не говорю уже о его советах начинающим писателям и полезных наставлениях: он был превосходным критиком и обладал редким эстетическим вкусом. Он не особенно ценил стихи, даже как будто недолюбливал их, но понимал очень тонко поэтические произведения. Особенно Михаил Евграфович не любил стихи, как он выражался, «куцые, без рифм». Помню, раз я пришел к нему, когда он прочитывал корректуру стихотворения Плещеева и стал с комической досадой жаловаться: «Это вот Плещеев прислал стихи и длинные и без рифм. Читаешь, словно мякину ешь; терпеть не могу этих стихов». Он так резко и выразительно гневался на поэзию без рифм, что я стал возражать и заметил ему, что ведь древние классические поэты, греческие и римские, писали без рифм, что белыми стихами написано много знаменитых поэм, притом очень объемистых: «Потерянный рай», «Герман и Доротея» и т. п.

— Ну да, это все прежнего времени поэты. А вот попробуйте почитать теперь «Потерянный рай» или «Германа и Доротею» гетевскую, так, батюшка, устанете.

— Однако Пушкин высказал такое мнение, что для русских стихов рифмы, может быть, и затруднительны: ведь их в нашем языке очень мало, не то что в южных языках, и при этом прибавлял, что, быть может, когда-нибудь у нас явится поэт, который рифму устранит из русского стихотворства

— Ну да что же такое, что Пушкин говорил так?

А сам-то писал рифмованные стихи, и, кажется, ведь хорошие стихи, как вы полагаете?  — заключил Михаил Евграфович шутливым вопросом. — Вам-то, поэтам, дай волю писать стихи без рифм, так вы их столько напишете, что гонорара за них не напасемся. Что вам настрочить сотню белых стихов, а глядишь, за сотню-то «Современник» отдай вам полсотни гонорара: ведь Некрасов платит по полтиннику за строчку.

[58]

Разумеется, все это Салтыков высказывал в добродушном юмористическом тоне. Но такие суждения намекали как будто на его склонность к скупости, которую в нем заподозривали его журнальные неблагоприятели.

Эти господа говорили, что он слишком уж старается о том, чтобы как можно больше нажиться от своих литературных и редакторских трудов, что он для этого так много и часто пишет. Действительно он оставил после себя несколько объемистых томов своих сатир и должен быть признан одним из самых плодовитых писателей своего времени, особенно в тот период его литературной и журнальной деятельности, когда он редактировал «Современник»; его появлявшиеся в печати почти ежемесячно «Благонамеренные речи», «Письма к тетеньке» не всегда были художественными сатирами и нередко впадали в фельетонный тон. Может быть, упреки в торопливом много-писании долею были справедливы. Но ведь и другие писатели, его современники, были еще более плодовитыми художниками-писателями и оставили больше томов своих сочинений, чем Салтыков. Но Достоевский много и торопливо писал не для того, чтобы нажить больше средств, а от бедности: и несмотря на всю огромность его таланта, вернее сказать его гения, почти до последних трех-четырех лет его жизни Достоевского угнетал недостаток обеспеченности, тяжелая нужда. Салтыков от самых молодых лет никогда не был в нужде, он в литературу вступил, будучи достаточным человеком, у него было родовое имение, наконец служба казенная давала ему известное обеспечение. Притом его не угнетали семейные заботы. У него долго не было детей, и, если не ошибаюсь, только после пятнадцатилетнего супружества родились один за другим двое детей. Он оставил им довольно крупное наследство, кажется тысяч до ста каждому. Говорят, он нежно любил этих поздно-рожденных детей и заботился усердно об увеличении своего состояния для их обеспечения. Впрочем, об интимной и семейной жизни Михаила Евграфовича я не знаю почти ничего. Когда мне случалось посещать Салтыкова в качестве сотрудника «Современника», я раза два-три видел его жену. Это была достаточно красивая дама, много моложе Михаила Евграфовича, со светскими манерами, любила говорить и в разговор часто вставляла французские фразы, причем к мужу относилась с усиленной

[59]

нежностью, называла его ласково Мишель. Ее нежность, светский тон и французские фразы как будто немножко коробили сурового сатирика. Так по крайней мере казалось мне. Жена Михаила Евграфовича происходила из княжеского рода, впрочем незначительного (не помню ее родовую фамилию). Михаил Евграфович женился в то время, когда служил в губернии, незадолго до своего появления в литературе с «Губернскими очерками» и во всяком случае раньше, чем он сделался знаменитым писателем. Лица, знавшие жену Михаила Евграфовича близко, говорили, что она к литературным произведениям своего мужа относилась на манер жены Пушкина: не очень интересовалась ими, однако мужа любила искренне и заботливо относилась к нему.

Я немного отвлекся в сторону от воспоминаний о Салтыкове как о литераторе и журналисте, но мне все-таки хочется сказать еще нечто о том, каким в сущности он был добрым человеком, несмотря на свою суровую внешность и резкое сатирическое отношение к людям. Припоминается мне нижеследующий случай. А. Н. Плещеев, который жил в Москве года три-четыре после того, как я уехал из Москвы, обратился ко мне с просьбой помочь ему перебраться также в Петербург. Он в это время уже не был состоятельным человеком и, напротив, очень нуждался. Первая его жена умерла очень молодой, оставив ему двух сыновей и дочь. Он женился на второй. Нужны были средства, чтобы содержать семью. В Москве он не имел никакого места и литературного заработка. Просьба его ко мне заключалась вот в чем: не могу ли я похлопотать у Некрасова, чтобы Некрасов дал ему место секретаря при редакции. При этом он просил также о том,чтобы я «поговорил» Салтыкову, не похлопочет ли и он у Некрасова, так как сам Плещеев стеснялся обратиться к Михаилу Евграфовичу, зная, что тот не любит такого рода обращения к Некрасову.

Я пошел к Салтыкову и передал ему о стеснительном положении Плещеева в Москве и о том, что он просит Салтыкова «посодействовать» у Некрасова. Михаил Евграфович, выслушав меня, нервно заволновался и сурово отрезал мне:

— Нет уж, батюшка, идите к Некрасову сами с этим делом, разговаривайте с ним, а я не пойду. Коли

[60]

Некрасов захочет, так сделает все равно. Идите к нему и разговаривайте с ним, сколько угодно.

Я ответил, что, конечно, я пойду к Некрасову и буду хлопотать, да боюсь, что он не обратит внимания.

— Я ведь не близок с ним, я не литературный авторитет для него, как вы. Ваши хлопоты за Плещеева, конечно, будут удачнее моих.

— Да что мне до Плещеева — он ведь сам виноват в своем теперешнем, как вы выражаетесь, бедственном положении. Помилуйте, прожился в короткий срок, ведь у него были средства порядочные, дом на Малой Дмитровке купил, да тут же и заложил, и, разумеется, и дом прахом пошел. Ведь вы знаете его: это какой человек? Помогай не помогай — все равно. Ему дайте хоть миллион: он в год его пропьет... на лимонад!

Закончив этой сатирической характеристикой Плещеева, он решительно объявил, что не станет хлопотатьо нем у Некрасова. И тем не менее он все-таки, как я узнал от него самого, Некрасову «поговорил», и Плещеев, перебравшись в Петербург из Москвы, получил место секретаря при редакции «Современника» — место, которое, по правде сказать, было для него чистой синекурой... Я слыхал также, что Салтыков нередко оказывал помощь и другим нуждавшимся собратьям по литературе, особенно из начинающих. Вообще, несмотря на его внешнюю суровость и репутацию «злого» сатирика, мне всегда казалось, что в сущности он очень добродушен и участлив.

Одна черта в нем неприятно удивляла меня: он чрезвычайно несправедливо и резко отзывался о выдающихся произведениях литературы тогдашних корифеев; он как будто даже завидовал Тургеневу, Достоевскому. Однажды я ему высказал, что на мой взгляд «Отцы и дети» такой роман, каких немного даже не только в нашей, но и в европейской литературе.

— Ну, разумеется, это лучшее произведение Тургенева, но тем хуже, что в своем лучшем произведении он упал лицом в грязь — оклеветал стремления молодого поколения.

Странно было слышать от него такое суждение. Он порою даже с насмешкой говорил о «дворянской» наружности Тургенева. Помню, случилось мне встретить Салтыкова на академической художественной выставке

[61]

перед известным портретом Ивана Сергеевича, работы художника Харламова. Харламов почти постоянно жил в Париже и перенял у французских портретистов (вроде знаменитого Королюс-Дюран) изящную манеру кисти, не впадающей в крайности реализма, столь любезные русским портретистам. Портрет этот, кажется, и написан им в Париже. Тургенев схвачен на полотне как живой: с полотна на вас глядит благородный престарелый русский джентльмен. Я выразил суждение в таком роде. Михаил Евграфович, по обыкновенной своей привычке, нервно покрутил шеей — это значило, что сейчас последует сатирическая выходка...

— Да, русский джентльмен! Я, как увидел портрет, тотчас и подумал: вот настоящий воспитатель великих князей. Хоть сейчас приглашай ко двору!

К Достоевскому Салтыков относился еще более недружелюбно, чем к Тургеневу. Я был искренним поклонником его творчества. Помню, чуть, бывало, начнешь восхвалять художественное дарование автора «Бесов», Салтыков резко и раздражительно заметит:

— Какая тут художественность! Художественности не может быть там, где болезненная истерика, припадочное напряжение мысли! У Достоевского почти все герои его романов созданы не по наблюдениям действительных живых людей: он выматывает их образы из своей болезненной фантазии. Все говорят на один склад истерическим языком самого Достоевского.

Так судил Салтыков о писателе, который создал такие живые, правдивые и реальные типы, как отец и сын Верховенские, как Раскольников, как Мармеладов. На первых же порах своего редакторства в «Современнике» Салтыков разразился грубой и резкой полемикой против Достоевского, которая в то время произвела дурное впечатление. Причиною раздражения против Федора Михайловича, кажется, было главным образом то, что он знал про отрицательное мнение Достоевского: ведь Федор Михайлович отрицал глубину сатиры Салтыкова, считал ее узкой и определил ее так: «Все содержание сатиры Салтыкова заключается в том, что где-то существует квартальный, который наблюдает за ним и мешает ему жить».

К начинающим молодым писателям Салтыков относился внимательно и, кажется, вообще с участием, но а

[62]

тут иногда не мог удержать своего юмора при оценке их. В начале его редакторства в «Современнике» я раз спросил его:

— Вот вам теперь, конечно, присылают много своих литературных работ начинающие таланты, и вам много приходится читать их произведении. Какого вы мнения об этих писателях и их талантах?

— Да какие же теперь таланты? Почти все нынешние молодые писатели двух сортов: или «Засодимские», или «Отпущенские». Засодимские — те, что засажены в тюрьмах, а Отпущенские — те, что выпущены из тюрем. Засодимские пишут, кажется, посодержательней, и в их писаниях больше обдуманности: досуга 4 ведь у них в тюрьме для писательства много. Ну, а Отпущенские, эти обнаруживают торопливость и небрежность в своих повестях и рассказах, желают поскорей напечатать свои работы. Но, конечно, между теми и другими таланты есть и подающих надежды встречается не мало...

[63]

Цитируется по изд.: М.Е. Салтыков-Щедрин в воспоминаниях современников. Л., 1957, с. 52-63.

Вернуться на главную страницу Салтыкова-Щедрина

 

 

ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ



ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС