> XPOHOC > СТАТЬ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫЗАПИСКИ ШЕСТИДЕСЯТНИКА >
ссылка на XPOHOC

Владимир Садовников

 

СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ

XPOHOC
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОРГАНИЗАЦИИ
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА

Записки шестидесятника

От мордовских лагерей до расстрела белого дома

Воспоминания. Часть 2. Дубравлаг 1961-1966

Семнадцатый

После прохождения всех необходимых процедур и уже окончательного переодевания в лагерную одежду со специальной полупилоткой, которая мне понравилась своей необычной формой, мы с подельником были поселены в одном из четырёх бараков лагеря, в котором в основном располагались так называемые «придурки», то бишь лагерная прислуга (работники столовой, складов и пр.) и рабочие небольшой производственной зоны, непосредственно примыкавшей к лагерю. Вероятно, наша солдатская форма и юный вид вызвали в лагерном начальстве некоторое сочувствие к нам и оно решило «пристроить» бывших военнослужащих в более лучшие условия содержания. Однако я недолго пользовался этой поблажкой и вскоре глубоко разочаровал администрацию лагеря, в целом довольно либерально относившуюся к заключённым. Но это произошло несколько позже.

Первые дни в лагере чем-то напоминали мои впечатления о первых днях пребывания в казарме ШМАСа. Все зеки казались мне на одно лицо и я с большим трудом различал и запоминал множество подходивших ко мне и знакомившихся со мною солагерников. Забавно было слышать почти от каждого подходившего отеческие предостережения насчёт большого количества коварных «стукачей» и особой осторожности в разговорах с ними. Однако скоро я освоился и стал хорошо различать как отдельных зеков, так и основные группы заключённых, на которые распадался весь «контингент» 17-ого лаготделения. Общее количество лагерников было по тем временам небольшим, около 300-400 человек. Отличительной особенностью было то, что добрая половина его состояла из заключённых, осуждённых по 70-ой статье недавно принятого нового Уголовного Кодекса («антисоветская агитация и пропаганда», по старому сталинскому кодексу это знаменитая 58-10). Впрочем в лагере также имелось заметное количество «полицаев», как правило, осуждённых на большие срока (до 25 лет!) за военные преступления, националистов из Зап. Украины и других окраин, а также небольшое число бывших бытовиков, раскрутившихся в уголовных лагерях по политическим статьям. Однако тон задавала недавно посаженная интеллигентная молодёжь, состоящая преимущественно из бывших московских и питерских студентов. Из этой политически активной молодёжи выделялись несколько кружков - примерно от трёх до десяти человек подельников - посаженных в первый период хрущёвской оттепели, в 1957-1959 годах, за слишком наивно серьёзное восприятие либеральных начинаний первого перестройщика российского коммунизма Н.С.Хрущёва. Следует заметить, что реальный уровень либерализма хрущёвской оттепели был впоследствии сильно преувеличен. Молодёжь эта была репрессирована за отстаивание и «пропаганду», в основном устную, как тогда говорили, различных «ревизионистских» идей. Пробуждение общественного сознания в период оттепели шло, как правило, в леворадикальном и околомарксистском направлении. Прежде всего отталкивались от вопиющего противоречия между заманчивыми теоретическими обещаниями «классиков» и практической их реализацией. Самое первое, что сразу же бросалось в глаза политически разбуженным молодым людям (также как и мне), было явное несоответствие «реального социализма» тому, как казалось, идеальному проекту земного рая, который лежал в его основании в трудах «классиков». К тому же эти труды были всегда под рукой, другая литература в те времена была малодоступной.

Из наиболее запомнившихся левосоциалистических кружков хотелось бы отметить следующие. Кружок Михаила Михайловича Молоствова, Алексея Гаранина, Евгения Козлова, Николая Солохина (дело 1958г.) был либерально-марксистского направления; питерский кружок Александра Александровича Голикова, Владимира Ивановича Тельникова, Виктора Трофимова и др. (дело 1957г.) был радикально-социалистической «революционной» ориентации; знаменитый и весьма влиятельный кружок комсомольского актива МГУ во главе с Л.Краснопевцевым и с довольно многочисленными подельниками, - Меньшиков, Рендель, Николай Обушенков, Марат Чешков и др. (дело 1957г.), - отличался догматической марксистско-ленинской ортодоксией. Рассказывали, что этот кружок имел какие-то контакты с гомулковскими «ревизионистами» в Польше, тем не менее, «со стороны» трудно было понять в чём же власти смогли усмотреть вменяемый им «ревизионизм» и прочие идеологические уклонения. Между прочим, за эту ортодоксию и «идейное» сотрудничество с лагерной администрацией двух ведущих «вождей» этого кружка зеки нарекли меткой кликухой «Партия и Правительство». Из более мелких групп хорошо запомнился «ревизионист» с югославским уклоном рабочий Владислав Васильевич Ильяков с одним подельником (осуждены были в Курске в 1961г.). Выделялся своей марксистской эрудированностью преподаватель экономики из Архангельска Сергей Пирогов.

Общей лагерной тенденцией был постепенный переход многих из этой идейно увлечённой молодёжи к более умеренным, а иногда даже и к национальным воззрениям. Такую идейную эволюцию, например, совершил бывший студент Юрий Тимофеевич Машков, руководитель небольшой студенческой группы «истинных» коммунистов. В памяти остался один из его подельников, очень скромный и тихий паренёк Александр Богачёв, которого все звали просто Саня. В лагере Юра из весьма радикального «анархо-коммуниста» (как он мне сам себя однажды назвал) вскоре стал патриотом радикально правого направления, который почти всё своё свободное время тратил на изучение русской истории, просиживая вечерами в лагерной библиотеке над недавно изданными трудами «Истории России...» С.М.Соловьёва. Во всяком случае, когда я познакомился с ним на 17-ом, он имел уже очень правые взгляды. Правда, по свидетельству одного близко знавшего Юру человека, впоследствии его патриотические воззрения стали более умеренными. Но были и такие, которые на протяжении всего своего срока не меняли своих первоначальных убеждений. Например, преподаватель математики из Новосибирска Борис Николаевич Сосновский пришёл в лагерь убеждённым «революционным» марксистом и таким же вышел. Разумеется, какие-то подспудные процессы происходили в лагере в головах почти всех мыслящих людей, но далеко не всегда результаты этой внутренней работы сказывались сразу. Довольно быстро стал отходить от своих «югославских» симпатий Владислав Ильяков, который первое время в лагере был верным учеником и идейным соратником марксиста-ревизиониста Сергея Пирогова и даже горячо болел за югославскую футбольную команду. В этой связи однажды даже произошёл один забавный случай. Когда по лагерной радиотрансляции передавали футбольный матч между югославской и советской командами и югославам удалось забить гол в ворота советской команды, Владислав, не выдержав, громко закричал на всю секцию: «Ура! Наши побеждают!». Однако вскоре он решительно перешёл от своих ревизионистских симпатий к твёрдым патриотическим воззрениям и стал близким другом Владимира Осипова, который, придя с воли левым бунтарём, быстро эволюционизировал в национальном направлении. Осипов появился на 17-ом несколько позже меня и кто-то (сейчас уже не помню) познакомил меня с ним как очень близкого по взглядам. Запомнилась довольно обстоятельная беседа с Володей, которая, как это было принято в лагере - из-за опасений подслушивания стукачами - проходила во время характерного променада туда-сюда вдоль запретки за последним угловым бараком. В ходе этой беседы (к моему огорчению) выяснилось, что Володя всё-таки, несмотря на свои симпатии к анархо-синдикализму, признавал какую-то государственность и какие-то основные начала правопорядка и был весьма далёк от моих, в то время совершенно фантастических и апокалипсических, химер о грядущем вселенском Царстве Правды после всеочищающего революционного Мирового Пожара... Володя, скорее всего, был просто очень левым в общебунтарском смысле этого слова, равно как и вскоре появившийся на 17-ом его подельник - Эдуард Кузнецов.

Помимо В.Осипова и Э.Кузнецова, которые получили по семь лет лагерей, к ним в «антисоветскую группу» фактически произвольно был присоединён гэбистами, как тогда каламбурили, «примкнувший к ним» Илья Бокштейн. Последний был совершенным инвалидом детства (врождённое повреждение позвоночника) и осуждение его было сущим варварством. Если не ошибаюсь, он получил пять лет лагерей. Все трое были осуждены за знаменитую тогда «площадь Маяковского». Московское движение бунтарски настроенной молодёжи, регулярно собиравшейся у памятника Маяковскому («Маяка») читать свои оппозиционные стихи, было принципиально новым явлением по сравнению с «марксистскими» или левосоциалистическими кружками конца 50-х годов. В этом движении было значительно меньше догматической зашоренности и больше реального стихийного антикоммунизма.

Последующее, так называемое правозащитное, или диссидентское, движение несомненно имеет своим истоком именно «площадь Маяковского», а не идеологизированные студенческие кружки, занимавшиеся поиском «правильного» социализма. Между прочим, очень важной инициативой бунтарско-молодёжной среды, сложившейся в поэтических тусовках на площади Маяковского, была смелая попытка выпуска первых свободных самиздатских журналов. Вся последующая богатая традиция оппозиционного самиздата, вероятно, обязана этой молодёжной инициативе начала 60-х годов.

Что касается Эдуарда Кузнецова, то его идейное развитие всегда оставалось близким исходным началам бунтарско-богемной среды московских литературно-оппозиционных салонов. Его интересы были в основном обращены на поэзию, литературу, искусство. В мировоззрении Эдуарда преобладал дух культурного индивидуализма с некоторым ницшеанским оттенком, чисто общественные или национальные ценности его мало интересовали. Неудивительно, что скоро идейные пути двух подельников резко разошлись. Несколько особняком от них стоял Илья Бокштейн. Инвалид с самого детства, обречённый на изоляцию, он обладал громадной природной любознательностью, самостоятельно прочёл и изучил массу серьёзной литературы и в лагере обоснованно слыл признанным эрудитом, неплохо - хотя и не без дилетантских изъянов - разбирающимся в философии. Человек он был наивный и непосредственный и в этой связи запомнился один забавный случай.

Надо заметить, что несмотря на широкую внутрилагерную свободу слова, в зоне были сильно распространены преувеличенные страхи перед якобы вездесущими стукачами, днём и ночью строчащими доносы. Ещё на этапе мне пришлось услышать много страшилок о коварных лагерных сексотах, а на 17-ом самыми рьяными сторонниками стукаческого вездесущия были наиболее отсталые и конформистси настроенные зеки (как правило, пожилого возраста), которых политизированная молодёжь иногда с презрением называла «глухарями». Эти «глухари» совершенно не интересовались никакими политическими или культурными вопросами и так запугали себя мнимыми стукачами, что панически боялись в разговорах даже намёка на какие-нибудь политические предметы. И вот Илья, интеллектуал-горбун, оказавшись в лагере, по своей наивной московской привычке, ища, так сказать, духовного общения, захотел побеседовать по душам с одним глухарём на привычные для него заумно заоблачные темы. Но после первого же вопроса: «А скажите-ка милейший, какое у вас политическое кр-э-до?» - Насмерть перепуганный глухарь сгинул так молниеносно, что изумлённыё Илья долго хлопал глазами, не будучи в силах осмыслить столь стремительное и неожиданное исчезновение собеседника.

Другим общепризнанным и действительно профессиональным эрудитом на 17-ом был питерский филолог Александр Александрович Голиков (годы заключения 1957 - 1963), которого друзья звали просто Аликом. Он хорошо знал 4 или 5 иностранных языков и очень много и серьёзно читал. Его в шутку называли ходячей энциклопедией. Он всегда мог на память дать квалифицированную справку по любому вопросу (например, дать развёрнутую характеристику любого видного философа или писателя), но главным его коньком были иностранные языки, которые он непрерывно изучал вплоть до самого отбоя... Он мне так и запомнился: лежит на верхней койке несколько тщедушная фигура с высоким лбом и комично надвинутыми на него очками и штудирует какую-то большущую и тяжёлую книгу (чаще всего какой-нибудь словарь). Как филолог Алик также интересовался блатным жаргоном, «феней», и был, как говорили, большим её знатоком. Впрочем, специально и профессионально занимался изучением этого жаргона - причём систематически записывая все вновь узнаваемые блатные слова и выражения в особую картотеку - один бывший энкавэдист и писатель, опубликовавший несколько книг на военную тему, на вид очень мягкий с интеллигентной бородкой мужчина средних лет Кирилл Владимирович Успенский-Косцинский. Последнее обстоятельство, вероятно, послужило поводом для наречения его некоторыми зеками немного ехидной кликухой «пис». Впоследствии он эмигрирует на Запад (в Австрию), где выпустит двухтомный словарь «неформальной лексики», в который войдёт вся собранная им в лагерях картотека «фени».

Было на 17-ом много и других групп различной, как правило леворадикальной ориентации, но среди них, безусловно, выделялась одна группа подельников москвичей с совершенно чёткой патриотической направленностью. Причём посадили этих москвичей именно за патриотические идеи. Я предполагаю даже, что в послесталинский период эта группа явилась первой идейной ласточкой русского патриотического движения. Подельников в ней было шестеро: Вячеслав Леонидович Солонёв (получил семь лет), Виктор Семёнович Поленов (семь лет), Юрий Пирогов (семь лет), Г.С.Укуров (пять лет), Сергей Молчанов (четыре года), Леонид Сергеев (два с половиной года). Суд над ней проходил в Москве в мае 1958 года. Московские патриоты обвинялись в попытке создания русской национальной партии и распространении листовок резко антикоммунистического содержания. «Главным идеологом» её являлся преподаватель английского языка, большой и бескорыстный энтузиаст отечественной истории Вячеслав Солонёв, с которым я подружился, несмотря на заметную разницу в возрасте (он был старше меня лет на пятнадцать). Следует заметить, что патриотическое мировоззрение Вячеслава было довольно умеренного, национально-демократического направления. Он не разделял известных патриотических крайностей и не считал первопричиной всех русских бед «жидо-масонский заговор». Для него был характерен широкий и терпимый взгляд на русскую историю и вслед за славянофилами он критически относился к имперскому абсолютизму Петра Первого, мнимые «реформы» которого - по его мнению - остановили национально-демократическое развитие Московского Царства. Сам себя Вячеслав называл «левым славянофилом».

Однажды он рассказал мне, что на воле одно время сильно интересовался движением «народников» и даже написал о них работу, в которой пытался осветить их деятельность в положительном смысле. Однако в то время «протолкнуть» эту работу в печать без авторитетной протекции было очень трудно. И он с юмором рассказывал, как, ища поддержки, обращался к самому Шолохову, но тот ничего ему не пообещал, обнадёжив лишь тем, что «время ещё не созрело и надо подождать». Очевидно, что тема народничества была нежелательна даже в период «оттепели» из-за того, что некоторым образом она соприкасалась со славянофилами и их учением, а это до самого последнего времени в антирусском советском государстве всегда считалось самым большим криминалом. В патриотических взглядах Солонёва подкупало также то, что он не был - как многие последующие патриотические деятели - зациклен на каком-нибудь архаическом «пунктике» типа средневекового священного монархизма или стилизованного политизированного «православия».

В хороших отношениях я был и с ярким представителем общедемократического мировоззрения Владимиром Ивановичем Тельниковым, сыном видного генерала и очень талантливым полемистом. В лагере он был, пожалуй, самым активным пропагандистом либерально-демократических идей. При этом Володя часто высказывал свои (несколько умозрительные) симпатии к христианству, которое он воспринимал в либерально-экуменическом духе. На 17-ом, ввиду относительно небольшого и однородного состава, сложилась традиция своеобразной идейной борьбы за каждого прибывающего по этапу в лагерь нового заключённого. Каждое из двух основных конкурирующих направлений, условно говоря - демократическое и патриотическое, старались перетянуть новичка на свою сторону, для чего с ним весьма активно велась с двух сторон «идеологическая работа» в форме устных бесед. Со мною такие беседы наиболее ревностно с демократической стороны проводил Владимир Тельников, а с патриотической - Юра Машков. По сути дела, оба противоположных воззрения, представляемых Володей и Юрой, являлись довольно точным и коррелятивным прообразом идейного противостояния «демократов» и «патриотов», или «западников» и «почвенников» в бурные годы горбачёвской перестройки. Обычно беседы с Юрой проходили во время очень быстрой прогулки вдоль периметра небольшой зоны 17-ого. Правда, эти беседы скорее напоминали монологи, так как Юра с непреклонной уверенностью излагал мне свои идеи, с заметным раздражением встречая мои робкие возражения или сомнения. Надо сказать, что Юра, вследствие ли своего горячего и максималистского темперамента или же из-за своего патриотического неофитства, в то время, придерживался весьма крайних взглядов. Первоисточником мирового зла он считал еврейство и в большинстве исторических событий усматривал коварную роль иудо-масонских заговорщиков. Особенно это относилось к русской истории. По его мнению, пагубное иудейское влияние сильно проявляло себя ещё в Киевской Руси. Но русские князья пытались противостоять этому влиянию, например, кн.Святослав разгромил иудейскую Хазарию, а съезд русских князей в Любиче (12 век) постановил изгнать евреев из Руси. Еврейское влияние Юра обнаруживал и в период монгольского нашествия, при этом он особенно подчёркивал терпимое отношение монголов к православной Церкви. (Между прочим, в его взглядах имелось много схожего с соответствующими воззрениями евразийца Л.Гумилёва, хотя до издания работ последнего было ещё очень далеко.) Как многие ультраправые, Юра считал революционное движение в России, - начиная ещё с новгородской ереси «жидовствующих», - результатом идеологической диверсии Запада и вскормленного им иудо-масонства. О февральской и октябрьской революциях и говорить нечего. Это были чисто еврейские революции и весь последующий период большевизма является настоящим еврейским игом... Удивительное дело, но всё это мне было уже хорошо знакомо. Бывший студент и ультракоммунист («анархо-коммунист») Юра только более интеллектуальным образом излагал мне идеи моего старого знакомого - молодого расточника со Станкоконструкции! Однако как тогда, так и теперь, они показались мне чрезмерно преувеличенной односторонностью.

Тем не менее, бичуя иудо-большевистских лидеров, особенно Ленина и Троцкого, Юра в двойственном смысле оценивал роль Сталина в российской истории. Первый, революционно-космополитический этап его политического владычества он оценивал резко отрицательно, второй же во время войны и позднее, - с некоторым осторожным одобрением. В целом же, положительная сторона воззрений Юры ( так сказать, его идеал) вполне укладывалась в уваровскую формулу: «православие, самодержавие, народность». Сильную и самобытно-авторитарную власть он считал нормальным и естественным состоянием России, а в «демократии» усматривал пагубное и неорганическое заимствование, которое только способно открыть дорогу различным антирусским силам. Впрочем, особо хочу подчеркнуть, что впоследствии мировоззрение Юры претерпело значительные изменения в более умеренном направлении и он даже поддерживал дружеские отношения с Ильёй Бокштейном...

В отличие от Юры Володя в своих беседах со мною делал главный упор на права человека и общечеловеческие ценности. По его мнению, не было существенной разницы между коммунизмом и фашизмом, так как они являлись общей тоталитарной реакцией на современную западную демократию, являвшейся для Юры в то время безусловным идеалом и бесспорной вершиной так называемого цивилизованного развития. Тоталитаризм же в обоих своих проявлениях для него был каким-то иррациональным рецидивом мрачного средневековья. Войну между гитлеровской Германией и сталинским СССР Володя оценивал как схватку двух равноценных хищников, одинаково стремящихся к мировому господству, но всё-таки считал борьбу с фашистской Германией правильной и необходимой как с точки зрения наименьшего зла, так и из-за того, что союзниками Сталина были западные демократии, которые он - как представлялась мне даже в то время - чрезмерно идеализировал. В целом по своим взглядам Володя был типичным «западником», но без русофобского элемента. Между прочим, он аргументировано критиковал известную в патриотических кругах теорию «еврейского» коммунизма, и некоторые из его аргументов мне хорошо запомнились. Например, он резонно указывал, что коммунизм - сверхнациональное явление, порождённое определёнными разрушительными общемировыми идеями, и часто утверждается в тех странах, в которых никаких евреев никогда не существовало (или же влияние их было незначительным), - в Китае, Сев. Корее, Вьетнаме, на Кубе...

Запомнилась критика Володей мнимой универсальности марксистских экономических законов. Как он небезосновательно утверждал, на базе почти одинаковых хозяйственных условий могут возникать совершенно различные политические режимы. С точки зрения Володи, решающим фактором в мировой истории являются идеи, а не те или иные хозяйственные условия или классовая борьба. Марксизм он считал безнадёжно устарелым учением, которое совершенно не способно объяснить новые общественные явления в высокоразвитом индустриальном обществе. В частности, марксизм совершенно не смог предвидеть возрастающую роль среднего класса, состоящего из интеллигенции, рабочих-акционеров, работников всё увеличивающейся сферы обслуживания и связи. На место классического антагонизма в духе 19-ого века между «капиталом и трудом» приходит классовое сотрудничество. Дальнейшее социальное усовершенствование современного капиталистического общества Володя связывал с очень модными тогда «кибернетикой» (только-только была издана «Кибернетика» Н.Винера на русском языке ) и созданием «искусственного разума» на базе ЭВМ (компьютеров). Возможно, что с высоты нашего времени кому-то все эти аргументы могут показаться несколько наивными, но надо помнить о том, что идейное пробуждение общественного сознания после сталинского духовного паралича только началось и такого рода идейные поиски были первыми шагами начавшегося гражданского возрождения. (Впрочем, по прошествии уже почти полувека многие доводы тех идейных исканий мне не кажутся больше наивными, а в чём-то являются и весьма актуальными.)

Разумеется, не следует думать, что в лагере интересовались исключительно одними политическими или идеологическими проблемами. У лагерной интеллигенции были весьма широкие и многообразные интересы: одни - очень многие - увлекались изучением иностранных языков (преимущественно английского языка), другие предпочитали чистую философию (этим отличался круг друзей М.М.Молоствова, философа по образованию), у третьих преобладали общекультурные и литературные пристрастия (например, Альберт Новиков, Эдуард Кузнецов, Вадим Козовой и многие другие всерьёз увлекались поэзией). Как раз тогда вышел из печати знаменитый крамольный альманах «Тарусские страницы», наделавший много шума в литературных и диссидентских кругах. Помню, как горячо обсуждали его поэтическое содержание в «демократической секции» одного из четырёх бараков зоны, в которой каким-то мистическим образом, словно на подбор, сосредоточился весь цвет лагерной интеллигенции и вообще мыслящей части 17-ого. Внутренний вид этой секции (т.е. большого барачного помещения, вмещавшего несколько рабочих бригад) - символически наречённой в зоне «демократической» - был весьма живописен. Все тумбочки, подоконники, разные самодельные полочки и вообще всё свободное пространство было завалено различной литературой, газетами и журналами.

Времена были ещё либеральные, - хотя хрущёвская оттепель была уже на исходе, - и администрация 17-ого, то ли из-за своей лености, то ли из-за своей удалённости от своего главного начальства в п.Явас, не проявляла большой административной ревности и, как правило, смотрело сквозь пальцы на мелкие нарушения лагерного режима. Надзорсостав 17-ого не очень строго следил за внутренним распорядком в барачных секциях и многие заключённые (особенно молодые) незамедлительно использовали эти послабления для максимально возможного освобождения от всякой административной опеки. Разумеется, что отнюдь не все заключённые желали такого освобождения, и в других секциях, в которых проживали более пожилые и малоразвитые зеки, осуждённые в основном за военные преступления или национальную борьбу (преимущественно зап. украинцы), внутренний распорядок соблюдался достаточно строго (причём, даже и без какого-либо заметного давления со стороны администрации). Но в демократической секции всё было иначе! Это был настоящий оазис свободы, понимаемой в истинно русском смысле, т.е. с сильным оттенком анархической вольницы. Здесь можно было делать всё, - почти в полном согласии с известным либеральным принципом, - что не нарушало или ущемляло свободы другого человека. В любое время дня и в любой одежде можно было валяться на своей койке, да и вообще не заправлять её, курить, читать, петь, слоняться, чифирить и т.д. Одним словом, хотя и не было своей писанной секционной Хартии Вольностей, но реальных зековских свобод было навалом. Сигналы к отбою или подъёму понимались здесь только в рекомендательном смысле, а надзиратели даже и не пытались настаивать на их директивности, всегда очень быстро оставляя пределы этого почти суверенного государства. Постоянно в разных местах в коечных проёмах сидели кампании по несколько человек, - почему-то именуемые «колхозами», - в центре которых находилась до черна закопчённая кастрюля или кружка с очень крепким чаем или кофе (чистый чифирь заваривали редко, он был употребляем в основном бывшими бытовиками). За этим сакральным чаепитием в этих колхозах день и ночь велись бесконечные разговоры на самые различные темы: от самых высокоидейных до самых житейских... Однако серьёзные, т.е. философские, литературные и политические темы безусловно преобладали. Среди лагерной интеллигенции в демсекции ходило много интересных и практически недоступных в то время на воле книг: Ницше, Шопенгауэр, Шпенглер, Фрейд, редкие философские и исторические работы, не говоря уже о художественной литературе, - всё это разными путями и каналами стекалось в зону. Очень большой популярностью пользовался начавший недавно выходить политический еженедельник «За рубежом», а также журналы и газеты из стран «народной демократии», которые в тот период свободно пропускали в зону по почте. Многим нравилась литература из считавшейся в ту пору сравнительно либеральной гомулковской Польши.

Один интересный человек, большой и серьёзный любитель поэзии и сам поэт, Альберт Новиков, имел коллекцию вырезок из польских журналов, которые привлекали не только свободомыслящими статьями, но и броскими фотографиями популярных кинозвёзд и прочих полуобнажённых красавиц, что тогда было внове и необычно. (Эпоха сталинского пуританизма постепенно уходила в прошлое и поляки, - эти, по словам Ницше, «французы среди славян», - сыграли заметную роль в своеобразном развенчании её лицемерных идеологических «ценностей».) Альберт Новиков вообще был личностью неординарной, он очень твёрдо придерживался правил лагерной этики и, почему-то, круглый год - и зимой и летом - ходил в одних и тех же ватных штанах. Однажды, в один из зимних вечеров Альберт рассказал мне о знаменитом лагерном поэте Валентине Петровиче Соколове (поэтический псевдоним «Валентин Зека») и прочёл наизусть несколько его замечательных стихотворений, из которых особо запомнились два: «Сага о снеге (Сага о неудачном побеге)» и об убийстве «мотыля» (т.е. доходяги), укравшего «костыль» (хлебный привесок к пайке)... Валентин в то время отбывал второй срок в одном из мордовских лагерей, который ему намотали за свободолюбивые стихи и непокорный нрав, первый же свой срок он отсидел ещё в сталинские времена.

Интересных и оригинальных людей в демсекции было много, а её вечевой и вольный дух был настолько привлекателен, что я с самых первых дней своего пребывания на 17-ом страстно хотел перебраться в эту секцию. Однако сделать это было непросто. Как я уже об этом писал, в самом начале нашего прибытия в зону администрация 17-ого из «уважения» к нашей военной форме, решила оказать нам милость, определив нас «придурками» на кухню и поселив в бараке с соответствующим контингентом, состоящим в подавляющем большинстве из «полицаев», западных украинцев и других «буржуазных националистов» из Прибалтики. Контингент этот был - с нашей точки зрения - весьма пожилого возраста и низкого культурного уровня, при этом он отличался спокойным, основательным и предельно лояльным по отношению к администрации нравом. Все внутрирежимные предписания выполнялись в бараке неукоснительно и без какого-либо воздействия со стороны надзирателей. В демсекции же жили бригады, занятые на сельхозработах, заготовке дров и мелком строительстве, и они почти сплошь состояли из интеллигентной молодёжи, которую «полицаи» презрительно называли «студентами», а иногда, не без ехидства, «детьми Сиона»...

В бараке, в который я вначале попал, был образцовый порядок, строжайший режим дня, и при почти полном отсутствии книг в помещении царила невыносимая скука. В свободное время заключённые, как правило, поодиночке сидели у своих тумбочек и трескали присланное им сало или ещё какой-нибудь полезный продукт.

Другое дело там, где день и ночь дымились чифирные кружки и шли бесконечные разговоры о самых возвышенных материях... Немаловажным обстоятельством являлось и то, что в силу различных причин на работы из зоны бригады демсекции не выводили порой по целым неделям, и вольная богемная жизнь беспрепятственно текла в ней своим чередом. Таким образом, чтобы перейти в демсекцию, в эту, как мне тогда казалось, почти райскую обитель, следовало предварительно уйти из кухни и перевестись в сельхозбригаду, что было равнозначно смене бараков. И я решился. Однажды не вышел на работу, а изумлённому начальнику столовой заявил, что работать на кухне больше не буду. Это поразило его до такой степени, что он тут же повёл меня к начальнику лагеря, который также удивился моему отказу от вожделенного для многих «хлебного места», но настаивать на моём возвращении на кухню не стал. Впрочем, мой отказ сильно озадачил и одного моего хорошего приятеля, - уже успевшему несколько лет помытарствовать по лагерям, - которому я сразу же рассказал о случившемся. Узнав от меня о появлении в столовой свободной вакансии, он, даже как следует не дослушав меня до конца, немедленно побежал в столовую предлагать свои услуги. Но, как и следовало ожидать, услуги его были отвергнуты.

В виду того, что начальство на 17-ом не отличалось особой мстительностью, то репрессий за мой отказ не последовало, и скоро я оказался в вожделенной секции. Справедливости ради надо признать, что большого жизненного значения работа на кухне или при кухне на 17-ом не имела, ибо «условия содержания» в тот период были довольно сносные. Ещё действовала старая, послесталинская, режимная инструкция, допускавшая очень значительные послабления, и в лагерь беспрепятственно шли десятикилограммовые продуктовые посылки, которые регулярно получали многие заключённые из обеспеченных семей. Кормили в столовой по лагерным меркам неплохо и хлеба можно было получать в хлеборезке «по потребности». А так как многие обеспеченные посылками зеки иногда вообще не ходили в столовую, еды всегда оставалось достаточно.

Так случилось, что моя койка оказалась недалеко от койки Вячеслава Солонёва, которая располагалась прямо вдоль одной из стенок барачной печки. Частенько беседуя с Вячеславом, я почерпнул для себя много новых и полезных сведений. Несмотря на то, что в то время я оставался убеждённым анархистом, я с интересом слушал его рассказы о славянофилах, о русской истории и о тотальной дискриминации русского народа в период большевистского режима. Однако зловещее начало этой дискриминации Вячеслав усматривал в антирусских «реформах» Петра 1, который насильственным образом преобразовал органически развивающуюся национальную Московскую Русь в Петербургскую космополитическую империю. Между прочим, я впервые от Вячеслава услышал рассказ о патриотической подоплёки так называемого «ленинградского дела», по которому вскоре после войны (в 1948 - 1950г.) были осуждены сотни, если не тысячи партийных работников, а некоторые были даже расстреляны (например, такие видные партаппаратчики как Н.А.Вознесенский и А.А.Кузнецов). По словам Вячеслава, одним из требований послевоенной ленинградской оппозиции было требование устранения политической неравноправности между союзными республиками и РСФСР посредством создания собственного «национального» филиала РКП б с центром в Ленинграде, а также перенесением в него всех центральных властей во главе с Советом Министров РСФСР. Неудивительно, что имперскому властолюбцу Сталину такое требование показалось крайне опасным, так как образование сильного кадрового центра русской правящей элиты подорвало бы основополагающий принцип любой имперской системы господства - «разделяй и властвуй» - и могло бы в конечном итоге поставить под контроль «коренного населения» всю государственную политику...

(Ретроспективно, можно задаться следующим риторическим вопросом. Не является ли отсутствие собственной национальной элиты, - которой издавна обладали все союзные автономии бывшего СССР, имевшие в советское время свои собственные партийные «крыши», - одной из причин современного трагического положения русского народа, оказавшегося совершенно дезорганизованным и бессильным перед натиском антинациональных сил?) По мнению Вячеслава, политической подоплёкой «ленинградского дела» был жестокий упреждающий удар по тем наивным «национал-большевикам» в русском партийном аппарате, которые слишком серьёзно восприняли сталинскую патриотическую демагогию в годы Отечественной войны.

Ярких и интересных людей в демсекции было много, но особенно было много поэтов. Следует заметить, что в начале 60-х годов по всей стране наблюдалось всеобщее увлечение поэзией, особенно в среде интеллигенции. Саня Рудаков, известный на всю зону своими лицедейскими и шутовскими талантами, питерский интеллектуал, сам стихов как будто бы не писал (конечно же, писал, но не афишировал этого), но зато помнил их наизусть великое множество. Он был настоящей поэтической энциклопедией, причём главным его коньком были пииты серебряного века: Бальмонт, Северянин, Гумилёв, Блок и другие. К тому же Саня обожал всякую декаденщину, как свою так и иноземную, особенно ему нравился Оскар Уайльд со своими скользкими афоризмами... Но бесспорно, что самым выдающимся талантом Сани была декламация стихов. И вот иногда длинным зимним вечером вокруг Сани собиралась компания любителей декламационного жанра и начинала настойчиво упрашивать его: «Саня, почитай Блэка!» Саня, обычно не заставляя себя долго упрашивать, картинно усаживался на койку Солонёва, - она располагалась как бы в центре небольшого межкоечного пространства, - и начинал декламировать. Никогда в своей жизни, как до, так и после лагеря, я не слышал подобной декламации! Саня декламировал великолепно, артистично и самозабвенно, но одновременно бесподобно пародируя содержание декламируемых стихов до такой степени, что невозможно было удержаться от смеха.

Это было у моря, где аж-ю-рная п-э-на,

Где встречается р-э-дко городской экипаж...

За Игорем Северяниным в таком же шикарном исполнении следовал Бальмонт, но гвоздём программы был, конечно же, Блок, которого Саня, вероятно, знал всего наизусть. Особенно символично и многозначительно звучали следующие строфы:

Я не предал белое знамя,

Оглушённый криком врагов...

Саня веселил лагерную публику не только декламацией стихов, он вообще любил разные шутовские проделки. Например, однажды он на всю секцию разразился глубокомысленно-пародийной лекцией на тему: «сколько поэтов имеется в демсекции?» Оказывается, по его научным подсчётам оная секция вся сплошь состояла из одних поэтов - от признанных интеллектуалов до самых последних стукачей, которые будто бы писали свои доносы исключительно в стихах и рифме. Даже правая рука отрядного завхоз секции Фридман, ещё крепкий старик с белой окладистой бородой и постоянно звучащим из его уст любимым афоризмом всех прислужников, - «жи-зь как она есть», - писал свои секретные отчёты только в форме поэмы.

Но как-то Саня, человек вообще-то сложный и неоднозначный, мягко говоря, опростоволосился... Как это было заведено в то время политико-воспитательной частью, периодически по внутрилагерной трансляции передавали покаянные заявления некоторых заключённых, как говорят, «расколовшихся» и пожелавших в какой-то форме сотрудничать с властями, чтобы купить этим себе досрочное освобождение или улучшить условия жизни в лагере. Надо признать, что таких малодушных или лукавых людей было немало. Впрочем, это не обязательно были злостные стукачи, - такие как раз с публичными речами не выступали, - но люди, которые «сделали свой выбор» в сторону сомнительных компромиссов с администрацией. Как правило, это выражалось в участии в работе так называемой «дружины», структуре, специально созданной властями для разложения «контингента».

И вдруг по лагерной трансляции мы услышали знакомый голос нашего барачного затейника: Саня, что называется, каялся и обещал «встать на путь исправления». Когда же Саня явился в барак и, как ему показалось, незаметно прошмыгнул на свою койку, Вольдемар Гофман, молодой немец с узкой полоской усов «а ля фюрер», громогласно произнёс приговор барачной общественности: «Саня, мы запрещаем тебе впредь читать «Я не предал белое знамя» и отныне за твою измену даём тебе кликуху Саня-репродуктор. Позорник, ты предал белую идею». Однако после некоторого замешательства Саня встрепенулся и под общий хохот сумел парировать суровое обвинение: «Ребята, я не предавал идеи - я ведь не ради идеи, а ради посылки».

Несколько слов хотелось бы сказать о Гофмане, по своему довольно колоритной фигуре в демсекции. По происхождению он был русским немцем, посаженным в юном возрасте за свои романтические симпатии к 3-ему Рейху и германскому национал-социализму. Вольдемар очень любил изображать из себя убеждённого нациста и, как рассказывали, имел крупные неприятности с администрацией лагеря за свою - в одно время - привязанность к фашистскому приветствию. Но после недвусмысленного предупреждения Гофману со стороны опера о втором сроке, который ему дадут, в случае повторения этого приветствия, Вольдемар больше не вскидывал правой руки и держался достаточно осторожно. Однако в рабочей зоне на дровяном складе, куда иногда выводили рабочие бригады демсекции, я мог частенько наблюдать его тихо поющим на немецком языке фашистские песни. Особенно он любил напевать: «Wir marchieren».

Ещё в первые дни моего проживания в демсекции кто-то - кажется, Борис Сосновский, бескорыстный поклонник всех экстра и ультра - «подкинул» мне брошюру о жизни и мировоззрении М.Бакунина (Б.И.Горев, «М.А.Бакунин», М.1919г.) дабы поддержать и подогреть мои анархистские убеждения. В содержании этой брошюры для меня было мало интересного, так как «жизнь и деятельность» своего кумира я хорошо изучил по более серьёзным трудам, однако в ней имелось несколько характерных «антисемитических» цитат Бакунина и отрицательная оценка автором его антиеврейских взглядов. После меня эту брошюру передали на прочтение Гофману (таким способом часто циркулировала внутри секции какая-нибудь дефицитная литература) и юный ариец пришёл в восторг от бакунинских высказываний по «еврейскому вопросу». Об этом мне сочувственно сообщил один из патриотов (вероятно, Юра Машков), близко общавшийся с Вольдемаром. При этом мне по секрету были переданы такие одобрительные слова Гофмана о Бакунине: «Если бы он жил во времена 3-его Рейха, то непременно бы стал правой рукой фюрера по окончательному решению еврейского вопроса». Однако подобная односторонняя оценка некоторых бакунинских взглядов меня несколько озадачила, ибо Бакунин с неменьшим пафосом обрушивался и на немцев за их слепую приверженность к государству и старинную ненависть к славянам. Гофман, вероятно, запамятовал, что фюрер вместе с еврейским также планировал окончательно покончить и с русским вопросом. (Через много лет я узнал, что Гофман где-то в 70-х годах уехал в свой Fatherland, но сохранил ли он свои юношеские убеждения до конца, я не знаю.)

Вообще говоря, чудаков-эксцентриков (или, по Лескову, «антиков») в зоне было немало. Однажды с воли прибыл москвич, инженер по образованию и «стиляга» по призванию, Игорь Спиридонов, который был страшным американофилом и нарекал себя не иначе как Гарри. Поселён он был, - как все люмпены и интеллигенты, - в нашу демсекцию. Гарри был типичным представителем московской богемы шестидесятых годов, связанной с «фарцовкой» и мелкой спекуляцией. Никакой политикой или какими-либо идеями он абсолютно не интересовался и самыми излюбленными темами его рассказов его рассказов, - а рассказчиком он был прирождённым, - были байки о различных богемных похождениях и живописном «разоблачении» смачных тайн «мадридского (то бишь московского) двора». Однако главной и роковой страстью Гарри, человека в целом не без способностей, но духовно ограниченного, было общение с иностранцами, преимущественно с американскими туристами. Самовольные же связи с американцами (и вообще с иностранцами) в те хрущёвские времена были весьма небезопасными, они очень раздражали органы КГБ, и часто оканчивались для таких общительных американофилов длинным сроком в политическом лагере. Но это американофильство было характерной чертой послесталинской эпохи и его уже не могли уничтожить выборочные репрессии (скорее наоборот, они только способствовали его развитию, ибо запретный плод всегда сладок). За свои связи с иностранцами Гарри получил на всю катушку по ст.70 - 7 лет.

Гарри самостоятельно так досконально изучил англо-американское наречие во всех его нюансах, особенно же американский сленг, что сами коренные американцы, - как он с юмором и не без тщеславия рассказывал, - не всегда могли его понять и, случалось, одобрительно похлопывая Гарри по плечу, признавались в том, что они хуже знают свой собственный язык, чем этот удивительный хиппи иноземец. В свободное время он постоянно изучал американский сленг по каким-нибудь толстым словарям и жмурился от удовольствия при заучивании нового слова или выражения. Как-то с Гарри произошёл один забавный случай. Однажды он вызвался работать дневальным секции, в обязанности которого входило приносить ранним утром из столовой кипяток, в котором заваривался какой-то дешёвый суррогат кофе, называемый в зековской среде «шулюмом». Этот коричневого цвета напиток заливался в специальный бачёк, стоящий на табуретке у входной двери секции, и зеки в течении дня пользовались им мере надобности. Однажды утром, вернувшись после завтрака, некоторые зеки стали наливать этот напиток в свои кружки, но при первой же попытки пить его обнаружилось, что помимо своего обычного неприятного вкуса он имеет ещё какой-то отвратительный запах. Всей секцией стали проводить энергичное расследование, результатом которого было извлечение из бачка чей-то хорошо проваренной портянки. Это был исторический момент! Сразу же стали соборно решать «что делать» с Гарри, который немедленно чистосердечно и слёзно покаялся во всём, но не мог объяснить, каким образом в бачке оказалась злополучная портянка. Увы, (а может быть к счастью) гнилая интеллигенция погрязла в гамлетовских сомнениях относительно возникшей проблемы: «бить или не бить» Гарри. В виду несомненной комичности происшествия и совершенной эксцентричности виновника этого события, Гарри решили простить, но из дневальных с позором выгнали.

В середине зимнего периода 1961-1962 годов бригадам демсекции наконец-то подыскали более или менее постоянную работу: километров за тридцать на открытых грузовых машинах стали возить в лес «на заготовку дров». Работа была в значительной мере формальной, так как какого-либо строгого учёта заготовленных и распиленных лесоматериалов не производилось: очевидно, администрации нужны были не столько дрова, сколько исполнение вышестоящего казённого требования куда-нибудь пристроить излишнюю рабочую силу. Самым неприятным была не сама работа, - обычный ручной лесоповал, - но долгая и изнурительная езда часа по полтора в один конец по тряской лесной дороге. В виду того, что при отправке на лесоповал заключённых набивали в кузов с предельной плотностью, то длительная поездка в открытой машине на ветру и морозе под дулами автоматчиков-конвоиров, грубо запрещавших всякое шевеление и вставание во время езды, была для многих зеков весьма тяжёлым испытанием. Однажды из-за этой чрезмерной плотности даже случилась однодневная забастовка протеста, - несмотря на понукания надзирателей и нарядчика, большинство зеков рабочих бригад не явилось на развод, - что по тем временам могло иметь довольно серьёзные последствия. Впрочем администрация 17-ого старалась такие конфликты улаживать мирно...

По прибытии на место лесоповала, которое сразу же оцеплялось наружной охраной, все заключённые разбивались на рабочие звенья по три-четыре человека и первым делом приступали к разжиганию костра. А затем переходили к дискуссиям и читке различной литературы, которую тайком прихватывали с собой. Как ни странно, но некоторые интеллигенты проявляли поразительное трудолюбие. Например, философ М.М. очень добросовестно пилил и пилил заготовляемые дрова, что меня искренне удивляло. Правда, может быть, мне просто так казалось со стороны, ибо в тот период я был несколько увлечён приблатнённоё лагерной психологией, выраженной ещё горьковским люмпеном Сатиным в его монологе: «Работать? Для чего? Чтобы быть сытым?». Подобные настроения были распространены среди лагерной молодёжи и они в стихийной форме выражали протест против рабских условий и неправой власти. Власть же, в лице лагерной администрации, это отлично понимала и за исключением 17-ого, - который за весь мой пятилетний срок был своеобразным исключением, - всегда упорно преследовала за так называемое «невыполнение норм выработки».

Особенно усилились административные репрессии, связанные с внутрилагерным режимом и работой, после 1-ого января 1962 года, когда была введена в действие новая и значительно более жёсткая режимная инструкция. Хрущёвская оттепель быстро шла к концу и власти в первую очередь стремились отыграться на политзаключённых. Согласно новому режимному положению, политические лагеря были переведены с общего на усиленный режим, а затем через некоторое время и на строгий, по режимным условиям которого одна посылка весом в пять килограмм разрешалась заключённым через 4-е месяца, да и то по разрешению начальства. Резко будет урезан продуктовый лимит во внутрилагерном ларьке, в котором на смехотворную сумму в 7 рублей разрешено будет купить только махорку, зубной порошок, карамель и третьесортный маргарин.

Так получилось, что в одном звене я оказался с Вячеславом Солонёвым и ещё с кем-то. Некоторое время с нами работал самый настоящий князь Гантимуров. Это был очень разговорчивый и общительный молодой человек, родившийся в Манчжурии, в которую после гражданской войны ушла часть русской белой эмиграции. Под влиянием послевоенного патриотического подъёма он добровольно приехал в СССР (причём, долго добивался разрешения на приезд), но очень быстро разочаровался в коммунистическом режиме и стал заниматься «антисоветской деятельностью» посредством распространения самодельных листовок, за что и был вскоре посажен. Между прочим, от него я впервые узнал, что в дальневосточной эмиграции перед войной активно действовала партия доморощенных русских фашистов с евразийским уклоном, которые с симпатией относились к государственно-патриотической деятельности Сталина. (После своего освобождения Гантимиров эмигрирует к своей родне в Австралию.)

После нескольких недель непрерывных политических дискуссий и небольших, но методичных трудовых усилий наше звено героически одолело своё первое - и последнее - древо. Называлось оно, кажется, осина... На заключительный этап допиливания и обвала этой исторической осины сбежалась вся лесоповальная бригада со своим бригадиром Борисом Сосновским, который, как оказалось, будучи революционным марксистом, сочувствовал анархическим идеям и всё обещал «подбросить брошюрку Кропоткина», явно пародируя одно место из знаменитой в то время пьесы Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия».

У этих лесоповальных костров как всегда блистал своим полемическим красноречием Владимир Тельников. В одном философском споре со мною на вечную тему о доказательствах бытия Божия он с блеском и не без некоторого насмешливого превосходства разбивал мои незатейливые материалистические постулаты о том, что никакого высшего потустороннего мира существовать не может, раз мы не воспринимаем его своими пятью чувствами... Володя в тот период был убеждённым объективным идеалистом и вплотную подошёл к вере в Бога, которую он пытался обосновать умозрительными и рациональными аргументами. Как мне казалось, Бог для него в то время представлялся не столько божественной Личностью, сколько неким потусторонним Интеллектом, который открывает себя не столько в сердцах и душах людей, сколько в научных достижениях современного, прежде всего, Западного мира. В кибернетике и компьютеризации он видел явное свидетельство преобладания рационально-духовного начала над материальным. Володя особенно часто любил рассуждать о безнадёжной устарелости марксистских представлений о мире и считал, что научно-технический прогресс сам собою сможет разрешить большинство социальных проблем.

Уже через бездну прошедшего времени невозможно без какой-то тихой ностальгической радости вспоминать эти удивительные зимние дни, проведённые под конвоем в мордовском лесу. В моём сознании навсегда запечатлелось: ослепительно яркое солнце и какое-то бездонное голубое небо, глубокие контрастные тени на снегу, зимний лес, похожий на старинную рождественскую открытку с незнакомыми для горожанина завораживающими лесными запахами и бесконечные диспуты у костра...

Но помимо хлеба духовного (то бишь, вечного русского стремления «мысль разрешить, а не миллионы иметь» - которых, впрочем, всё равно и не было), многие зеки не забывали и о хлебе насущном, и чтобы предать его поеданию некоторое разнообразие приготовляли себе некое экзотическое кушанье. Нанизав на зачищенную ветку мелкие куски хлебной пайки, они затем медленно обжаривали их на костре и в результате получался оригинальный вариант хлебного «шашлыка». Однако однажды это безмятежное времяпровождение на лесоповале, - уже почти в самом конце заготовительного сезона, - было серьёзно нарушено. Конвой, очевидно подтравливаемый местным политотделом, становился с некоторых пор всё злей и раздраженнее. «Бездельники, вас фашистов кормить не следует» - иногда слышалось глухое бурчанье конвоиров. В какой-то день сразу же по приезде на делянку конвоирами было категорически объявлено, что любое разжигание костров во время рабочего дня строго запрещается. Естественно, что это указание исполнено не было и костры продолжали гореть по прежнему, несмотря на спорадические набеги конвоиров с целью их потушения. Через некоторое время после серии мелких придирок произошёл серьёзныё инцидент.

Бригада, в составе которой я находился, в знак протеста против усиливающегося произвола отказалась следовать на лесную делянку и, сбившись в кучу в месте, в которое нас обычно привозили конвойные машины, демонстративно разожгли большой костёр. Разжечь его было не трудно по причине имеющегося вблизи штабеля заготовленных дров. Начальник конвоя, какой-то азиат, стал угрожать своим автоматом, требуя от нас, чтобы мы немедленно потушили костёр и перешли на новую, предварительно огороженную флажками, территорию, на которой уже никаких штабелей дров не имелось. Подняв автомат на уровень груди и направив его дуло прямо в нашу, сидящую вокруг костра, бригаду, он объявил, что если мы не перейдём в новое место, то конвой будет считать наше неповиновение побегом и он откроет огонь. «Считаю до десяти» - предупредил он. Однако мы по-прежнему продолжали сидеть вокруг костра, хотя тревожное чувство возрастало по мере возрастания счёта. Я сидел спиною по отношению к направленному на нас дулу и внутри меня, как говорят в таких случаях, начал ощущаться некоторый неприятный холодок.

По окончании своего счёта азиат действительно выстрелил, но к счастью в воздух и кто-то, не желая далее испытывать судьбу, первым поднялся и перешёл в новое место, а за ним с тайным облегчением и без ущерба для своего самолюбия - всё-таки приятно сознавать себя немножко героем - перешли и все остальные.

Инцидент на этом исчерпан не был, и потом в зоне всю бригаду по одиночке таскали к оперу, - администрация искала зачинщиков, - но к общему удовлетворению всё это происшествие обошлось без больших жертв. Опер, крупный, пожилой и седовласый мужчина, кажется в звании майора, вызывал и меня. На его вопрос о зачинщиках я отвечать отказался, после чего он посмотрел в моё личное дело и спросил, не без ехидства: «Скажи-ка, а какое у тебя образование?» Я ответил: «восемь классов». - «Тоже мне политический деятель» - проворчал он с презрением и отпустил меня восвояси.

Эта маленькая лесоповальная эпопея каким-то образом отразилась в малотиражной общелагерной газете ДУБРАВЛАГа «За отличный труд», в которой я был удостоен персональной карикатурой. Впрочем, не совсем персональной. На карикатуре я был изображён почему-то в одном звене с Краснопевцевым и Меньшиковым, с которыми я не был даже лично знаком и которые в качестве «вставших на путь исправления» работали на редкость сверхстарательно и ударно. Тем не менее, я был изображён на переднем плане, со злобно-заговорщицким и явно антисоветским видом обращался к одному из товарищей по звену: «Вот уж, поговорим, погреемся.» А в это время на спине у меня уже вовсю дымился лагерный бушлат. Нарисовано было живописно и в некотором роде - «нет дыма без огня» - отражало действительно происшедший со мною казус.

Как-то, увлёкшись философскими разговорами и поджариванием хлебного шашлыка, я не заметил, как брошенный не далеко от костра мой бушлат сильно задымился от попавшей в него искры и практически пришёл в полную негодность. После этого происшествия, чтобы получить другой бушлат (разумеется, БУ), мне пришлось писать фантастическую объяснительную, которая, не без помощи параллельной информации стукачей, побудила администрацию «протащить» меня в своей ведомственной печати. Эту карикатуру мне удалось сохранить как своеобразную реликвию из того незабываемого времени (зима 1961-1962 года).

 

На 17-ом я довольно близко познакомился с Михаилом Молоствовым. Этот блестяще образованный молодой преподаватель философии придерживался весьма широких либерально-марксистских взглядов - его кумиром был «австромарксист» Георг Лукач - и наряду с большой философской эрудицией, был прекрасным знатоком русской и зарубежной литературы. Не без его влияния я сильно заинтересовался философией, в первую очередь Гегелем, изучение которого было распространено в окружении Михаила. Но постичь философскую премудрость Гегеля без соответствующего культурного багажа оказалось не так-то просто и я вскоре бросил это бесплодное занятие, хотя и не оставлял попыток к его постижению впоследствии. В связи с изучением философии Гегеля запомнился один забавный случай. Один из философских друзей Михаила до такой степени заштудировался диалектической премудростью этого весьма тёмного, хотя, как говорят, и глубокого мыслителя, что изучая (кажется) «Феноменологию духа» стал обнаруживать диалектический процесс даже в знаках препинания, что-то вроде: точка, точка, запятая и некий синтез в виде двоеточия... В конечном итоге, пришлось у этого бедолаги срочно изымать Гегеля, дабы он не закончил его штудирование в дурдоме.

К моему анархизму Михаил относился в значительной степени с юмором, но и с некоторым пониманием. Может быть, из-за неопределённости своих анархических идеалов я был равным образом вхож как к лагерным западникам, так и к патриотам. В самом деле, куда следует отнести эту фантастическую доктрину, которая, несмотря на свои древние - ещё античные - корни, имела весьма различную интерпретацию на Востоке и на Западе. Западный анархизм, исключая Прудона, истекал из своевольного индивидуализма в духе М.Штирнера, которого сам Бакунин именовал «нигилистом», в то время как русский анархизм Бакунина был скорее радикальным развитием некоторых славянофильских идей, - особенно К.Аксакова, - который был, как известно, товарищем Бакунина по знаменитому философскому кружку Станкевича. Отличительной особенностью анархизма Бакунина было то, что он опирался на солидаристские ценности, очень напоминающие «хоровые начала» московских пророков (особенно православную концепцию «соборности» А.С.Хомякова) что придавало бакунинской доктрине сильно выраженный национальный характер, который и сам Бакунин ясно сознавал. Уже тогда я начал задаваться вопросом: не этот ли национальный характер бакунинского анархизма послужил главной идейной причиной конфликта между Бакуниным и Марксом в 1-ом Интернационале?

Из представителей национального направления на 17-ом запомнились ещё несколько человек, которые больше выделялись своей личной самобытностью, нежели оригинальностью своих убеждений или широтой своей эрудиции. Интересное и поучительное превращение произошло в лагере с бывшим студентом Борисом Хайбулиным, который был посажен за участие в одном левосоциалистическом кружке. Под влиянием каких-то сильных душевных переживаний он стал глубоко верующим православным христианином, что в то время было необычно даже для представителей патриотической среды, в которой православие рассматривалось скорее в качестве важной национально-культурной традиции, чем в качестве живой религиозной Веры. Например, Вячеслав Солонёв как-то говорил мне, что хотя он признаёт большое национальное значение православия, но сам он является преимущественно человеком «мирским» и «светским».

Как мне представляется (при этом я не дерзаю на бесспорность своего наблюдения), в тот период шестидесятых годов многие знакомые патриоты, особенно из интеллигентов, шли к православию, как правило, после сформирования своего национального мировоззрения, а потому по крайней мере в первое время оно являлось для них чем-то вторичным. Для Бориса же православие было изначально первичным и он шёл к национальному мировоззрению через чисто религиозное перерождение и свой внутренний опыт. И внешний облик его был по своему своеобразен и отличен от большей части лагерной молодёжи, которая из-за характерных условий арестантской изоляции проявляла повышенную наклонность к застольным разговорам за сакральным чаепитием или же каким-то внешним увлечениям (какой-нибудь «идеей», модной тогда йогой, искусством, поэзией и т.д.).

Худощавая фигура Бориса с несколько восточными чертами лица являла собой вид какой-то тихой сосредоточенности и какой-то несколько печальной кротости. Однако его мягкая задумчивость вовсе не была знаком депрессивного состояния, которое иногда поражало некоторых психически неустойчивых зеков. Таких «отключенных», впрочем, всегда было легко узнать по угрюмой замкнутости и полном нежелании вступать в какое-либо общение с окружающими людьми. Борис же был открыт для серьёзного разговора. Однажды на каком-то строительном объекте вне жилой зоны мы оказались в одном рабочем звене и немного разговорились на вечную русскую тему: «что есть истина?». Я как всегда начал ругать всякую государственную власть как первоисточник мирового зла и средоточие всех пороков, устранив который можно легко достигнуть блаженного состояния Мировой Гармонии... Ведь для меня всякое государство было всего лишь «шайкой разбойников» и ничего более. Возражая мне, Борис высказал мысль, тогда меня сильно озадачившую. По его убеждению, русский народ, как народ своеобразно религиозный, имеет и свой особый взгляд на верховную власть. Этот взгляд характерен религиозно-нравственным доверием к власти, как земному подобию власти небесной. В качестве такого мистического подобия государственная власть призвана всегда быть в нравственном союзе с народом и народ вправе ожидать от неё нравственного служения. Присутствие небесного (Божьего) начала в самой сердцевине земного царства (т.е. нравственное признание монарха служителем Божиим) делает его истинно легитимным и оправданным. Для русского народа только такая власть имеет право на существование, которая находится в договоре с Богом. Не «общественный договор», но религиозно-нравственный оправдывает государство в религиозном понимании русских людей. Утрата государством всякого религиозно-нравственного смысла в условиях России неизбежно толкает его к сугубо насильническим и террористическим методам управления, так как иных духовных ресурсов у него не имеется. Несмотря на свой мнимо всесильный характер, такая безбожная власть на деле является слабой и, в конечном итоге, она обречена...

В силу того, что я тогда не был знаком с учением славянофилов, эта мысль произвела на меня большое впечатление. Ведь я, как анархист, видел в любой власти чисто отрицательную и угнетательскую силу, и такой - нравственный - взгляд на неё показался мне, хотя и странным, но интересным.

В памяти, хотя и не очень чётко, остался ещё один лагерный патриот - Юра Петухов. Как мне кажется, Петухов был человеком несколько эмоционального типа, его патриотические убеждения были не следствием какой-то идейно-рациональной работы, но являлись выражением его внутреннего влечения. Внешний вид у него был импозантный, посконно-патриотический: рослый, крепкого сложения добрый молодец лет тридцати, в сапогах и какой-то накидке нараспашку... Одним словом, в нём было что-то старомосковское, национально-стихийное. Его образ хорошо бы вписался в эпоху Соляного бунта среди каких-нибудь торговых рядов в Москве или где-нибудь на Красной площади, пламенно взывающим: «Православные!...» Надо заметить, что некоторые интеллигенты еврейского происхождения его недолюбливали, совершенно напрасно считая Юру каким-то «черносотенцем».

Иногда Юра Петухов вместе со своими друзьями, среди которых неизменно выделялся Виктор Поленов с вечно надвинутой на лоб лагерной фуражкой, приходили «в гости» к Вячеславу Солонёву с гитарой, и Юра, расположившись на его койке, под собственный аккомпанемент пел разные русские романсы. Почему-то особо запомнилось очень неплохое исполнение под гитару есенинских стихотворений, в основном, из цикла «Москва кабацкая». Некоторые есенинские строфы звучали символично и многозначительно:

«Снова пьют здесь, дерутся и плачут

Под гармоники жёлтую грусть

Проклинают свои неудачи

Вспоминают Московскую Русь.»

В некоторых местах песни Юра умышленно подменял слова Есенина своими:

«Обманул их Октябрь суровый.

Май мой синий! Июнь голубой!

Не с того ль так чадит мертвячиной

Над пропащею этой гульбой.»

Надо признать, что патриотическое направление на 17-ом по численности заметно уступало леводемократическому. Несмотря на резкие различия во взглядах и неизбежные конфликты, «дипломатические отношения» между ними, как правило, всегда сохранялись. Шёл постоянный обмен книгами, не прекращались личные контакты, как правые, так и левые совместно противостояли давлению лагерной администрации, вместе сидели в карцерах и изоляторах ШИЗО, и т.д. Правда, необходимо обратить внимание на то, что идейная грань, отделяющая первых от вторых, часто была зыбкой и неопределённой. Многие приходили в лагерь очень левыми, а затем эволюционировали вправо, однако случались и обратные случаи.

 

Другие главы:

Часть 1.

Детство и юность

Армия

Следствие и этап

Часть 2. Дубравлаг 1961-1966

Семнадцатый

Первый

Семерка

Третий

Одиннадцатый

 

 

СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 Проект ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,

на 2-х доменах: www.hrono.ru и www.hronos.km.ru,

редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании давайте ссылку на ХРОНОС